- Что тебе, Элисо? Что вам от меня надо?! Я вас всех ненавижу!! крикнула Лизико.
   - Элизбар, Элизбар, Элиааа, - опять заплакала Элисо.
   - Прекратите! - велел Элизбар и царственно ударил копьем о пол. Прекратите! - повторил он мягче. - Незачем нам удивлять чужестранцев, чтобы о нас говорили...
   - Я никого не стыжусь, пусть говорят, что хотят, - заупрямилась Лизико.
   - Элизбар, Элизбар, Элиааа, - продолжала хныкать Элисо.
   - Элисо, Элисо, Элисочка, - смягчился над ней Элизбар, - Ты-то меня знаешь... Такой уж уродился - ни богу свечка, ни черту кочерга. Хоть ты не покидай меня в минуту испытаний.
   - Что что что я ей сделала, Элизбар, как как как дочь люблю и даже даже больше или тебя тебя как оставить? Знаешь, что говорит мне твоя покойная жена?.. Она поддерживает меня, подбадривает... какая же ты, говорит, молодчина... А если поки поки покину тебя, не простит... плюнет на меня и проклянет... - всхлипывала Элисо.
   - Ты все подаешь в выгодном для тебя свете. Подгоняешь по мерке. Это называется уменье кройки и шитья. - сказала Лизико и крутанулась перед
   зеркалом. - Ой, я, кажется, на что-то села! Посмотрите на мои штаны!
   - До каких пор будешь разгуливать в таком виде, как тбилисский босяк! Надень платье, мы здесь в гостях, - сказал Элизбар. "И вообще пора всем приготовиться, - подумал он, сосредотачиваясь. - предстоит трудный день. Минуло время собирания камней".
   - Я покончу с собой! Покончу... покончу с собой! Больше не могу! театрально воскликнула Лизико и извлекла из карманов джинсов складную бритву. Раскрытое лезвие сверкнуло в ее руках, как маленькая молния.
   "Пора", - решил Элизбар и глазами поискал лопоухого Григола, но не обнаружил его желтой ливреи и зеленых штанов.
   - Пора! - повторил он вслух и потряс в воздухе копьем...
   Потом они шли под гору, и он старался шагать спокойно и неторопливо, что было не так-то просто, поскольку вдобавок ко всем испытаниям этого дня узкая тропа под ногами подрагивала, как живое существо. Внизу колыхалось людское море. В толпу под вой сирены вкатилась машина "скорой помощи". Видно, кому-то сделалось дурно от жары или треволнений. Людское море глухо рокотало, а с реки, то усиливаясь, то вдруг стихая, долетала звонкая медь оркестра. Солнце сверкало на всем, что наделено было от природы способностью отражать свет. Стоял великолепный летний день, квишхетский, такой, какой любит Элизбар. Загустевший от зноя воздух пульсировал, как сердце. Каждое дерево, каждый куст шуршал, шелестел и сипел на свой лад, осажденный разнообразной живостью. Между живописными рощами зеленели луга. Вдали, как зеркало, сверкала поверхность озера. Искрами полуденного фейерверка разлетались во все стороны пчелы, оводы, шмели, ползали жуки, порхали бабочки. Белка так торопливо разделывала еловую шишку, словно ее поджимало время или она боялась выстрела в глаз. И все-таки на этом красивом клочке земли господствовало тяжелое, тревожное напряжение. Словно должно было случиться что-то ужасное. Или уже случилось, но сюда еще не докатилось разрушительное эхо. Не щадили себя цикады - трубадуры лета, но - как странно - макушка тополя начала желтеть! "До чего хорош!" - взволнованно подумал Элизбар. Однако рано или поздно пройдет и это лето. Наступит осень и скосит все. Пора жатвы - время косарей. Сшсшшсш... сшсшсш... сшсшсшсш... Антон любит звук косы. И Элизбар его любит. "Бойтесь осени, господа!" думает он. Жизнь перерастет в смерть. Для природы - в очередной раз, а для Элизбара и ему подобных - раз и навсегда. Что и говорить, болезненный процесс. Наверное, и для природы тоже. Но природа не подает вида. Печаль ее тиха, терпелива. Вернее, она дает знать о своей тревоге то гуканьем филина, то мыком коровы, то кваканьем