– Нет, Роза Гринштейн умерла неделю назад. Ей так и не привелось примириться с эпохой. Ведь в ее времена короли не были опереточными, а феминизм – религией. Мужья дарили женам обручальные кольца, а любовницам – сердце и честь.
   Я не выдержала:
   – Чарли, я и не знала, что ты так любишь сплетничать.
   Он ухмыльнулся и достал сигару, но, глядя на дам, зажигать ее не стал, а только помял в руках.
   – Абби не любит сословных предрассудков. Она – активная республиканка.
   Рядом захихикали. Тарелки потихоньку пустели, разговоры становились рассеянней. Каждый был занят соседом или самим собой.
   Кто-то из коллег Руди подошел к стоявшему в углу роялю и открыл крышку. Пальцы стали не очень громко наигрывать мелодию из Гершвина. Руди внезапно встрепенулся и исчез в спальне.
   Я почувствовала недоброе. Через пару минут он появился снова с кларнетом в руках. Сделав большие глаза, Руди с выражением хитрого торжества на лице принялся осторожно аккомпанировать. При этом он сгибался, подмигивал, строил гримасы и манипулировал кларнетом так, словно в руках у него была женщина, а он вел ее в эротическом танце.
   Этого нельзя было допустить. Я улыбнулась и, слегка пританцовывая, приблизилась к нему. Руди понял, что я хочу его остановить, стал уклоняться и отскакивал из стороны в сторону, как заправский клоун. Кларнет в его руках делал озорные пируэты, а звук все больше отдавал глумлением. Я не выдержала:
   – Милый, – сказала я, – ну хватит, хватит дурачиться! Ты ведь профессор музыкологии, а не уличный музыкант…
   Гости понимающе переглядывались и улыбались. Но тут откуда ни возьмись возник Чарли.
   – Да дай же ему расслабиться, Абби! Иначе он ведь и вовсе скиснет…
   Кларнет пел. Мелодия была то томительной, то искрометной. Послышались снисходительные аплодисменты.
   Следуя своему имиджу, Чарли уже переключился на другую даму. Особых усилий это от него не потребовало. Крашеная блондинка в элегантном костюме через стул от него буквально таяла от удовольствия. Чуть скалясь от распиравшего его смеха, Чарли положил так и не раскуренную сигару обратно в карман.
   – Парадокс, но в душе у Руди тевтон мирно уживается с цыганом, а румын – с евреем.
   Это было уже слишком! Он явно дразнил меня.
   – Как Селеста, Чарли? – спросила я с намеком.
   Как и следовало ожидать, он появился на дне рождения один. Кто она для него – эта дамочка? Помощница? Экономка? Любовница? Уже само ее имя явно ассоциировалось с чем-то ветреным и ненадежным. Креолы, Южная Америка…
   Чарли озорно приподнял брови и изобразил потрясающую улыбку черного Казановы.
   – О’кей, она передает тебе свой привет и извиняется, что ты ее не позвала!
   Это было уже наглостью: сама Селеста никогда бы не позволила себе ничего подобного.
   К нашей пикировке прислушивалась старуха с диадемой на пышной седине. Вдова одного из богатейших спонсоров университета, она, несмотря на почтенный возраст, все еще сохраняла остатки былой красоты.
   – Что вы, что вы! Руди выглядит вполне респектабельно. Настоящий европеец. Только немного шаловливый, – заметила она запоздало и невпопад.
   – Уж не американец, точно! – прыснул Чарли.
   Он явно работал на меня.
   – Было время, – разошелся он совсем, – когда его генетический коктейль стукнул в голову не одной американской барышне.
   Между тем звуки мелодии становились все более и более напряженными, даже горькими. Это был плач, мольба, стон, какое-то отчаянное раскаянье. Гости аплодировали.
   Не глядя на меня, Руди подошел к столу и опрокинул в себя приличную порцию виски. Все мои усилия пошли прахом. Он напился и еле держался на ногах.
   Когда гости начали уходить, он со всеми лез целоваться. Внезапно ему в глаза бросилась пластиковая коробочка с мясными остатками для собаки. Он бросился за дверь. Я слышала, как он кричал в темноту:
   – Подарок для собачки! Кто-то забыл подарок для собачки!
