«Записка» не была случайным эпизодом в литературной деятельности Чехова. Еще раньше, в 1883 году, он при помощи таких же иносказаний довел до читателей мысль о жестоком угнетении русской печати. В шутливом наброске «Гадальщики и гадальщицы» он как бы мимоходом изобразил редактора русской газеты, который, глядя в кофейную гущу, гадает о судьбе своего детища. Перед редактором возникают на миг самые разнообразные вещи, казалось бы, не содержащие в себе ничего нецензурного:
   «Это рукавицы… - говорит он. - Это на ежа похоже… А вот нос… Точно у моего Макара… Теленок вот… Ничего не разберу!» (2, 96).
   Но внимательному читателю ясно, что, хотя в чеховском тексте «рукавицы» отделены от «ежа», их нужно воспринимать в едином образе: ежовые рукавицы. А из сочетания таких разрозненных слов, как «Макар» и «теленок», создается представление о тех отдаленных местах, «куда Макар телят не гонял».
   Такова, по Чехову, роковая судьба редактора русской газеты: тяжелые административные кары и в конце концов ссылка в Сибирь. Высказать открыто эту крамольную мысль в пору бешеной реакции восьмидесятых годов было, конечно, невозможно, и Чехов опять-таки прибег, как мы видим, к зашифрованной речи, дабы через голову оплошавшей цензуры довести до читателя свой протест против правительственной расправы с печатью.
   Всем было ясно тогда, что над «Отечественными записками», последним оплотом революционной демократии, занесен неотвратимый удар и что через несколько месяцев они будут прекращены навсегда. Закрыт был даже умеренный «Голос».
   Сущность приема, примененного Чеховым, такова: читателю предлагался набор якобы разрозненных слов, которые он сам должен был скомбинировать так, чтобы они приняли определенный политический смысл. Вспомним, как Рязанов в
   «Трудном времени» В.А. Слепцова перечисляет заглавия первых попавшихся журнальных статей, причем из совокупности этих заглавий становится ясно, что под ним скрывается перечень реформ Александра II, гневно осуждаемых автором.
   Об эзоповой речи есть очень верные строки у славянофила Ивана Аксакова. По его словам, писатель, прибегающий к ней, заботился «только о том, чтобы как-нибудь протащить свою мысль контрабандой сквозь цензурную стражу, - и мысль тихонько прокрадывалась, закутанная в двусмысленные обороты речи». Эта «контрабанда» удавалась Чехову далеко не всегда. Порою он действовал слишком уж смело, и его тайные замыслы не могли ускользнуть от бдительного цензурного ведомства.
   Так и случилось с его сказкой «Говорить или молчать», написанной в том самом апреле 1884 года, когда постановлением четырех министров были закрыты «Отечественные записки» и цензурный террор достиг апогея.
   Первые строки сказки не внушали цензуре никаких опасений. Судя по этим строкам, можно было, пожалуй, подумать, будто автор намерен рассказать анекдот о двух приятелях, Смирнове и Крюгере, пытавшихся добиться благосклонности одной миловидной девицы. В четырех первоначальных абзацах Чехов очень удачно прикрыл политическое содержание сказки игривой амурно-обывательской фабулой.
   Но во второй половине рассказа, когда Чехову, очевидно, почудилось, что он вполне'дезориентировал цензора, девица внезапно исчезает из текста, словно ее там никогда не бывало, на ее месте возникает жандарм, который прозрачно именуется здесь «господином в синем костюме». С этой минуты осторожность покидает писателя, и политический смысл рассказа обнажается с полной ясностью. «Господин в синем костюме» задает одному из приятелей, Смирнову, несколько провокационных вопросов, и пойманный в жандармские сети простак отвечает не только чрезвычайно охотно, но даже «с восторгом». Наивность его так велика, что он доверчиво раскрывает перед провокатором все свои мысли: о несправедливости социального строя в России, о свободе слова в странах Запада и о положении женщин в Америке. Едва только Смирнов изложил эти мысли, жизнь его круто изменилась:
 
   «…каково, согласитесь, было его удивление, - пишет Чехов, - когда господин в синем костюме, взяв его на одной станции за руку, ехидно улыбнулся и сказал: "следуйте за мной!"
