- А потом? Что было потом? - через силу проговорила она, хотя сознавала бессмысленность вопроса.
   Что потом, незначительно по сравнению с уже случившимся и не так существенно. Короче, остается посыпать голову пеплом и броситься в ноги судьбе, но не для того, чтобы вымолить прощение, а напротив - чтобы ускорить приговор. А приговор будет предельно суровый и беспощадный... Ибо своему она предпочла чужое. Если прежде ее лишала покоя неразделенная любовь и, растревоженная исходящей из прижатой к груди книги чужой силой, она потерянно бродила по комнатам, то теперь ночи напролет лежит с раскрытыми глазами среди мелочей умершей женщины, от которых невозможно избавиться, смотрит на исчезнувшее окно и боится уснуть из страха перед сновидениями, оживляющими ее умершего мужа, которому, боясь причинить боль и вызвать еще один удар, она не смеет сказать, что он напрасно ожил, он никому не нужен и здесь ему уже нет места.
   А теперь вот она положила на стол руки, как два бесполезных предмета, и внимательно разглядывает их, изучает, словно ищет им применения. "Совсем ногти запустила", - думает отвлеченно, тянет время, поскольку и в самом деле не знает, что делать - вытащить Элизбара из его раковины или эту втащить к отцу за волосы... А может быть, проглотить все, как проглотила от Лизико немало горьких слов и несправедливых обвинений, только бы сохранить "хорошие отношения"; или все же внести ясность; имеет ли это смысл, когда не осталось ни уважения, ни стыда, ни запретов... Сейчас ей особенно не хватает Элизбара, и в то же время она не хочет его видеть. А ведь он здесь, в двух шагах, и в любую минуту может выйти. Он дышит тем же воздухом, что и они, в сущности, уже вдохнул смертельную дозу яда, просто еще не знает об этом... Не знает, что его ждет, какой позор, какую кару обрушила дочь на его голову, и беспечно постукивает на машинке, стучит, как дятел в квишхетских лесах...
   А вот дочери его гораздо лучше, чем до прихода к мачехе. Тайна извела ее, как нарыв. Она не могла поделиться ни с мужем, ни с мачехой. А при виде Раждена на нее вообще находил столбняк, она терялась, лепетала, заикалась и придумывала любой повод, чтобы уйти, закрыться в комнате, в ванной, в туалете... все равно где, только бы не чувствовать его взгляда, пронизывающего до костей. Элисо оставалась единственным человеком, кому она могла доверить свою тайну, и все-таки она медлила, гордость не позволяла предстать перед мачехой беспомощной и беззащитной или хуже того - вызывающей жалость: вдруг она просто отругает ее, как девчонку, как дочь или пусть даже падчерицу. Лизико нуждалась в сердечном сочувствии другой женщины, в женской солидарности, но только от той, кто не использует во зло ее откровенность и не попытается под видом сочувствия оказать давление. Такой была только Элисо, если, разумеется, она, по обыкновению, не впадет в панику и тем самым не перепугает ее еще больше... Но вот боль снята, нарыв исторгнут, самое трудное сказано. Опасности для жизни больше нет. Теперь ее беспокоит другое - она боится пасть слишком низко в глазах Элисо и потому, как может, приукрашивает квишхетский эпизод. Но чем больше старается, тем отвратительней видится происшедшее: она оказывается не жертвой недоразумения или же, выражаясь юридически, не "объектом насилия", а союзницей, соучастницей, партнером или, попросту, стервой, шлюхой, похотливой сучкой... Вот что она читает на лице Элисо и вспыхивает, негодует на непонимание, назло ведет себя еще более вызывающе, не считаясь ни с возрастом, ни с родством (какая разница! кому какое дело!), и чем шире распахиваются от ужаса глаза Элисо, чем брезгливей кривятся и бледнеют ее губы, тем больше она торжествует в душе, словно пришла сюда только для того, чтобы причинить ей боль...
   - Хочу есть. С утра ничего не ела!
   - Все, что есть, на столе, - сухо отвечает Элисо.
   На столе стоят хлебница с хлебом и керамическая масленка.
   - А нож?! - спрашивает Лизико, озираясь.
   - Не помнишь, где у нас ножи?! - Элисо пытается рассердиться, но безуспешно.