   Руди выскочил на улицу, а через минуту раздался резкий скрип тормозов. Еще мгновение, и мотор снова взревел на полную мощность. Я провожала последнюю пару и вдруг услышала вначале неясный, но, чем дальше, тем более четкий и омерзительный звук. От него бешено колотилось сердце и немели руки. Меня приморозило к месту. В непостижимо малую долю секунды я вдруг осознала: ну да, это визг! Прерывистый и протяжный женский визг!
   Я кинулась к двери и зацепила скатерть, с которой еще не успели убрать посуду. Бокалы зазвенели стеклянными слезами. Вилки и ножи ответили джазовым аккомпанементом. Ужас сковывал каждый шаг, в глазах проносились рваные куски галлюцинаций. Все напоминало какой-то безумный монтаж страхов и раскаяния. В такие моменты человек начинает думать о Боге или о роке. Молясь в душе, он самым искренним образом сожалеет о содеянном, хотя не всегда знает, в чем, собственно, виноват. О, если бы можно было вернуть назад одно только, одно-единственное, но так все исковеркавшее мгновение?!
   Могла ли я представить себе, что такое станет возможным?
   Дверца машины, стоявшей на противоположной стороне улицы, была открыта. Одна нога Мери, жены ректора, в ее безвкусном бордовом платье, опиралась о тротуар, другая оставалась в кабине. Чуть в стороне, неуклюже застыв, полусогнувшись, стояли ее муж и еще двое беспомощно замерших гостей. Один из них ошалело тыкал пальцем в сотовый телефон. И только еще через осколок мгновения я увидела Руди. Он лежал на мостовой так неудобно изогнувшись, что я всхлипнула. По-видимому, до сознания еще не дошло, что случилось.
   Мери плакала, мужчины переминались с ноги на ногу. Кто-то из них все же вызывал амбуланс.
   – Вы запомнили номер? – ошарашенно спросил ректор.
   Ему не ответили…
   Накачивая воздух ужасом, заголосила полицейская сирена.
   – Как он выглядел?.. На какой скорости?! – выскакивая наружу, спросил толстый одышливый сержант.
   – Полугрузовичок… Несся как сумасшедший…
   – Какого цвета? Кто был за рулем? – присоединился к сержанту его коллега помоложе.
   – Бежевого… По-моему, молодой негр…
   Я не видела и не слышала, кто им отвечал. Опустившись на колени, я приподняла голову Руди. По его виску, как красная ящерица, осторожно ползла струйка крови. На правый глаз наплыл гигантский синяк. Поза у Руди была такая неуклюжая, что я, как идиотка, поправила его руку и стала гладить по волосам. На своих пальцах – как странно: в такой момент! – я ощутила легкий налет жира: Руди всегда мазал шевелюру каким-то гелем.
   Мне показалось, амбуланса не было целый час. Потом, когда он подъехал, санитары торопливо засновали вокруг и довольно скоро положили Руди на носилки.
   – Он жив? Жив? – бессмысленно повторяла я.
   – Жив, мэм, – ответил санитар-мексиканец. – Но состояние очень тяжелое.
   Как я оказалась внутри амбуланса, даже не помню.
   – Хотите кому-нибудь позвонить? – спросил меня все тот же санитар и протянул телефон.
   Но я не в силах была набрать номер.
   – Свяжитесь с доктором Стронгом, – всхлипнула я и стала с паузами называть каждую цифру в отдельности.
   Прошло черт знает сколько времени, пока в трубке раздался его искаженный расстоянием голос:
   – Алло! Кто это? Ты, Абби? Что случилось?
   – Чарльз, я в амбулансе, – как в бреду, кричала я. – Руди в тяжелом состоянии. Его сбила машина.
   – Успокойся! Я сейчас еду. Когда и как это случилось?
   – Через десять минут после того, как ты уехал. Он побежал отдать кому-то доги-бег. [3]Почему ты не остановил его, когда он стал напиваться?
   – Абби, – зло откликнулся Чарли, – ты всегда винишь только других! Нельзя все время держать мужа на коротком поводке. Он – не пудель!

ЧАРЛИ

   Я нашел Абби в госпитале. Дремлющую больничную тишину нарушали только ее шаги. Она металась из угла в угол с покрасневшими от горя глазами и сжатыми губами. Каблуки ее истерично цокали. Всякий раз, когда она доходила до стойки, за которой сидела дежурная сестра, та провожала ее терпеливым, но осуждающим взглядом.