   Смирнов последовал и исчез неизвестно куда (то есть оказался в тюрьме или в ссылке. - К.Ч.). Через два года он встретился Крюгеру, бледный, исхудалый, тощий, как рыбий скелет.
   - Где ты пропадал до сих пор?! - удивился Крюгер.
   Смирнов горько улыбнулся и описал ему все пережитые им страдания» (3, 547).
   У Чехова так и написано: «страдания». Очевидно, к концу рассказа он решил говорить напрямик, без всяких ухищрений эзоповой речи. Ухищрения кончились с той самой минуты, как, устранив из рассказа девицу, Чехов тем самым дал своим читателям понять, что любовная тема, которая была намечена в первых строках, есть, так сказать, заслон для цензуры.
   Выслушав своего приятеля, Крюгер сказал:
   «- А ты не будь глуп, не болтай лишнего… Держи язык за зубами - вот что» (3, 547).
   Сам-то Чехов, как мы видим, не следовал этому робкому правилу, о чем свидетельствует хотя бы вышеприведенная сказка, ибо нужна была незаурядная смелость, чтобы касаться таких рискованных тем в эпоху террора, наступившего тотчас же после 1 марта 1881 года, когда народовольцы убили царя Александра II.
   Здесь Чеховым применен тот прием зашифрованной речи, который в журналистике шестидесятых годов применялся особенно часто. Метко охарактеризовал этот прием Чернышевский в письме к одному литератору:
   «Прямо говорить нельзя, - писал он, - будем говорить как бы о посторонних предметах»1.
   Так и поступил Чернышевский в своей знаменитой статье «Русский человек на rendez vous», где под прикрытием рассуждений о том, что новое поколение юношей не умеет влюбляться всем пылом души, он провел в печать нелегальную тему об антинародной сущности оппозиционно настроенных либеральных дворян.
   Иносказание Чехова оказалось раскрытым. Цензор, запретивший его сказку, очень хорошо уловил ее потаенный смысл. «Здесь, - говорил он в своем донесении начальству, - изобра жен правительственный шпион в синем костюме, в присутствии которого автор советует держать язык за зубами и не болтать лишнего1, чтобы не быть арестованным и не настрадаться до истощения сил» (3, 604).
   В донесении цензора не сказано, к какому ведомству принадлежит этот шпион. Между тем в нелегальной печати синяя одежда с давних пор является постоянной приметой жандармов.
   Вспомним двустишие Шевченко:
   И часовых переменяли, Синемундирных часовых. («Н. Костомарову»)
   Впрочем, это мелкая деталь. В основном и главном цензор был прав совершенно, утверждая, что в сказке Чехова «наша внутренняя государственная жизнь представлена в крайне безобразном виде» (3, 604).
   В таком же виде представлена Чеховым «внутренняя жизнь» России в его сказке «Наивный леший» (1884), где снова отразилась его ненависть к «разнузданной, невероятно бессмысленной и зверской реакции» восьмидесятых годов2.
   Сатира направлена против таких мерзостей этой реакционной эпохи, как мракобесная система образования, введенная министром Д. Толстым для обуздания революционного юношества, и административная расправа с писателями, и полицейская перлюстрация писем (3, 195-197).
   Сатиры, о которых я сейчас говорил, названы Чеховым «Сказки» - не потому ли, что как раз в эти годы Щедрин возобновил печатание в разных изданиях целого цикла своих обличительных «Сказок»?
   Вообще годы 1883-1885 ознаменованы в творчестве Чехова сильным влиянием щедринской тематики и щедринского стиля. Если бы, например, исследователям не было достоверно известно, что сатирический очерк «Герат» есть произведение Чехова, его можно было бы приписать Щедрину: и лексика, и манера письма, и каждый оборот иронической речи, каждая ее интонация проникнуты щедринским влиянием.