лягушки... Гукает, мычит, квакает... Трудный процесс, грустный, болезненный. И, что главное, порождающий сомнения. "Куда ты?" - думает о себе Элизбар. А ведь рано или поздно придется принимать решение. Не ошибись. Второй попытки не будет. Лучше погибнуть обманутым, чем спастись и обмануться. Ты упустил и стерпел больше, чем мог (хотя бы ради дочери). Теперь хватит! Все! Чаша терпения переполнена. Лишнюю каплю даже морю не удержать, оно выходит из берегов, шалеет и с пеной у рта гонит повскакавших и визжащих отдыхающих с их пестрыми полотенцами и надувными матрацами. Слишком обнаглели! Напозволяли! Сели на голову! Кто им слуга? Забыли, что он тоже человек со своим достоинством и гордостью, у него тоже есть сердце...Все! Довольно! Теперь он знает, как быть. Вместо того чтобы не подавать руки, отвернуться от шакала, рвущего тело умершей родины, он подарил ему дочь, единственную дочь отдал на заклание. Подающий руку изменнику родины сам изменник. "Это заразная болезнь, - думает Элизбар. Передается путем прямого контакта". Оттого-то вся страна разлагается заживо. Предупреждение касается всех без исключения. Все боятся оказаться уличенными в трусости, а потому ведут себя так, как не поступили бы, прояви побольше твердости и воли. Ему следовало не породниться с ним, а немедля отсечь (хватило бы духу!), как больную конечность. Выжечь, как язву, вырезать, как опухоль. И захоронить глубоко и надежно, как хоронят радиоактивные отходы... "Бедная, но достойная жизнь - вот единственное спасение", - думает Элизбар. Только она способна унять все боли, смягчить страдания. И в один прекрасный день, нежданно-негаданно, с невыразимым облегчением и блаженством они почувствуют... хотя нет, они, скорее всего, не почувствуют этого, но из грязи истории, словно бабочка, выпорхнет их спасенная, очистившаяся и возрожденная душа...
   "Может быть, перед началом скажете несколько слов?" - обратился к Элизбару по радио городской голова.
   - Конечно. Спасибо... - Элизбар разволновался. Он почувствовал, что настала исключительно важная минута в его жизни, в высшей степени ответственная и вместе с тем опасная. Ему предстояло ничего не знающим представить ничего не имеющих. Его ораторских способностей, дарованных природой, для этого явно недостаточно, однако следовало сделать невозможное, пролезть в игольное ушко, прыгнуть выше головы, но с честью выполнить свой долг перед несчастной родиной. - Конечно. Спасибо... - повторил он, чтобы выгадать время. Главное - первая фраза: если не сумеет сразу же заинтересовать эту чужеродную толпу, пахнущую пивом, рекой и солнцем, эту стихию, колышущуюся вокруг вытоптанной площадки, потом будет поздно: его не только не станут слушать, но, может быть, вытолкают взашеи. Торопливо, без слов он взмолился всем грузинским святыням, языческим и хри-стианским, и заговорил:
   - И с Гильгамешем доводилось спорить... - Вокруг застыла могильная
   тишина. - И корячиться на корточках в Троянском коне... - Молчание напряглось. - И пьяным драться в борделях Вавилона... - Тут поднялись свист, гогот, аплодисменты. Он продолжал смелее: - Ваш Фридрих Великий сравнивал себя с нашим Маленьким Кахи1... - Наступившее молчание показалось опасным, и Элизбар поспешил разрядить напряжение. - Я хочу сказать, что ваш Фридрих был неточно информирован о габаритах нашего Кахи. - В толпе засмеялись. - А знаете почему? Его обманывали наши враги: дескать, к чему Кахе твоя подмога, если он затерзал Индию с Персией... А ведь в натуре у него даже стула не было - старую задницу пристроить! - В толпе опять засмеялись. - Сейчас продолжается то же самое. Вы ничего о нас не знаете, вернее, знаете то, что мешает настоящему знанию. - В толпе кто-то свистнул. - Ладно, оставим политику. Но я со всей