   Она вообще удивлена своим спокойствием; и предположить не могла, что так равнодушно выслушает весть о несчастье дочери (а хоть и падчерицы!)... Не то чтобы сразу свыклась с новостью, а словно ждала чего-то в этом роде, и вот наконец, слава Богу, случилось! Слава Богу? А почему нет? Разве свершившаяся беда не лучше бесконечного ожидания беды? Лучше. Конечно, лучше. И все-таки жалко Элизбара, так самозабвенно (а на поверку тщетно) стучащего на своей машинке. Дятел хотя бы находит жучка, червячка... А какой смысл воспроизводить и исследовать человеческие слабости, если нет границы между запретным и дозволенным... Если не человек оказывается жертвой страстей, а страсть оказывается нечеловеческой, а потому не заслуживающей ни гнева, ни сострадания...
   - Я спрашиваю, что было потом? - Она вдруг с силой ударила кулаком по столу.
   Вот, оказывается, для чего нужны руки! Не пекись она о спокойствии Элизбара, переколотила бы, разнесла бы все в этой комнате; хотя, будь способной на это, не стала бы чиниться....
   - Что было, то и было, - спокойно отвечает Лизико, поскольку не хуже Элисо понимает бессмысленность вопроса. То, что потом, всегда и везде одинаково.
   Нож она нашла (в ящике буфета), стоит на стуле коленками (никак не откажется от детской привычки), локтями упирается в стол и сосредоточенно намазывает масло на кусок хлеба. И со всей серьезностью предупреждает Элисо:
   - Прежде чем выносить приговор, вспомни, где ты живешь, в какую эпоху и, главное, в какой стране. Мы народ особый, Элисо... Вернее, вообще уже не
   народ, - продолжает она, не меняя интонации. - Между прочим, по вашей милости... по милости старшего поколения... Если вы уже не могли или не хотели жить, зачем было нас рожать?! Потому и бегут все отсюда со всех ног, не оглядываясь... Вчера узнала, и моя Като бежит... Была единственная подружка, и та уезжает... Вот возьму и тоже уеду... затеряюсь, ищите потом... - Она вдруг почувствовала, что ужасно хочет, чтобы Элисо хотя бы из вежливости прервала ее, хотя бы делано рассердилась: "С чего это нам бежать?! Не вижу повода! А ты если не меня, хоть отца пожалей". И, чуть ли не до слез растроганная этим простодушным детским желанием, она продолжает резче, вызывающе: - И правильно делают. Так и надо... Вы не оставили нам ничего, что стоило бы беречь, ни молочного зуба с привязанной ниткой, ни первую куклу с оторванной рукой, ни залитой слезами первой любовной записки... Ничего. Ни уважения к живому, ни памяти о мертвых... К этому и ты приложила руку, дорогая моя мачеха. Но я все равно очень тебе признательна, давненько так вкусно не ела.
   - Между прочим, не мешало вымыть руки перед едой! - строго выговорила Элисо.
   - Рук не мыли даже ученики Христа, я же всего-навсего твоя ученица... едко отшутилась Лизико. - Во всем, - добавила погодя.
   - Бессовестная, - сказала Элисо своим рукам, лежащим на столе.
   - Человек мерзок не тем, что входит в его уста, а тем, что из уст исходит, - ни к кому не обращаясь, говорит Лизико, бросает нож на хлебницу, распрямляется и потешно потирает руки. - Короче, моя дорогая, вот так на сегодняшний день обстоят наши делишки... Большое спасибо за завтрак... продолжает беззаботно, словно заглянула в родительский дом только перекусить по пути, а все рассказанное - болтовня из вежливости, чтобы не подумали, что она пришла ради хлеба с маслом. - Очнись! - вдруг злится она. - Протри глаза! Мы же горим, Омбре! Время вышло! - И уже обычным тоном: - Для верности нужно время, а измена - секундное дело.
   - Неужели... - запинаясь, начинает Элисо, но Лизико не дает ей договорить.
   - А вот этого я точно не смогу объяснить, - смеется через силу. - Это каждая женщина понимает сама. Главное, что это не зависит от тебя, ты подчиняешься или нет, но в обоих случаях гибнешь. Гибель неизбежна! Ура! Ты что, все забыла? Не помнишь, что с тобой творилось? - деланым смехом, насилу смеется Лизико. - Ооо-о, воистину это страшная сила! Злая. Неуправляемая. А ты всего-навсего игрушечная кукла, и ничего больше...
