единодушно сошлись на том, что все эти строгости, сами по себе крайне
неприятные, имели и еще один главный недостаток: они не достигали своей цели
и приводили лишь к тому, что, как я уже говорил, заразные люди все время
ходили по улицам; и мы пришли к общему мнению, что во всех отношениях лучше
было бы отделять здоровых людей от больных и оставлять с ними лишь тех, кто
в таких обстоятельствах брался за ними ухаживать и соглашался быть запертым
вместе с ними.
Наше предложение об отделении здоровых от больных относилось только к
зараженным домам {270}, и запирать больных - не значит покушаться на их
свободу; тот, кто сам не мог передвигаться, если находился в здравом уме, не
стал бы возмущаться этим. Конечно, когда больные начнут бредить и впадут в
беспамятство, они станут кричать и жаловаться на жестокость обращения; но
что касается удаления из этих домов здоровых людей, мы считали это весьма
разумным и справедливым; ради их же собственного блага они должны быть
отделены от заболевших, а для безопасности остальных людей должны какое-то
время прожить в уединении, дабы убедиться, что они здоровы и не заразят
остальных; мы считали, что двадцати-тридцати дней для этого вполне
достаточно.
И конечно, если бы здоровым людям предоставили дома для такого
полукарантина, они имели бы куда меньше оснований считать себя обиженными,
чем теперь, когда их запирали в домах вместе с больными.
Здесь, однако, следует заметить: когда похороны стали столь частыми,
что перестали звонить в колокола, нанимать плакальщиков, надевать траур по
усопшим, как раньше, да что там, даже делать гробы для покойников - короче,
когда свирепость болезни столь возросла, дома вообще перестали запирать.
Похоже, были использованы все средства и все оказалось бесполезным: чума
распространялась с сокрушительной силой, подобно тому, как год спустя
распространялся огонь, сжигая все на своем пути с такой яростью, что люди
отчаялись в своих попытках остановить его, вот и чума дошла до такого
буйства, что люди сидели в оцепенении и смотрели друг на друга, подавленные
отчаянием; целые улицы казались вымершими; и не только из-за запертых домов,
а просто их обитателей не осталось в живых; двери в опустелых домах были
распахнуты, рамы раскачивал ветер, и некому было протянуть руку и прикрыть
их. Короче, люди начали поддаваться страху, что все попытки противиться
болезни тщетны, что нет надежды и всех ждет одно только горе; и именно в
этот момент величайшего всеобщего отчаяния Богу угодно было остановить уже
занесенную руку и умерить ярость болезни, притом настолько явно, что это
выглядело не менее устрашающе, чем ее начало, и показало, что все вершит
именно Его рука, рука Всевышнего, хотя и не без участия земных посредников,
о чем я еще скажу в надлежащем месте.
Но все же я должен рассказать о самом разгаре чумы, об ее
опустошительном буйстве, о людях, оцепеневших, как я уже говорил, в немом
отчаянии. Просто невероятно, до каких крайностей доводила людей чума в самый
разгар болезни, и эта часть повествования, думаю, будет не менее
впечатляющей, чем остальные. Разве не потрясает человека, находящегося в
здравом уме, не производит глубочайшего впечатления на душу его вид мужчины,
почти голого, выскочившего из дома, возможно, прямо с постели, на улицу,
отходящую от Хэрроу-Элли - довольно оживленного пересечения нескольких
улочек, переулков и проездов в районе Мясного ряда в Уайтчепле, - повторяю,
разве может не потрясти вид этого бедняги, выскочившего прямо на улицу,
распевающего и пританцовывающего со всякими шутовскими ужимками, в то время
как за ним вдогонку спешат жена и пятеро-шестеро ребятишек; те умоляют его,
ради всего святого, вернуться домой и просят прохожих помочь им, но тщетно -
никто не решается подойти, а тем более прикоснуться к нему.
С горечью и сокрушением смотрел я на них из окна; мне было прекрасно
видно, что все это время бедняга просто корчился от боли, так как у него
были (это мне сказали потом) два бубона, которые никак не могли нагноиться и
прорваться; доктор, чтобы прорвать их, наложил едкие примочки на эти места,
которые жгли ему кожу, как каленым железом. Не знаю, что сталось с беднягой,
но думаю, что он так и бегал до тех пор, пока не упал замертво.