ответственностью заявляю, что Антон Кашели не способен одолеть своего отца. Поделюсь с вами одним секретом, а там судите сами. Знаете, в чем суть его переживания? Как бы его не сочли за порядочного человека, потому... потому, что он и есть порядочный человек. Порядочность его главный недостаток, он ею наказан... Надеюсь, вы не усматриваете в моем заступничестве личную заинтересованность, хотя он, конечно, доводится мне зятем, а до того мы были близкими друзьями. Однако истина выше дружбы. А истина против Антона. С космополитом он патриот, с патриотом космополит. Почему, спросите вы? Потому, что в отличие от вас вырос без родины, хотя ни разу не ступил за ее пределы. Просто старшее поколение так умело перекрасило его родину, что он не нашел ее, как черную кошку в темной комнате. Вернее, нашел, но только в книгах сумасшедшего Николоза, библиотекаря квишхетской библиотеки. Поэтому он ничего для вас не представляет, то есть, я хотел сказать - он не существует хотя на самом деле, конечно же, существует и даже доводится мне зятем. Просто вы не видите его, как черную кошку в темной комнате. Молодежь - наше завтра, но наше завтра во многом зависит от вашего сегодня. Главное, чтобы ООН не предала нас, а что до Евробанка, то он всегда дает один из трех. То есть три дает, два забирает... Себе два, нам один. Спасибо, фактически - за ничто. При этом со всей ответственностью заявляю, что в Грузии сегодня не унижен никто, кроме грузин. Урон, который не смогла нанести диктатура, нанесла демократия. Мы добровольно покидаем свой дом, а чужаки нагло в него вселяются. Вопрос - кого винить?! Природа не терпит пустоты. Высшая цель - соблюдение демократических принципов. Другими словами, мы своим не запрещаем бежать, а чужим - обживать наши земли. Не только дружелюбный гость - даже враг не скажет, что был изгнан нами. Да, мы существуем, но нас не видно... Не видно, пока в окнах наших домов не загорится свет... Благодарю за внимание.
   Толпа издала скорее вздох облегчения, нежели сочувствия, хотя тут и там раздались жидкие аплодисменты.
   "Спасибо, Господи, за то, что дал силы высказаться". Весьма довольный собой, Элизбар искал глазами Элисо и Лизико, но, взволнованный пережитым, ничего не видел. Зато они видели его и в знак успеха слали воздушные поцелуи. Восхищенные столь оригинальным спичем, они держались раскованней, чем прежде.
   - Я готов! - громко объявил Элизбар.
   - Открывайте... Выпускайте!.. - скомандовал по радио городской голова.
   В ту же минуту из буфета, устроенного на берегу реки, очертя голову выбежал лопоухий Григол. Он на ходу дожевывал гамбургер, утирая рукой вымазанный горчицей рот. Подбежал к дощатой будке, сорвал ржавый замок; створки дверей, натужно скрипя то ли от злости, то ли от старости, отворились. Сам лопоухий Григол укрылся за одной из створок и простоял там, пока на зеленом лугу не на жизнь, а на смерть сражались Элизбар и его свояк, обернувшийся свирепым зверем.
   - Аве, Цезарь, морутури ту салутант! - воскликнул Элизбар, как древнерим-ский гладиатор, и потряс своим чудным копьем. Уже не имело значения, был ли то сон или видения воспаленного ума. Он был захвачен происходящим.
   Распахнутые створки выдохнули клубящийся душный мрак, черное, плотное облако, вдруг обернувшееся страшным зверем; то был Ражден Кашели в образе дикого кабана - вепрь из грузинских сказок с острыми клыками и грязной щетиной, свирепый преследователь мальчишек-сирот.
   - Дома не удалось со мной справиться ни чудо-гребнем, ни волшебным зеркальцем, ни точилом, ни шилом, теперь хочешь этих людей натравить, падла, стукач, гэбэшник! - рыкнул он на Элизбара.
   - Молчи! - твердо ответствовал Элизбар и направил на вепря острие своего копья.
   "Дранг нах остен!" - взревела толпа.