   - Но неужели ты даже об отце не подумала? Даже отец для тебя ничего не значит? - все-таки доканчивает свою мысль Элисо.
   При этом все ее внимание обращено к комнате Элизбара, но она не знает, чего хочет больше: чтобы Элизбар не слышал их или напротив - услышал, вышел и будь что будет. Но из кабинета по-прежнему доносится только стук печатной машинки. Значит, работает, а раз так, для него ничего другого не существует - ни жены, ни дочери...
   - Отец - писатель, он меня поймет... обязан понять... Между прочим, ты тоже обязана. Вспомни, ведь я Омбре... - Лизико едко улыбается, стоит коленками на стуле, руки сложила на груди. - Говоря по правде, не такое уж он чудовище, как вы с отцом расписывали... Просто настоящий мужчина, напористый, упрямый, самовольный... Знает, чего хочет, и знает, как это заполучить. Не похож на нынешних тонкошеих. Вы или не раскусили его, или повторяете чужие слова... Главное, не трусить, Омбре!.. Помнишь?
   "Омбре" было словечком Элисо. Так она называла Лизико на рассвете их отношений, когда мачеха только вступила в нежданный и не совсем естественно обретенный мир материнства: "Пора обедать, Омбре! Омбре, ты не закрыла кран..." Выдуманное имя не только придавало их отношениям оттенок игры, но помогало Элисо проще и непосредственней держаться с падчерицей, от которой в любую минуту можно было ждать какого-нибудь коленца. К примеру, она могла вдруг во всеуслышание объявить в автобусе или троллейбусе (трамваи к тому времени убрали): "Эта женщина выдает меня за дочь, но на самом деле она мне не мать". Лизико понравилось придуманное имя, и скоро все звали ее Омбре во дворе, в школе и, само собой разумеется, в Квишхети... Элисо с необыкновенной ясностью представила небольшой дачный поселок, погруженный в тенистую зелень, - прекрасное место отдохновения; вспомнила их комнатенку без окна и почти что без воздуха, скорее, карцер или монашеская келья, в которой для Элизбара не оставалось места и даже они с Лизико с трудом умещались на единственной кровати - исходя потом, ворочались до рассвета в духоте июльских ночей... И все-таки это лучшее воспоминание Элисо! Вообще все связанное с Квишхети исполнено радости и доставляет удовольствие даже в воспоминаниях: хлопоты о путевке (желающих хватало), покупка билетов на поезд (это тоже было нелегким делом), укладывание вещей, а до того примерка перед зеркалом вышедших из моды летних нарядов и так далее... Лето приносило облегчение всем троим: Элизбар наконец оставался наедине со своей печатной машинкой, Элисо наконец отрывалась от плиты и мойки, садилась в тени лип, дышала воздухом, напитанным запахом липового цвета, и слушала пересуды писательских жен о мужьях, забавные и трогательные самоутверждения; мальчишки и девчонки хвостом бегали за Лизико по просторному двору и проселочным дорогам, и все это вместе, включая несъедобные тамошние котлеты, компот без сахара и рисовую кашу без соли (однажды она даже вытащила из миски женский волос), все-таки называлось счастьем, обычным человеческим счастьем, достаточным для самоуважения и для того, чтобы испытывать это чувство к другим... Теперь вдруг оказалось, что лучше бы им никогда не бывать в Квишхети и не слышать этого имени. Но поздно. Ничего не изменить, и незачем рвать на себе волосы. Она должна понять Лизико, как Лизико еще пятилетней малышкой, в самый трудный для нее период, в пору "добровольного рабства" сумела "понять" и принять свою мачеху в то время, когда та готова была на все, только бы пятилетняя сиротка впустила ее в дом, не отвергла и признала бы за родню... И, к чести Лизико, надо сказать, что, несмотря на малые лета, она проявила женскую терпимость и благородство и верно распознала природу самоуничижения мачехи, возлагавшей на нее все надежды и упования влюбленной женщины. Зато Элисо не осталась в долгу и своей безоглядной широтой и душевной щедростью заслужила, чтобы удочеренная сирота признала ее если не матерью, то старшей сестрой. Она "пасла" ее по тбилисским дискотекам и квишхетским дебрям... С ней коротала время, предназначенное для мужа, то ли в "карцере", то ли в "монашеской келье"; положим, как насмешничала Лизико, она "из любви к винограду целовала ограду", но ведь целовала! Целовала, раскрывала душу, и так ли уж важно, что двигало ею - только ли любовь к винограду, то бишь Элизбару, или же женская корысть... Кому она причинила вред? То есть как кому? В первую очередь той же Лизико... Льстивая покорность и уступчивость питают гордыню, развращают. Сколько раз говорил ей об этом Элизбар. Хотя она и без Элизбара знала, чувствовала, и все-таки не понимает, почему должно было случиться то, что случилось, чего нельзя было и помыслить...