 
   1 Н. Г.Чернышевский. Поли. собр. соч. Т. 14. М., 1949. С. 348.
   1Курсив цензора. - К.Ч.
   2В. И. Л е н и н. Поли. собр. соч. Т. 1. С. 295.
 
   Всмотритесь хотя бы в словесную ткань такой, например, фразы из «Герата»:
   «Сегодня персидский становой рыщет по дворам и собирает недоимку, а назавтра, глядь, - уже афганский акцизный разъезжает по гератским кабакам и поощряет пьющих» (4,563).
   Или:
   «Университета, библиотек, музеев, театров и прочих соблазнов нет, но зато гаремы преизбыточествуют» (4, 563).
   Даже слово «преизбыточествует» - не чеховское, а щедринское слово. Щедрин, как известно, любил оснащать свои тексты старославянскими словами и фразами. Юный Чехов перенял - на короткое время - эту особенность щедринского стиля. Кроме «преизбыточествует», в наброске есть и «дщери», и «обретается», и «достояние», и библейское «жены» (в смысле: «женщины»).
   Как бы для того, чтобы связь «Герата» с щедринской традицией ни в ком не вызывала сомнений, Чехов вводит в этот очерк два образа, созданные великим сатириком: помпадура и «бесшабашного советника» Дыбу.
   Вообще в ранних произведениях Чехова образы, заимствованные из сатир Щедрина, встречаются нередко.
   В «Злостных банкротах» (1883) мы встречаем у него и убежище Монрепо (1,502), и город Глупов (1,503); в очерке «Ревнитель» (1883) есть газета «Краса Демидрона», увековеченная Щедриным в «Современной идиллии», причем Чехов прямо указывает, что это «Новое время» Суворина (2, 147). В «Осколках московской жизни» (1884) встречаются и Дыба, и Удав (2, 387), и «торжествующая свинья» (2, 467). В рассказах и очерках 1885 года - Иудушка и Балалайкин (4,403,441) и т. д.
   Если бы я писал статью «Щедрин и Чехов», я процитировал бы воспоминания Мих. Чехова:
   «Еще будучи студентом, A[htoh] Щавлович] наезжал летом в Воскресенск» (ныне Истра). В километрах двух от Вос-кресенска в Чикинской земской больнице у земского врача П.А. Архангельского собиралась медицинская молодежь. «Салтыков-Щедрин не сходил с уст - им положительно бредили»1.
   Я привел бы цитаты из чеховских писем, в которых он с таким глубоким уважением говорит о великом сатирике. Я на 1 А.П. Чехов в воспоминаниях современников. М., 1960. помнил бы, что престарелый Щедрин очень сочувственно встретил первое крупное произведение Чехова1, что Лейкин, редактор «Осколков», в 1888 году называл Чехова «новым Щедриным» - так сильно бросалась в глаза «щедринская линия». Что тот же Лейкин, желая похвалить чеховский рассказ «На гвозде», написал Чехову:
   «Это настоящая сатира. Салтыковым пахнет» (2, 521). Что, желая охарактеризовать одного пошляка и тупицу, Чехов заставил его высказать такую сентенцию: «Щедрин туманно пишет» (3, 231).
   Очевидно, по мнению Чехова, отозваться о Щедрине таким образом мог только отпетый глупец.
   Я отметил бы, что знаменитое восклицание «Человека в футляре»: «Как бы чего не вышло!» - восходит к щедринской «Современной идиллии», где чиновники хором твердят: «Как бы чего из этого не вышло!»2
   Я сослался бы на то, что в повести «Три года» Лаптев сравнивает своего брата с «щедринским Иудушкой» (8, 417), а в рассказе «Володя большой и Володя маленький» доктор Са-лимович цитирует крылатые слова Щедрина:
   «Хотите конституции? Или, может, севрюжины с хреном?» (8, 259).