   Вепрь, мелко семеня, кружил вдоль поляны и рыл копытами землю. Следы его копыт изувечили луг. Между вывернутыми комьями дерна зачернела земля. "Оле! Оле! Оле!" - ревела толпа. А вепрь, с неожиданной для кабана легкостью замкнув круг, словно очертив поле боя, выставил клыки и ринулся на Элизбара. Элизбар сумел уклониться, но кабан задел его клыком. Рубаха в предплечье намокла от крови. Элизбар потерянно оглянулся на Элисо. "Держись, Элизбар! Протри рану травой, и все пройдет!" - крикнула Элисо. Элизбар выдрал из земли пук травы, протер рану, и она затянулась, а кисти рук, лишенные мяса, обросли плотью. "Вот почему хороши заграничные снадобья", - подумал Элизбар. Ему приятно было ощутить округлую твердость копья, прижатого локтем к ребрам. Вепрь смотрел на него маленькими красными глазками и, похоже, готовился к новой атаке. "Вот сейчас выяснится, готовы ли мы к свободе!" подумал Элизбар с воинственной гордостью. "Не по верху бей слона, а по низу врежь сполна!"1 - Это Лизико крикнула Раждену. Элизбар не удивился. В древних сказаниях, выбирая в схватке между отцом и любимым, девушка всегда принимала сторону любимого. И все-таки он бросил на дочь мимолетный укоряющий взгляд. Этого оказалось достаточно: словно литой снаряд, вепрь налетел на него и поверг на изрытую копытами землю. Копье выпало из рук Элизбара. Толпа глухо застонала. Вепрь встал передними ногами на поверженного врага и мокрым от пены рылом больно саданул в подбородок, при этом острый, как кинжал, клык чуть не оторвал поверженному ухо. Но боль почему-то доставила Элизбару удовольствие. "Господи, как хорошо, - думал он в полуобмороке. - Что может быть лучше, чем лежать вот так в поле, даже не зная, где ты... Далеко от врагов и друзей, от правых и виноватых, от полицейских, ставших разбойниками, и от разбойников, пришедших в полицию... От всего, Боже Всевышний... От всего, что было и будет... От обнищавших сел, вырубленных виноградников, обесчещенных девушек и заживо сожженных парней, от глубоко и безмятежно дрыхнущего беспечного своего народа и даже от прекрасного квишхетского лета... Ото всего, что разлагало и развращало нас и готовило к этому позору... к этому рабскому блаженству..." И пока Элизбар так рассуждал, повергший его кабан пустил горячую, пульсирующую, едко пахнущую струю мочи. Но это только усилило удовольствие, Элизбар даже закрыл глаза, безвольно погружаясь в трясину мерзкого блаженства. "Отец! послышался голос дочери. - Отец!" И он испуганно вскочил на ноги. Потревоженный кабан скакнул в сторону. Копнул рылом вывороченную землю. "Сука! Сука! Ты из всех моих убийц убийца!" - крикнул он Лизико и, задрав треугольную башку, выставив клыки, ринулся опять на Элизбара. Элизбар успел поднять уроненное копье, но направить его не удалось, он держал копье как-то вкось, от чего ткнул разогнавшегося кабана в рыло тупым концом. От неожиданности кабан хрюкнул, потерял равновесие и, визжа, как свинья, повернулся к толпе. Толпа попятилась. За это время Элизбар приноровился к копью, зажал его локтем и что было сил вонзил в бок кабану. Тот заверещал, скачком развернулся к нему и пригрозил: "Что, достал, падло?.. Я тебе кишки выпущу!" Не чуя боли, Ражден на трех ногах обежал поле боя, из бедра четвертой хлестала кровь. "Оле! Оле! Оле!" - ревела толпа. "Вот как вы понимаете свободу, - сказал Ражден. - Любому позволяете совать нос в наше грязное белье". - "Пусть все знают, в каком мы положении", - ответил Элизбар. При этом он не отрывал глаз от хромоногого зверя и изо всех сил стискивал копье. Он был готов к бою, хотя, вывалянный в грязи и смердящий кабаньей мочей, едва держался на ногах. "А ведь однажды я тебя и впрямь любила, дура такая!" - крикнула Лизико Раждену. "Ты еще свое получишь! Еще поплачешь, жаба непотребная, блядь домашняя... Поставят раком посреди улицы!" - роняя пену, рыкнул Ражден и стал злобно рыть копытом землю. "Оле! Оле! Оле!" - вопил народ. Голенькая детвора наконец-то сумела поднять в воздух воздушного змея и теперь, отклонившись для упора, посерьезневшие от напряжения, дети с трудом удерживали натянутую, поблескивающую веревку. Элизбар проследил взглядом за натянутой, как струна, веревкой и увидел Антона. Раскинув руки и покачиваясь, тот плыл по воздуху. Оказалось, что дети держали не летучего змея, а Антона.