Неудивительно, что и сам внешний вид города стал устрашающим. Обычное
движение людей по улицам, столь естественное для нашей части города, сильно
уменьшилось. Правда, Биржа не была закрыта, но ее почти не посещали {271}.
Уличных огней не зажигали; на несколько дней, когда был сильный ливень, они
вообще потухли; но дело было не только в ливне: некоторые доктора настаивали
на том, что огонь не просто бесполезен, но и опасен для здоровья {272}. Это
вызвало бурные протесты и было доведено до сведения лорд-мера. Другие, и не
менее известные, доктора, наоборот, говорили, что огонь усмиряет буйство
болезни. Не могу привести доводы противоборствующих сторон, помню только,
что они очень яростно сражались друг с другом. Одни были за огонь, только
жечь нужно дерево, а не уголь, и даже определенные сорта дерева, лучше всего
ель и кедр из-за сильных испарений скипидара; другие стояли за уголь, а не
дерево, из-за серы и битума; а третьи - ни за то, ни за другое. В конце
концов мэр отдал распоряжение отказаться от огня, более всего из-за того,
что чума так разгулялась, что стало очевидно: никакие средства ее не берут,
а скорее наоборот - заставляют свирепствовать еще пуще. Это бездействие
магистрата проистекало, скорее, от невозможности применить какие-либо
действенные средства, чем от нежелания потрудиться или взять на себя груз
ответственности, потому что, надо отдать властям справедливость, они не
жалели ни собственных трудов, ни самих себя. Но ничто не помогало: зараза
бушевала, и люди были угнетены и напуганы до последней степени - до того,
что, как я уже говорил, они разрешили себе предаться отчаянию.
Но, позвольте тут же заметить, когда я говорю, что люди стали
поддаваться отчаянию, я вовсе не имею в виду так называемое безверие или
сомнения в вечной жизни, а лишь сомнение в том, что им удастся избежать
заразы и пережить чуму, которая настолько разбушевалась и так обрушилась на
людей, что почти никто из заболевших в это время (то есть в августе и в
сентябре), когда она была в разгаре, не уцелел; {273} в отличие от
заболевших в июне, июле и начале августа (когда, как я уже говорил, многие
продолжали жить еще немало дней, а уж потом умирали, долгое время спустя
после того, как яд попадал им в кровь), теперь, наоборот, люди, заболевшие в
две последние недели августа и три первые недели сентября, обычно умирали в
два, самое большее в три дня, а многие и сразу в тот же день, как заболели;
были ли это самые тяжелые "собачьи дни", и, как утверждали астрологи, все
объяснялось дурным воздействием Сириуса {274}, или же все ростки заразы,
которые до того носили в себе люди, вдруг проросли одновременно, - не могу
сказать, однако именно в это время сообщили, что однажды более трех тысяч
человек унесло за одну ночь; и те, кто, по их утверждениям, внимательно
изучал этот факт, говорили, что все они умерли в течение двух часов, а
именно - между часом ночи и тремя часами утра. Что касается внезапности этих
смертей, значительно возросшей по сравнению с тем, что было раньше, то здесь
привести можно несметное количество примеров, в том числе и среди моих
соседей. Одно семейство, состоявшее из десяти человек и проживавшее по
соседству со мной, неподалеку от Темпл-бар, еще в понедельник казалось
совершенно здоровым; однако к вечеру заболели служанка и один из
подмастерьев и умерли к утру; к этому времени заболел другой подмастерье и
двое детей, один из которых умер к вечеру вторника; а остальные - в среду.
Короче говоря, к полудню в субботу умерли все - хозяин, хозяйка, четверо
детей и четверо слуг; и дом совершенно опустел, если не считать старушки,
которая приходила присматривать за пожитками по распоряжению брата хозяина
дома, жившего неподалеку, однако не заболевшего.