   - Не было выхода? Силу применил? - Элисо невольно повысила голос, скорее, чтобы отогнать свои тягостные мысли.
   - А есть ли выход? - сложив на груди руки, свысока глянула на нее Лизико. - Я спрашиваю - есть выход?
   - Неужели нету? Не знаю... Может быть, и так... - невнятно откликнулась Элисо.
   - Может быть, тебя нюансы интересуют? - насмешливо сощурилась Лизико.
   - Да, интересуют, - вырвалось у Элисо по-детски непосредственно и взволнованно, она опять ударила кулаком по столу, только на этот раз осторожно, так сказать, символически, чему сама улыбнулась и поспешила объяснить свою осторожность: не хочу, дескать, чтобы отец слышал наш разговор.
   - Ну что ж, - вздохнула Лизико, - пожалуйста. Значит, я стояла у плиты и варила кофе... А он подкрался ко мне сзади... Выходит, подкрался... потому что я ничего не слышала, пока он не положил руки мне на плечи...
   Элисо слушает вроде бы внимательно, вроде интересуясь каждым словом, но почему-то доходит до нее далеко не все. Точнее, рассказ Лизико вызывает в памяти другое - не услышанное, а пережитое ею; на нее действуют не только слова с их таинственным и неожиданным значением, но изменчивое звучание голоса...
   Послушные им, меняются видения. Сейчас, к примеру, перед глазами встало лицо умирающего мужа. Он не болел, и, в сущности, его жизни ничто не угрожало. Напротив - в тот день как-то особенно страстно, самозабвенно и неистово любил жену, еще раз - как оказалось, напоследок - убедил в неизменном влечении и порыве... Но, выйдя из ванной, Элисо увидела в постели, смятой дозволенными супружескими ласками, совсем другого человека: онемевший, напуганный, жалкий и беспомощный, он о чем-то безмолвно молил вылезающими из орбит глазами. "Неотложка" приехала тут же, Элисо едва успела натянуть платье, но спасти мужа не смогли. Он скончался по дороге в больницу, вцепившись в руку жены, но, к счастью, уже ничего не сознающий и примирившийся со своей участью... Элисо почему-то боялась, что муж может упасть с носилок. Он лежал неподвижно, с закрытыми глазами, но голова моталась из стороны в сторону, и Элисо держала ее обеими руками. Когда она вышла из больницы и, позвонив Элизбару, сообщила, что только что овдовела, ее руки еще зудели от напряжения. Зато в самых далеких, самых темных уголках ее потрясенного существа словно бы что-то обозначилось, замерцало, как безымянная, еще только нарождающаяся звезда, и это едва уловимое мерцание каким-то образом успокаивало, внушало надежду. Скорее всего, тогда она не думала об этом, но уже сознавала, что муж своей неожиданной и тихой смертью открыл ей дорогу к Элизбару... К жизни... К свободе... Конечно, она жалела мужа и любила его, но больше как друга и поверенного своих тайн, нежели супруга. В сущности, он один угадывал ее состояние и призывал как-нибудь держать себя в руках, но происходившее с Элисо не зависело от ее воли, и в ту минуту ею владело в точности такое же ощущение - словно кто-то невидимый, наделенный безграничной властью, направляет ее; другими словами, она жила не своей жизнью, а играла в чужую, причем была не главной героиней, о чем мечтала с детства, а второстепенной, к тому же бездарной: "Это я, Элисо, ваша поклонница, звоню вам из больницы, только что умер мой муж..." Могла ли она держать себя в руках или тем более пересилить себя, если каждое слово, каждый поступок был предопределен кем-то. Не умея плавать, она плескалась у берега, а этот некто настойчиво выталкивал на глубину, в море. Она подчинялась и, чтобы не утонуть, раскинув руки, как распятая, с бездумной улыбкой на лице лежала