   - Антон! - удивился Элизбар.
   - Спускайся на землю, дурак! - крикнула Лизико. - Это же надо - взмыть в небо и не отвязаться!
   - Он не пойдет по вашим стопам! - крикнул Ражден. - Не свернет с отцовского пути! - И, наклонив треугольную башку, бросился на соперника.
   На этот раз Элизбар оказался на высоте, он воткнул копье в кабанье рыло и сказал: "Твое счастье, что я не могу убить человека". Вепрь хрипел, задыхался. Вместо грозного рыка из его глотки вылетал поросячий визг. "Полисэ версо!" - в один голос вскричала толпа. "Может, в том и причина наших бед, что не можем убить
   человека!" - сказала Лизико отцу, и, ободренный поддержкой дочери, Элизбар изо всех сил сжал копье и всадил в бок кабана: стальной наконечник прорвал шкуру легко, как истлевшую ткань, прошел сквозь плоть и достал до сердца, и сердце зверя сжалось от боли и не расширилось, а по копью - как пена из пивной бутылки, хлынула кровь, и на мгновение все вокруг стало алым - лица людей, затаивших дыхание, сверкающая медь духового оркестра, голенькие детишки, яхты на поверхности озера, горизонт и парящий в небе Антон... и само небо... все... все... И красными загустевшими хлопьями покрылась зеленая долина, изрытая копытами вепря, а сам вепрь с остекленевшими глазами и вывалившимся языком едва заметно дернул торчащей вверх лохматой ногой и замер. "Про публио боно!" - воскликнула толпа. "Папа! Папа! Папочка!" - кричала освобожденная, счастливая Лизико и целовала то залитого кровью кабана, то облепленного грязью отца. Голенькие девочки закружились в хороводе вокруг мертвого вепря. Клыки кабана порозовели в лучах заходящего солнца. На лужу крови налетели большие синевато-зеленые мухи. "По обычаю голова кабана - вдове!" - расщедрился Элизбар. "В гостиную над камином", - усмехнулся в душе. "Что вы чувствуете сейчас, в минуту победы?" - спросила молодая светловолосая журналистка и протянула микрофон, косматый, как кабанья нога. "Мой отец отнюдь не римский гладиатор, да и поверженный не дикий зверь из баварских лесов, они оба сыновья несчастной Грузии!" - вместо отца заявила в микрофон Лизико. "Элизбар, Элизбар, Элиаа!" - звала Элисо, но никак не могла приблизиться к нему; толпа оттискивала ее все дальше, вбирала в себя, грозя вытеснить из поля зрения Элизбара...
   Элизбар испуганно раскрыл глаза.
   - Не бойся, Элизбар... Теперь уже все хорошо... все позади... Только что звонили из больницы... Лизико вскрыла вены... - торопливой скороговоркой выпалила Элисо и с рыданиями упала ему на грудь.