Много домов опустело, так как всех их обитателей свезли на кладбище;
особенно в переулке рядом с вывеской Моисея и Аарона {275}, с той стороны,
где Застава {276}, только немного подальше, - там было несколько
прилепившихся друг к другу домишек, в которых, говорили, ни единого человека
в живых не осталось. И те, кто умерли последними, слишком долго оставались
непохороненными; причиной тому было вовсе не то, как писали некоторые, будто
в городе не осталось живых хоронить своих мертвецов, а то, что смертность в
переулке была такова, что некому оказалось сообщить погребальщикам и
могильщикам, что нужно вывезти и захоронить трупы. Говорили, - не знаю,
правда, насколько это верно, - будто некоторые тела так прогнили и
разложились, что стоило огромного труда их убрать; а так как телеги не могли
подъехать ближе, чем Элли-Гейт на Хай-стрит, это еще усложняло дело; но я
даже не знаю точно, сколько там оставалось трупов. И потом, я уверен, что
такое случалось не часто.
Когда люди, как я уже говорил, впали в полное отчаяние и безнадежность,
это возымело одно странное действие: недели на три-четыре люди отбросили
страх и осторожность, они более не сторонились встречных, не сидели
взаперти, а ходили куда хотели и вновь начали общаться друг с другом. "Я не
расспрашиваю вас, как вы себя чувствуете, - частенько говорили они при
встрече, - как не рассказываю и о собственном здоровье; совершенно очевидно,
что оба мы погибнем; так что теперь уже не имеет значения, кто болен сейчас,
а кто здоров". И вот они, отчаявшись, начали ходить в любые места, в любую
компанию.
Не менее удивительно, чем эти светские сборища, было и то, как
толпились люди у церкви. Они больше не задавались вопросами, с кем рядом
сидят, что за зловонные запахи обоняют или в каком состоянии, судя по виду,
находятся окружающие их люди; они уже смотрели на себя как на покойников и
ходили в церковь без малейших предосторожностей; и стояли толпой, будто
жизнь их не имела ни малейшего значения по сравнению с тем, ради чего они
собрались здесь. И воистину, рвение, с каким они посещали храм, серьезность
и внимание, с которыми слушали священника, показывали, какое огромное
значение придавали бы люди служению Богу, если б думали, каждый раз когда
посещают Церковь, что этот день их последний.
Было и еще одно странное воздействие отчаяния: люди отбросили
предрассудки, им стало все равно, какой священник стоит на кафедре, когда
они приходят в церковь. Не подлежало сомнению, что множество священников
погибло во время этого всеобщего бедствия; другим же не хватило мужества
встретить его достойно, и они бежали из города, если имели хоть какое-то
пристанище в провинции. Так что некоторые приходские церкви стояли
бесхозными, и народ вовсе не возражал, чтобы священники-диссиденты, которые
несколько лет назад были лишены приходов, согласно парламентскому акту,
известному как Акт о единообразии {277}, проповедовали бы теперь в церквах;
да и сами священнослужители без возражения принимали их помощь; таким
образом, многие из тех, кому, что называется, заткнули рты, теперь вновь
обретали голос и могли читать проповеди публично.
Здесь можно заметить, и надеюсь, это будет не лишнее, что близость
смерти быстро примиряет добропорядочных людей друг с другом и что только из-
за легкости нашей жизни и из-за того, что мы стараемся не думать о
неизбежном конце, связи наши разрываются, злоба накипает, крепнут
предрассудки, пренебрежение милосердием и христианским единением, как это
имеет место в наши дни. Еще один чумной год всех нас примирил бы; близкое
соседство смерти или болезни, угрожающей смертью, выгнало бы всю присущую
нам желчность, покончило бы со всякой враждебностью и заставило бы взглянуть
на многие вещи иными глазами. Подобно тому, как люди, принадлежавшие Высокой
церкви, соглашались слушать проповеди диссидентских священников, так и
диссиденты, которые раньше с необычайным упорством отказывались от единения
с Высокой церковью, теперь не гнушались заходить в приходские храмы и там
молиться; но как только страх перед заразой уменьшился, все вновь, к
сожалению, вернулось в старое русло.