на поверхности грязных вод жизни... Она была так ослеплена своей, может статься, выдуманной любовью, что в супружестве с нежизнеспособным человеком видела смысл жизни. На самом же деле она лишилась одного - своего поклонника, чтобы беспрепятственно поклоняться другому. Точнее, не другому, а другим - отцу с дочерью, из которых один (отец) не только в Элисо, но и в любом, обученном грамоте человеке прежде всего искал поклонника своего таланта, а другая (дочь) ни во что не ставила поклонения и прочие высокие чувства, но настаивала на правах своей умершей матери, требуя их и от отца, и от мачехи... Требовала и получила. Отвоевала! Что за манера становиться коленками на стул! Ее с первых дней раздражала эта привычка Лизико, но помалкивала, чтобы не обидеть. Вполне взрослая особа, можно сказать - молодая женщина, встала коленками на стул и живописует случившуюся с ней сомнительную историю. И не стыдно!.. Впрочем, Элисо не особенно волнует ее рассказ. Она сейчас с мужем. С умершим мужем. Точнее, идет к мужу. По белому, облицованному кафелем туннелю идет в больничный морг. В длинной пустоте туннеля слышны только ее шаги. Ее одолевает единственное желание: как можно скорей получить тело мужа, забрать домой то, что ее стараниями, по ее вине оказалось здесь. Ей не за что удержаться, не осталось ничего вполне своего, кроме тела умершего мужа. Была одна и осталась одна, и никому нет дела. Все живут своей жизнью; кто постукивает на машинке, кого постукивают по головке. Она же для всех лишняя, разве что пожалеют или посочувствуют, поскольку у нее умер единственный родной человек, и терпят ее из уважения к умершему. Редкие лампочки тускло освещают подземный переход, из-за чего стены с осыпавшимся кафелем кажутся еще страшней. Подземелье не кончается. А вдруг она ошиблась? Вдруг пошла не в ту сторону? Должен же здесь кто-то быть, чтобы указать дорогу! Или все подземные дороги ведут к мертвым... Но как среди них узнать своего?! Под землей мертвых много, гораздо больше, чем оставшихся на земле. Подземелье переполнено их телами, их разорванными сердцами, опавшими легкими, окаменевшими почками... И сам черт уже не разберет, где то сердце, в котором был запечатлен твой образ, и какие легкие упивались твоим дыханием... О, этот полутемный подземный ход ведет не в обычный больничный морг, а спускается в ад, скоро Элисо окажется там... спустится сама, своими ногами... там ее место... Эта глупая мысль так ее напугала, что она чуть не бросилась назад, по малодушию отрекшись от умершего мужа, но пересилила страх, прибавила шаг, побежала... И сейчас бежит... все бежит... Прижатой к груди рукой чувствует, как колотится сердце, готовое выскочить из груди, другая рука на столе, и, чтобы не уйти опять за неуправляемым течением мысли, усилием воли сосредотачивается на житейских мелочах: "Надо на днях заглянуть к Додо, заняться ногтями, нельзя ходить в таком виде. В конце концов, я тоже женщина..."
   - Почему-то мне кажется, что я ждала этого, - продолжает Лизико. Знала, что так случится ... Как только он положил руки мне на плечи, я плиту выключила... Но от волнения опрокинула джезву, и кофе пролился на конфорку... Я хорошо рассказываю или еще подробней? - говорит желчно. Заметно, что собственный рассказ взвинчивает ее.
   - Хорошо рассказываешь, - живо откликается Элисо; так задремавшая на мгновение ученица реагирует на неожиданный вопрос учительницы - бойко, поспешно, с преувеличенной готовностью, чтобы убрать все сомнения по поводу ее невнимательности. "Куда уж подробней!" - думает про себя, тоже почему-то раздражаясь.