   Часть вторая
   Еще ночь. Одна-единственная птица подает голос. Нерешительно, с паузами. Но звук - твердый, как сталь, острый, как лезвие, четкий, как поговорка, все-таки рассеивает тьму и медленно выводит из нее мокрый от росы мир, растерянный, как арестант, вдруг обретший свободу; такой же неразличимый и неподготовленный мир был в это время вчера, и позавчера, и за день до того, и в прошлом году, и до рождения Христа, до потопа, до Адама и Евы - всегда... Это то вечное и таинственное мгновение, тот, если угодно, отмеченный Богом отрезок времени, когда, сближенные до предела, сошедшиеся лицом к лицу и остановившиеся на последней грани день и ночь, жизнь и смерть, новое и старое, победа и поражение утверждают свою неповторимость и неизбежность - в одно и то же время, на одном и том же месте, одними и теми же средствами и с одной и той же целью. Глухо, таинственно пульсирует воздух, словно только что затерялся и истаял в вечности возглас распятого Сына - "Отче, Отче, зачем Ты покинул меня!" - и кажется, что с минуты на минуту явится сам Господь, спустившийся на землю, чтобы забрать возлюбленного Сына, засучить рукава и опять (он один знает, в который раз!) сотворить заново то, что вчера мы в очередной раз попрали, разрушили, уничтожили, обратили в пыль... Дальше все совершается гораздо быстрей. Сперва от тьмы отделяется небо, исполосованное сине-красными сполохами; затем первый луч точно вспорет завесу в храме, и дрогнет воздух, затвердеет земля, взметнутся скалы; мертвые в тоске опять захотят привстать из могил, и уже вместо одной птахи на тысячи голосов зальются стаи птиц, гораздо бесцеремонней и, можно сказать, наглей осторожного первопроходца; а тем временем льнущий к земле мрак распадется на дома, кварталы, отдельно стоящие деревья или же рощицы и перелески, и наконец Антон, лежащий животом на борту бассейна в Верийском саду, смутно различит свое разбитое лицо, отразившееся в розоватой от крови воде...
   Значит, он жив!
   Он не только разглядел, но и узнал себя - изуродованного, опухшего, в синяках и кровоподтеках, короче, избитого по-тбилисски, с тбилисской жестокостью и беспощадностью; но, представьте себе, при этом он счастлив не потому, что чудом избежал смерти в смрадном клозете какого-то ночного бара, а потому, что, избитому и растерзанному, ему мнится, что он в любимом Квишхети - лежит на горе повыше села, среди покосов, лежит ничком на скошенной траве, одурманенный ее запахом, и - что самое главное - он еще ребенок, маленький мальчик, он не знаком с Лизико, и убийство отца еще не стало целью его жизни. Он лежит ничком в скошенной траве и постепенно успокаивается. Только что его напугала корова. Неожиданно вышла из придорожного кустарника. Не вышла, а точно огромное пятнистое облако, без видимого усилия, медленно и лениво проплыла-прошествовала мимо, разом наполнив все присущим только ей приятно-теплым, словно бы ворсистым запахом; неторопливо пересекла дорогу перед онемевшим от испуга мальчуганом (Антоном) и, двигаясь внутри собственного запаха, как в прозрачном туннеле, так же неторопливо, постепенно исчезла, растворилась в сумрачном кустарнике, но уже по другую сторону дороги...
   С этого начинается память Антона Кашели, сознательная жизнь, или же, другими словами, не осознанный до конца и постоянно нарастающий страх перед будущим, который подобно пучку травы (под травой можете вообразить все, что сильно любите) постоянно покачивается перед носом; но как ни истекай слюной, до травы не дотянуться, и как ни ускоряй шаг, ее не догнать1... А пятнистая корова, так напугавшая маленького Антона, всего лишь воплощение неспешного, но непрерывного и опасного потока жизни, и ничего более. Антон Кашели покамест не понимает этого (ему еще только три года), однако и через двадцать лет жизнь останется для него непостижимой загадкой, поскольку каждое новое впечатление, полученное от нее, будет только усиливать его смешанный со страхом восторг, а также рождать труднообъяснимое чувство вины, сумма же этих впечатлений породит сомнения в собственных силах и инфантильность... Таким образом, и через двадцать лет (другими словами, сегодня, сейчас) Антон не только не нашел своего места в жизни, но не нашел самою ж и з н ь, в которой, наверное, и для него предназначено какое-нибудь, пусть совсем незначительное местечко, например, как для убитой у него на глазах белки или же спасенной им гусеницы... В сущности, ведь и он существует только в чьей-то памяти (как убитая белка) и, как спасенная гусеница, покорно исполняет природное назначение - к примеру, завершить полетом ползучую жизнь предыдущих поколений.