Я упоминаю обо всем этом просто как об историческом факте. У меня нет
намерения приводить какие-либо доводы, чтобы побудить одну из сторон или обе
сразу к более милосердному отношению друг к другу. Не думаю, чтобы подобный
разговор оказался уместным, тем более действенным; разрыв скорее
увеличивается, чем уменьшается, и грозит стать еще сильнее, да и кто я
такой, чтобы считать себя способным повлиять на ту или иную сторону? Могу
повторить лишь одно: смерть, бесспорно, всех нас примирит; по ту сторону
могилы все мы вновь станем братьями. На Небе, куда, надеюсь, попадут люди
любых партий и любых убеждений, не будет ни предрассудков, ни сомнений; там
все мы будем одних взглядов, единого мнения. Почему же не можем мы идти рука
об руку к тому пристанищу, где все мы соединимся без колебаний в вечной
гармонии и любви? Повторяю, почему не можем мы этого сделать здесь, на
земле, я не знаю и скажу в связи с этим только одно: это весьма прискорбно.
Я мог бы еще долго описывать бедствия того ужасного времени - и
отдельные сценки, которые мы видели ежедневно, и жуткие выходки, к коим
болезнь вынуждала потерявших разум людей; и те ужасные случаи, которые
приключались теперь на улицах; и панический страх, который не покидал людей
даже дома: ведь теперь даже члены семьи стали бояться друг друга. Но после
того, как я рассказал уже об одном мужчине, привязанном к кровати, который,
не видя иного способа освободиться, поджег постель свечой, до которой, к
несчастью, смог дотянуться, и сжег себя заживо; или о другом, который под
пыткой нестерпимой боли отплясывал и распевал нагишом на улице, повторяю,
после того, как я обо всем этом уже рассказал, - что можно еще добавить?
Какие слова найти, чтобы передать читателю еще более живо беды того времени
или внушить ему более полное представление о тех невообразимых страданиях?
Признаюсь, время было ужасное, подчас моя решимость почти покидала
меня, и не было у меня и помину той храбрости, как поначалу. Если
отчаянность ситуации довела других до того, что они стали расхаживать по
улицам, то я, наоборот, заперся дома, и кроме путешествия в Блэкуэлл и
Гринвич, о котором уже рассказывал и которое было предпринято просто как
прогулка, - потом уже никуда почти не выходил, как, впрочем, и в течение
двух недель перед этой прогулкой. Я говорил уже, что не раз сокрушался о
том, что решился остаться в городе и не уехал с братом и его семьей, но
теперь уже поздно было куда-либо уезжать; так что я заперся и оставался в
доме довольно долго; но в конце концов терпение мое истощилось, и я решился
показаться на улице; потом меня призвали исполнять это омерзительное и
опасное поручение, о чем я уже говорил, так что мне пришлось снова выходить
из дома; но когда время службы прошло, а чума была еще в полном разгаре, я
вновь заперся и просидел так еще десять-двенадцать дней, в продолжение
которых наблюдал немало жутких сцен на собственной улице, вроде той, на
Хэрроу-Элли, когда взбесившийся бедняга плясал и распевал в состоянии
агонии, да и много других, ей подобных. Редкий день не случалось ничего
ужасного в том конце, что ближе к Хэрроу-Элли; ведь там жила в основном
беднота, все больше мясники или люди, так или иначе связанные с мясной
торговлей.
Иногда целые толпы народа, как правило женщины, выбегали из этого
переулка с жутким шумом - ужасающей смесью визга, плача и зова, так что
понять, в чем дело, никто из нас не мог. В самую глухую часть ночи
погребальные телеги всегда стояли у переулка: ведь если бы они туда заехали,
то не смогли бы развернуться, да и проехать насквозь было невозможно. Так
они и стояли у переулка в ожидании мертвецов, а если и уезжали нагруженными,
то вскорости вновь возвращались: ведь церковное кладбище было неподалеку.
Невозможно описать крики и шум, какие поднимала эта беднота, когда выносили
трупы детей и друзей их к телегам; а покойников было столько, что можно было
подумать, будто в переулке уже никого не осталось или что его обитателей
хватило бы, чтобы заселить небольшой городок. Несколько раз оттуда кричали
"Убивают!", несколько раз - "Пожар!", но, похоже, все это были бредовые
жалобы несчастных, доведенных до отчаяния людей.
Полагаю, и в других местах было то же: ведь шесть-семь недель чума
свирепствовала так жутко, что и описать невозможно, зараза распространялась
с такой быстротой, что в какой-то мере поломала образцовый порядок,
поддерживаемый магистратом, о котором я так много говорил (я имею в виду,
что на улицах не было трупов и похороны производились лишь в ночное время),
потому что необходимо было в этом крайне бедственном положении как можно
быстрее хоронить людей {278}.