   Я привел бы такие рассказы, как «Молодой человек», «Весь в дедушку», «Размазня», «Верба», «Без места», «Весной», «Толстый и тонкий», «Унтер Пришибеев» и десятки других, где для щедринской тематики найдены другие - чеховские, - не щедринские формы.
   Я отметил бы, что даже заглавия ранних сборников Чехова перекликаются с заглавиями щедринских сатирических циклов:
   У Щедрина: «Пестрые письма», «Невинные речи». У Чехова: «Пестрые рассказы», «Невинные речи».
   18 апреля 1888 года сын А.Н. Плещеева писал Чехову: «Был отец у Салты кова, который в восторге от "Степи". "Это прекрасно", - говорит он отцу и вообще возлагает на Вас великие надежды. Отец говорит, что он редко кого хвалит из новых писателей, но от Вас в восторге» (7, 524).
   2М. Е.Салтыков-Щедрин. Современная идиллия. М., 1959. Гл.
   XVII, стр. 214. «Добрые сердца (чиновников. - ЯЛ.) говорили им: "Ос тавь!" - а жалованье подсказывало: "Как бы чего из этого не вышло!"»
 
   Но моя тема гораздо беднее. Мне захотелось хоть бегло отметить, что в жизни юноши Чехова был такой неприметный период, когда он, под обаянием сатир Щедрина, сделал несколько смелых попыток воспользоваться эзоповой речью, чтобы выразить свое возмущение реакцией восьмидесятых годов.
   Нужно ли говорить, что период этот был очень недолог, ибо эзопова речь была речью Чехонте, но не Чехова. Писатель пользовался ею только в годы своего ученичества, равно как и другими (очень многими) литературными стилями, от которых он навсегда отказался, едва только его творчество свернуло на другую дорогу и он - гениальный новатор - создал свой собственный, чеховский стиль. Этим новаторским чеховским стилем он, уже не прибегая к эзоповой речи, произнес свое проклятие порядку вещей, калечащему души и судьбы людей: в «Моей жизни», в «Мужиках», в «Ионыче», «В овраге» и во многих других наиболее зрелых вещах.

XVIII

   О смерти Чехова я узнал на чужбине, в Лондоне, и до сих пор помню узор той чугунной решетки вокруг какого-то летнего скверика, у которой я проплакал всю ночь с таким чувством сиротства и тоски, какого я больше никогда не испытывал за все восемьдесят пять лет моей жизни.
   Главное, здесь, на чужбине, не с кем было поделиться тоской. В газете «Дэйли кроникл» телеграмма о его кончине - полторы или две строки самого мелкого шрифта. Ни одному из тех немногих обитателей Лондона, с которыми я встречался в ту пору, не было известно его имя, да и у себя на родине, хотя он и умер знаменитым писателем, он все еще оставался незнакомцем. Передовая молодежь той поры не понимала, не ценила его, у нее были другие кумиры.
   И позже, читая газетно-журнальные отзывы о его пьесах, повестях и рассказах, я всякий раз убеждался, что его личность и творчество остаются недоступны его критикам. Кто только не занимался тогда искажением его идейного облика! А новое племя газетно-журальных зоилов продолжало, по примеру отцов, сокру 4'": шаться, что вся «ущербная» поэзия Чехова порождена будто бы «болезненной вялостью его безвольной и немощной психики».
   Всякую тогдашнюю статью или книгу, посвященную Чехову, я почему-то воспринимал как обиду, нанесенную мне. Чем это объяснить, не могу догадаться. Мало ли несправедливых суждений о любимых писателях мне случалось читать в нашей критике! Писарев - о Пушкине, Варфоломей Зайцев - о Лермонтове, Антонович - о Тургеневе, Михайловский - о Лескове, Щедрин - о Полонском высказывали такие суждения, которые казались мне вопиюще неверными. Но ни одно из этих неверных суждений не внушало мне резко враждебного чувства к тому, кто высказывал их. Другое дело - кривотолки о Чехове. Я почему-то ощущал их как оскорбительную, невыносимую ложь, которую необходимо сейчас же разоблачить, осудить и пресечь. У меня до сих пор сохраняется пожелтелая страница древней «Нивы», где я неумело, но четко опровергал укоренившиеся заблуждения о нем.