   А разве два часа назад он не выпорхнул, как бабочка, из окна ночного бара, точнее, из его смрадного клозета?! И то, что он валяется здесь, среди покосов (на бортике бассейна), разве это не полет в своем роде, не попытка вырваться из собственной беспомощности и грязи хотя бы в видениях и фантазиях?! Бабочка, выпорхнувшая из кокона, вслепую налетает на шершавые стены действительности, и не только по причине слепоты, но из упрямства; и, говоря между нами, чего еще ждать от сына страны, павшей жертвой единственной ошибки? Его предки обманывались столько раз, столько раз заглатывали крючок с одной и той же наживкой, что в конце концов даже "рыболову" наскучила такая глупость, надоело играть в прятки-удочки, он просто вычеркнул их из реестра; погрузил на дроги ветхий трон, истертый задами их мечтательных царей, и, кто знает, может быть, он по сей день гниет в каком-нибудь из залитых водой подвалов Санкт-Петербурга... Вот такие гадости шипела ему в детстве лежащая на подушке книга, светлая, как икона, и мудрая, как змея, и все свое детство, накрывшись одеялом, при свете карманного фонарика он читал некролог своей родины, вернее - некрологи, но толком не мог понять причину ее смерти, еще не зная, что правду узнаешь не враз; он спешил, волновался, поскольку в любую минуту мог войти отец (без стука) и тогда он не успеет спрятать под подушку книгу, мудрую, как змея. "Смотри, чтобы отец не увидел у тебя этой книги!" - каждый раз особо предупреждал библиотекарь Николоз, но теперь Николозу незачем бояться его отца: этим утром, нет, не этим, а прошлым, он раскроил отцу голову кухонным топором. Так он считает и верит в это, хотя в милиции, куда он явился с повинной, ему не поверили. То же было и в духане, куда следователь повез его отметить окончательное освобождение. Но в любом случае бабочка, вылетевшая из кокона, прежде всего означает смерть гусеницы. Бабочка должна вырваться из гусеницы, как душа (в нашем случае сын из отца), и так закончится его земная жизнь, ползучее, ненасытное существование... Но почему-то он не меньше Николоза страшится отца, хотя прекрасно знает, что тот мертв, всем существом сознает его смерть и тем не менее, чтобы не поддаться неизбывному страху, опять лезет в книгу, словно вывалянная в пыли гусеница, ползет между обессмысленными словами... Цето конодоп и анеж акус дереч ее тенатсан артваз с моцто личнокоп яндогес....1 - шипит книга, как икона, возлежащая на подушке. Вообще-то отец не запрещал ему читать; запрет, причем категорический, касался только заплесневелых брошюр и фолиантов сумасшедшего Николоза. А он, как нарочно, брал книги только в сырой библиотеке "Дома писателей", таскал в дом "запрещенную литературу". Николоз тщательно заворачивал книгу в газету, что только усиливало таинственность и укрепляло желание постичь запретное. В конце концов, он вправе был знать, соответствовало ли предусмотренное наказание совершенному проступку, а точнее - преступлению, которое, к счастью, он совершил только в конце срока, в последний день двадцатитрехлетнего заключения, то есть вчера. В некоторой эйфории от собственной смелости он кратчайшим путем спешит к сумрачно-помпезному или же помпезно-сумрачному дому Кашели. Ему не терпится раскрыть книгу. Посмотрим, что скажет книга... Он и сейчас в родном окружении и даже слышит звук кос, приятный, успокаивающий, простой, но трудновоспроизводимый; в особенности в его положении - он не в состоянии даже сплюнуть загустевшую кровь, так распухли разбитые губы, его испуганная плоть опять вслепую, опять наугад, опять тщетно ищет укрытия, заступника, спасителя, хотя он только что избежал опасности, можно сказать, второй раз родился, на этот раз из чрева опасности, и покамест чужд всему вокруг, как инопланетянин, ему еще трудно вернуться к действительности, осознать испытанное и пережитое, и в день своего второго рождения и окончательного освобождения он говорит (разумеется, мысленно) достаточно изношенные и обесцененные слова: "Мне страшно". "Мне страшно. Мне страшно. Мне страшно", - повторяет он наперекор кому-то, напряженный, как взведенный курок, и все-таки порождение опасности, дитя страха, его первенец, потомок и продолжатель...