Не могу не упомянуть и еще об одном. Десница Божьего правосудия
проявилась еще и в том, что предсказатели, гадалки, астрологи и тому
подобные чародеи - фокусники, составители гороскопов, сновидцы и прочие -
совершенно исчезли - нельзя было сыскать ни единого. Я глубоко убежден, что
многие из них, оставшись в городе в надежде заработать большие деньги (и
действительно их доходы благодаря глупости и безрассудству лондонцев были
какое-то время непомерно велики), - погибли в разгар бедствия. Теперь же они
смолкли: многие из них спали вечным сном, оказавшись бессильны предсказать
свою участь и вычислить срок собственной жизни. Некоторые горожане,
настроенные наиболее враждебно по отношению к ним, утверждали, что все они
перемерли. Я сильно в этом сомневаюсь, но верно одно - ни о ком из них я не
слыхал после окончания бедствия.
Однако вернемся к моим наблюдениям в самый трудный период этого
испытания. Я подбираюсь к сентябрю, наиболее жуткому сентябрю, какой
когда-либо видели лондонцы; ведь все известные мне отчеты о других чумных
поветриях в Лондоне ничего подобного не содержат: теперь с 22 августа по 26
сентября, то есть за пять недель, число умерших в еженедельных сводках почти
достигло сорока тысяч {279}. Конкретнее это выглядело так:

С 22 августа по 29 августа 7496
С 29 августа по 5 сентября 8252
С 5 сентября по 12 сентября 7690
С 12 сентября по 19 сентября 8297
С 19 сентября по 26 сентября 6460
---------
38195

Это было само по себе внушительное число, но если учесть, а у меня есть
для этого все основания, что цифры в отчете были приуменьшены (и насколько
приуменьшены!), то вы вслед за мной без труда поверите, что умирало более
десяти тысяч в неделю в течение всего вышеуказанного периода и чуть меньшее
количество в течение нескольких предшествующих и последующих недель.
Смятение людей в это время, особенно живших в Сити, невозможно передать.
Ужас был настолько силен, что даже у погребальщиков нервы стали сдавать; да
что там, несколько из них умерло, хотя они до этого уже переболели чумой, а
некоторые падали замертво, когда они вместе с телегами приближались к краю
ямы; смятение было особенно велико в Сити, так как его жители долго льстили
себя надеждами на спасение и считали, что самый разгар болезни уже позади.
Нам рассказали, что одну телегу, шедшую из Шордича, не то бросили
перевозчики, не то оставили ее на одного человека, а тот помер прямо на
улице; лошади же опрокинули телегу и разметали трупы по земле самым жутким
образом. Другая телега была найдена в огромной яме на Финсбери-Филдс; {280}
перевозчик не то помер, не то, бросив ее, сбежал, а лошади подошли слишком
близко к краю, телега упала и потянула за собой лошадей. Полагали, что и
перевозчик был там и его накрыло телегой, так как кнут торчал среди мертвых
тел; но ручаться, по-моему, за это нельзя.
Говорили, что в нашем приходе Олдгейт у кладбищенских ворот находили
телеги, полные трупов, а при них ни перевозчика, ни звонаря и никого
другого; кроме того, и в этих, и во многих других случаях было неизвестно,
чьи это тела: ведь иногда их спускали на веревках прямо с балконов или из
окон, иногда погребальщики сами тащили их к телегам, иногда другие люди; и
никто не заботился о том, чтобы составлять отчеты и подсчитывать количество
умерших.
Теперь бдительность магистрата подверглась самым большим испытаниям -
и, надо признать, выдержала их с честью. Каких бы трудов и издержек это ни
стоило, две вещи неукоснительно выполнялись в городе и его окрестностях:
1. Провизия всегда была в большом количестве, а цены на нее возросли
столь незначительно, что об этом и говорить не стоит.
2. Никаких неубранных и непогребенных трупов не валялось на улицах; и
если бы кто-нибудь вздумал пройти из одного конца города в другой в дневное
время, он не обнаружил бы никаких признаков похорон, за исключением, как я
уже говорил, короткого промежутка в течение трех первых недель сентября.