   «Те, - говорил я в статье, - кто сентиментально твердят до сих пор о какой-то чеховской расслабленности, вялости, женственности, ничего не понимают в искусстве, ибо каждое творение Чехова так мускулисто, так энергично по своим краскам и образам, что является отрицанием дряблости»1.
   И такой же скороговоркой торопился сказать наперекор ходячим суждениям о нем:
   «Чехов гармоничен, как Пушкин, все у него (в его творчестве. - К.Ч.) соразмерно и стройно: ни судорог, ни гримас, ни надрывов. Гениальная простота его стиля до сих пор не оценена по достоинству. Нужна была великая воля и мужественность ясной и несуетливой души, чтобы выработать такой стальной лаконический стиль».
   Это было больше полувека назад.
   Я и не предвидел тогда, что близится время, когда произведениям Чехова суждено будет подвергнуться новым нападкам новых ожесточенных врагов. Нападки эти, как и в восьмидесятых годах, имели характер облавы. За дело изничтожения Чехова взялась группа литературоведов и критиков, которые впоследствии получили нелестное прозвище «вульгарных со 1 Нива. 1915. № 50. циологов», но тогда, в двадцатых - тридцатых годах, господствовали в журналах и вузах как всесильные диктаторы критической мысли.
   То и дело приписывая Чехову мнения и высказывания его персонажей, эти критики без труда доказали, что Чехов - жалкий реакционный писатель, с буржуазной душой и умеренно либеральными взглядами. Когда журналом «Огонек» было выпущено Собрание сочинений А.П. Чехова, в одном из приложенных к изданию критических очерков было напечатано следующее:
   «Читатель, таким образом, видит, что мечты Чехова - довольно мизерные, совершенно буржуазные, типично либеральные, астровско-шингаревские. Теперь нам понятно, почему не лежала душа Чехова ни к одному из крыльев (!) мелкого товаропроизводителя, так или иначе боровшихся против господствовавших отношений…»1
   В каждом слове этой доктринерской статьи чувствовалось, что написавший ее самодовольный педант считает себя проницательнее, умнее, честнее, талантливее, благороднее автора «Сахалина», «Мужиков», «Моей жизни», «В овраге», «Ионыча» и смотрит на него сверху вниз, как на недоросля, который по своему недомыслию не понял чего-то такого, что отлично понятно ему, этому литературному карлику.
   Третировать Чехова в таком презрительном тоне было принято среди «вульгаристов» двадцатых - тридцатых годов. Без «крыльев товаропроизводителя» они никак не могли обойтись, причем оказывалось, что эти малограмотные крылья обладали волшебной способностью бороться за народное благо, и боролись куда энергичнее, чем «довольно мизерный» и «совершенно буржуазный» писатель Антон Павлович Чехов.
   Другая статья, приложенная к тому же собранию его сочинений, написана влиятельнейшим из тогдашних литературоведов и критиков, профессором В.М. Фриче. Этот ученый, гораздо более солидный и знающий, чем его залихватский коллега, по какой-то странной рассеянности забыл хотя бы мимоходом сказать о гениальной поэтике Чехова и даже не за 1 И в. Те о д о р о в и ч. Чехов и крестьянство. См.: А. П.Чехов. Поли, собр. соч. Т. 8. М.; Л, 1931. С. 29. метил ее. Всю свою большую статью он посвятил суду и следствию над политическими воззрениями Чехова и вынес ему такой малограмотный, но строгий приговор:
   «В русской литературе восьмидесятых и девяностых годов Чехов представляет, таким образом, интеллигенцию мещанства, мещанскую интеллигенцию, пережившую идейно-психологическую эволюцию, эволюцию от подчинения идеологии периода распада дворянско-помещичьего уклада в сторону приспособления к рождавшемуся из хаоса этого распада буржуазному строю жизни» и т. д., и т. д., и т. д.1
   Это - рассуждение глухонемого о музыке, слепого - о живописи, евнуха - о страстной любви. И никто не надоумил велемудрого критика, что, говоря о художнике, он должен хотя бы для приличия сказать несколько слов о методах его искусства, о его мастерстве. Вся эта литературная школа считала себя выше таких пустяков, как эстетика.