   - На чем мы остановились? - спрашивает Лизико с наигранной беспечностью.
   - Ты опрокинула джезву и пролила кофе, - напоминает Элисо.
   К счастью, она уже выбралась из облицованного кафелем подземелья и теперь целиком здесь, в своей кухне, рядом с падчерицей, хотя все еще чувствует специфический больничный запах. Из комнаты Элизбара доносится стук пишущей машинки, успокаивающий, как стук дятла в квишхетских лесах...
   - Я прямо ужаснулась - чем, думаю, вытереть! - смеется Лизико.
   - Ты чему смеешься? - искренне удивляется Элисо.
   - Ты ведь тоже иногда смеешься без причины, - возражает Лизико. Сколько раз отец говорил тебе - не смейся без причины...
   - Отца оставь в покое! - На этот раз Элисо бьет по столу обоими кулаками, причем изо всех сил. "Чтобы я смеялась без причины!.." Ее охватывает непонятное негодование. - Понимаешь ли ты, что заживо его похоронила! Всех нас похоронила... - В ее голосе слезы.
   - Элисо!.. Элисочек... - Лизико смягчается, ласкается к ней, но тут же продолжает с прежней беспечностью и грубоватой прямотой: - Потом я обернулась и поцеловала его... Нет, он поцеловал, - уточняет. - Хотя не знаю... нет, точно, не помню... Да и какое это имеет значение?! Словом, мы оба поцеловались...
   Лизико, конечно, любит Элисо, как-никак она ее вырастила и воспитала; и дружить умеет, как никто другой - бескорыстно, от сердца. С годами они настолько сблизились, что если не виделись ежедневно, то непременно перезванивались. Но поскольку с самого же начала оказались на равных маленькая девочка и зрелая женщина, вдова, поскольку с первых же дней девочка раскусила ее, то и все свои неприятности валила на мачеху, злясь на других, отводила на ней душу.
   - Тебе ничего нельзя рассказать... - Лизико делает вид, что обиделась. - Непременно все раздуешь... В конце концов, он ведь поцеловал, а не побил?!
   - Лизико! - Элисо повышает голос, призывая ее очнуться и следить за словами.
   - Ладно, только давай без этого вот базара. Не будем слишком уж горячиться и сходить с ума, мы ведь не на митинге... - не отступает Лизико.
   - Что значит - не сходить с ума?! Без какого "базара"?! Да как ты смеешь, нахалка! - вполне искренне негодует Элисо - с опозданием как минимум на десять-пятнадцать лет. О таком запоздалом негодовании сказано - горчица после обеда. Но вся правда в том, что она искусственно распаляет себя, ибо с пугающей ясностью и горечью сознает, какая дистанция отделяет ее от Лизико, которой для исцеления необходимо, быть может, именно ее сумасшествие. Но не наигранное, не фальшивое, а подлинное. Ей надо знать, что есть кто-то, болеющий за нее душой, кто подставит плечо (как это делал ее умерший муж) и не бросит ни в горе, ни в радости... "Что со мной? От чего я так пуста и холодна? Как выпотрошенная..." - удивляется Элисо. Ею овладевает такое чувство, будто Лизико рассказала историю о посторонней, незнакомой женщине, и ее беспокоит лишь одно - как бы не вошел Элизбар, при котором нельзя рассказывать подобные истории; вернее, она сама перескажет ее Элизбару, но не сегодня, а в другой раз, когда-нибудь... Сократит, переиначит, смягчит и приукрасит... Писатели любят странные истории. Возможно, он даже вставит ее в книгу. Нельзя допустить только одного - чтобы он услышал ее от Лизико, поскольку не сумеет подобно Элисо кряквой нырнуть в теплохладное море равнодушия и умрет на месте от кровоизлияния в мозг или от разрыва сердца, как умер муж Элисо... - Как же так - ни осторожности, на страха... Ведь вы были не одни?! - спрашивает с фальшивым удивлением, с фальшивым испугом от только что увиденной в воображении сцены, чтобы как-нибудь скрыть от Лизико свое теплохладное равнодушие. А в сущности, какое имеет значение, действовали они вопреки стыду и осторожности или же таясь и прячась? Что от этого изменится? - Ничего, - вслух отвечает на свои мысли.