Этот последний пункт может показаться недостоверным, если сравнить его
с другими описаниями чумы, с тех пор публиковавшимися, где говорится, что
мертвые лежали непохороненными; однако я считаю такие утверждения ложными;
во всяком случае, если подобное и случалось, так лишь в домах, где
оставшиеся в живых сбежали (найдя для этого какой-нибудь способ, о чем я уже
говорил), бросив своих мертвецов, так что некому было сообщить о них
городским властям. И это ни в коем случае не меняет сути дела; я в этом
убежден, так как был втянут сам на какое-то время в работу по управлению той
частью прихода, где я жил и где относительно числа жителей произошли не
меньшие опустошения, чем в других районах; повторяю, я убежден: мертвые не
оставались незахороненными, то есть не оставались незахороненными после
того, как городские власти узнавали об их наличии; не было незахороненных
из-за отсутствия погребальщиков или могильщиков, чтобы положить тела в яму и
закопать; и этого достаточно, чтобы кончить спор; а что могло происходить в
домах и всяких там логовах, вроде тех, что на Мозес-энд-Аарон-Элли, к делу
не идет: ведь совершенно очевидно, что всех хоронили, как только о них
становилось известно. Что же касается первого пункта (а именно: провизии, ее
скудости и дороговизны), то, хоть я и говорил уж об этом, а ниже собираюсь
сказать еще подробнее, здесь замечу следующее:
1. Прежде всего, хлеб почти не подорожал: ведь в начале года (точнее, в
первые недели марта) за пенни можно было купить пшеничный хлеб в десять с
половиной унций {281}, а в самый разгар чумы за те же деньги можно было
получить девять с половиной унций хлеба, и хлеб уже не дорожал более за весь
этот период. Уже в начале ноября его снова продавали десять с половиной
унций за пенни; ничего подобного, я полагаю, не бывало ранее ни в одном
городе во время подобных испытаний.
2. Не было недостатка (что меня очень удивляло) в булочных и пекарнях,
продолжавших работать, чтобы снабжать население хлебом; однако это вызвало
нарекания некоторых семейств, утверждавших, что служанки, посланные туда с
тестом, чтобы выпечь хлеб (как было тогда принято), возвращались
заразившимися (то есть подцепившими чуму).
Во время всего этого тягостного испытания в городе, как я уже говорил,
действовало только два чумных барака: {282} один в полях за Олд-стрит {283},
другой - в Вестминстере; и никогда никого не помещали туда насильно. В
данном случае не было и необходимости в принуждении, так как в городе
обитали тысячи бедняков, пребывавших в самом отчаянном состоянии - без
помощи и средств к существованию, живших лишь подаянием; и все они были бы
рады туда отправиться: ведь там за ними был бы уход; и вот здесь-то и
заключался, по-моему, главный недостаток всех общественных мероприятий
города - никого не допускали в чумной барак иначе как за деньги либо
соответствующее обеспечение, или при поступлении, или после выздоровления,
потому что очень многие выходили оттуда здоровыми; в бараки направляли
прекрасных врачей, и больные чувствовали себя там очень неплохо, о чем я еще
расскажу. Посылали туда, как я уже говорил, в основном слуг, которые ходили
по поручениям, чтобы обеспечить хозяев необходимым, и которых, если они
возвращались больными, отсылали в барак, чтобы не перезаразить все
семейство; и за ними так хорошо смотрели там, что за все время бедствия было
только 156 смертных случаев в лондонском чумном бараке и 159 - в
вестминстерском.
Когда я утверждал, что необходимо было открыть больше чумных бараков, я
не полагал, что в них нужно нагонять людей силой. Если б дома не запирали, а
больных насильственно выдворяли из них и загоняли в бараки, как предлагали
некоторые, это было бы еще хуже. Сама перевозка больного из дома в барак
привела бы к распространению болезни, да и дом, где находился больной,
необязательно освобождался бы при этом от заразы, а другие члены семьи,
находясь на свободе, наверняка заражали бы остальных.
Кроме того, повсеместно принятая в частных домах манера скрывать
наличие заболевших, приводила к тому, что наблюдатели, или визитеры,
узнавали о них не раньше, чем заражалась вся семья. С другой стороны,
огромное число людей, болеющих одновременно, превысило бы любые возможности
общественных чумных бараков, да и чиновников не хватило бы, чтобы