   Вместо того чтобы хотя бы впопыхах отозваться об очаровании новаторской поэзии Чехова, вульгарист предпочел ошарашить читателя сенсационным открытием, будто в купце-толстосуме Лопахине Чехов «до известной степени» (!) вывел себя самого (!!!).
   Приведя «победный клич» Ермолая Лопахина: «Вишневый сад теперь мой. Мой! (Хохочет.) Боже мой, господи, вишневый сад мой!» - Фриче злорадно оповещает читателя:
   «То победный клич самого Чехова (!), внука крепостного, разночинца, завоевавшего вишневый сад барской (!) литературы»2.
   Теперь это кажется забавной пародией, но тогда самая возможность такого безграмотного и наглого глумления над Чеховым считалась в порядке вещей. И опять-таки: сейчас я никак не могу объяснить, отчего это глумление так болезненно уязвило меня. Сколько на своем долгом веку я читал пристрастно сердитых статей о Некрасове, о Фете, о «Двенадцати» Блока, но ни одна не причиняла мне столько страданий, как эти выпады Тео 1В. М. Ф р и ч е. Вступительный очерк к Собранию сочинений А.П. Чехо ва. Т. 1, М; Л., 1929. Характерны в этом отрывке не замеченные автором рифмы: «распада» и «уклада», а также недопустимое грамматикой выра жение «уклад в сторону приспособления». И такие косноязычные счита ли себя вправе судить об одном из величайших стилистов России!
   2В. М. Ф р и ч е. Указ. соч. доровича, Фриче и других вульгаристов против недоступной их разумению поэзии Чехова.
   С горечью сознавая всю скудость своих писательских сил, я тогда же, в самом начале тридцатых годов, поставил перед собою задачу в противовес вульгаристам прославить при помощи неопровержимо убедительных фактов его величавую личность и его вдохновенное творчество. Эту задачу я попытался выполнить раньше всего в очерке «Чехов», который и помещен в этой книжке в качестве ее первых глав.
   Написав этот очерк, посвященный биографии писателя, я тотчас же принялся за другой, на этот раз о его мастерстве. Мне хотелось дать самый подробный анализ его многосложного стиля. Но тут обнаружилось, что многие страницы моей новой работы стали нынче совершенно ненадобны: покуда я писал о не-признаваемом Чехове, для нового поколения читателей он стал одним из самых любимых и почитаемых авторов. Его гениальность сделалась непререкаемым фактом. Даже бесчисленные «человеки в футлярах» и те догадались теперь, что он забронирован от всякой хулы.
   Доказывать современным читателям величие Чехова - значит ломиться в открытую дверь. Начисто забылось назойливое брюзжание Михайловского, злое улюлюканье Протопопова, Арсения Введенского, Евгения Соловьева, Петра Перцо-ва, Николая Русанова и многих других, преследовавших Чехова до самой могилы. Скудоумные домыслы Теодоровичей, Лялевичей рассеялись дымом, словно их никогда не бывало.
   Новый советский читатель даже не подозревает о том, что Чехову приходилось работать в таком окружении врагов. На нового читателя широким потоком хлынули восторженные книги о Чехове - диссертации, монографии, очерки, мемуары, исследования, свидетельствующие, что великий художник наконец-то оценен по заслугам.
   Не только изучено все его творчество в целом, не только создана драгоценная монументальная книга Н.И. Гитович «Летопись жизни и творчества А.П. Чехова» (1955), любовно и вдумчиво прослеживающая изо дня в день всю жизнь его от колыбели до гроба, но создана целая библиотека исследований о его связях с теми или иными идеями, с теми или иными людьми, с теми или иными местами и т. д. «Чехов и Горький», «Че f хов на Сахалине», «Чехов и Таганрог», «Чехов и Москва», «Ялта в жизни и творчестве Чехова», «Чехов и Короленко», «Чехов и Плещеев», «Чехов и Бунин», «Чехов и Мейерхольд», «Чехов и Куприн», «Чехов и Чайковский», «Чехов и музыка», «Чехов и наука», «Чехов и религия», «Чехов и дети», «Чехов и женщины» и т. д., и т. д., и т. д.1
   Неутолим и горяч интерес к каждому моменту жизни Чехова, к каждой местности, которую он посещал, к каждому большому человеку, с которым привелось ему сталкиваться.
   Начиная с двадцатых годов Чехов мало-помалу приобрел и за рубежом - на пяти континентах - такую же славу великого классика. Хотя в каждой стране его имя пишется по-разному - то Cehov, то Tschechov, то Tchehoff, то Chekov, то Chekhoff, - всюду, и в Мельбурне, и в Сантьяго, и в Стокгольме, и в Кейптауне, и в Париже, и в Лондоне, это имя окружено ореолом величия.
   Как и всякий критик (если только он не ремесленник), я брался за перо лишь тогда, когда меня увлекала потребность высказать свое, непременно свое, нешаблонное, свежее слово о тех или иных произведениях искусства, о художниках, которые создали их.
   Поэтому я сильно сократил свою рукопись и оставил в ней только такие страницы, которые, я надеюсь, еще не совсем состарились и до сих пор избежали невеселой судьбы - очутиться в колоссальном архиве общераспространенных шаблонов.

41*

XIX
 
   Когда-то мне случилось прочитать произведения Чехова, вышедшие в городе Филадельфии (США) в переводе на английский язык.
   Имя переводчицы твердо запомнилось мне: мисс Мэриан Фелл.
   'В. Романенко. Чехов и наука. Харьков, 1962; В. М. Таллинский и Б. Н. Б у р я т о в. Чехов на Сахалине. Южно-Сахалинск, 1957; С. Б а -лабанович. Чехов и Чайковский. М., 1962. Чехов и Куприн. Чехов и Бунин. Чехов и Мейерхольд - статьи и публикации И.В. Корецкой, А.К. Бабореко, Э.А. Полоцкой, Н.И. Гитович см. в томе 68 «Литературного наследства», 1960. «Чехов и женщины» - солидная диссертация молодой и талантливой бельгийской исследовательницы Г. де Соэп (Soep).
 
   Я тогда же написал об ее переводе рецензию, где с негодованием отметил, что ею буквально на каждой странице допущены чудовищные отклонения от подлинника.
   Встретив у Чехова неизвестное ей имя «Добролюбов», она решила, что это не имя, а просто «любитель добра», и перевела: «Франциск Ассизский». Из поэта Батюшкова сделала «батюшку». Из собаки Каштанки - каштановое дерево (chestnut-tree) и т. д.
   На таком уровне был весь перевод.
   Теперь уровень переводов Чехова сильно повысился. К чеховским текстам переводчики стали относиться любовно и бережно.
   Но даже перед самыми лучшими из них встают порою почти непреодолимые трудности при переводе Чехова на тот или иной иностранный язык.
   Я уже не говорю о мелодическом звучании чеховской речи, о том «духе музыки», которому властно подчинены и «Дом с мезонином», и «По делам службы», и «Дама с собачкой», и «Анна на шее», и «Гусев».
   Во всех этих новеллах есть внутренний, глубоко скрытый музыкальный ритм, и если в переводе не воспроизвести этой музыки, чеховские новеллы лишатся значительной доли свое го обаяния.;..