   – Почему Руди? – твердила она горячим полушепотом. – Почему именно он? За что мне такое наказание?
   Я подумал, что ее надо вывести из этого состояния любой ценой. Не хватало только истерики. Но не хлопать же ее по щекам, да еще в больнице…
   Я довольно грубо схватил ее за руку:
   – Если ты боишься, что тебе придется превратиться в сиделку, то напрасно. У Руди на этот случай – страховка…
   Абби ошарашено уставилась на меня. Я еще раз убедился, что холодный душ цинизма в таких случаях незаменим, и потому продолжил:
   – Да, кстати о наказании. Ты что, наставляла ему рога?
   В ее глазах мелькнул блик ярости. Но она прикусила губу и тут же его погасила:
   – Где у тебя мозги? – услышал я ее приглушенный и взбешенный голос.
   – Там. Но ведь я мужчина, – пожал я плечами.
   Ответить она не успела. В этот момент из двери с надписью «Операционная» вышла молодая врачиха. Взглянув на Абби, я взял инициативу в свои руки:
   – Доктор, я – личный врач Руди Грина. Что с ним?
   Врачиха чуть приспустила марлевую повязку и авторитетно произнесла:
   – Тяжелая мозговая травма. Если не случится чуда, положение безнадежно.
   Ей, по-видимому, импонировала выпавшая на ее долю роль. Будь я в ее возрасте, ответил бы так же. Но у меня за спиной свыше трех десятков лет врачебной рутины. Поэтому я прервал ее:
   – Ну, о безнадежности говорить пока не стоит. Я надеюсь, что профессор Грин все же выкарабкается. У него – здоровый генетический аппарат.
   Врачиха обиженно бросила «простите» и скрылась за другой дверью. Абби следила за нами таким напряженным взглядом, что казалось, меня сейчас ударит током. Оставлять ее в больнице было нельзя. Я взял ее под руку.
   – Что? – очнулась она.
   – Ничего! Просто пора ехать.
   – Никуда я не поеду!
   – Абби, – скривился я. – Ты ведь всегда гордилась своим здравым смыслом. Ты что, можешь помочь Руди? Нет! Себе? Тоже нет. Тебе будет только хуже. Сочувствия здесь ты не найдешь. На всех его у персонала просто не хватает. Пошли…
   Мой цинизм на нее подействовал снова. Она послушно двинулась за мной в сторону выхода. Каблуки Абби отдавались тревожным эхом. Как звуковой фон в хичкоковском фильме. У наружной двери она споткнулась, и я схватил ее за руку. Но Абби решительно меня оттолкнула.
   В машине она тоже села не рядом, а на заднее сиденье. Что это было – намек или реакция на ситуацию – я так и не понял. Она меня всегда недолюбливала. И все же согласилась поехать ко мне.
   В моем пентхаузе она бывала всего пару раз. Он ей активно не нравился и вызывал у нее снобистскую брезгливость. Все было слишком модерно и, как она утверждала, – нарочито. Океан в широченном, во всю стену, окне. Абстрактная роспись на стенах, влетевшая мне в крупную сумму. Система спотов. Низкая полусферичность мебели…
   – А где Селеста? – подозрительно прищурилась она.
   – Уехала на три дня к сестре. В Сан-Франциско.
   Я провел ее в спальню. Абби уставилась на просторную, как футбольное поле, кровать. Притронулась к алому атласному покрывалу и, несмотря на горе, кольнула меня с чисто женской естественностью:
   – С какой стороны спит Селеста?
   – С какой ей всякий раз вздумается, – хмыкнул я.
   – Постели мне в кабинете на софе, – решительно сказала она. – Ты ведь не кладешь на нее своих пациентов?
   Когда я вышел из кабинета, она щелкнула замком. Я понимаю намеки…
   Руди лежал в коме. Каждый следующий день был точной фотокопией предыдущего. Наступающий ничем не отличался от уходящего. Ничего не менялось.
   В Абби остро ощущалась не усталость даже, а совершенно не свойственная ей потерянность. Безысходность. Ее голубые, всегда спокойно взиравшие на мир глаза утратили прежнее выражение. В уголках рта запали горькие морщинки. А еще недавно вспыхивающая во взгляде надежда бесследно угасала.
   Я с тоской думал о том, что же будет, когда Руди вытряхнут из этой больницы в дом престарелых. Жутко чувствовать, что близкий тебе человек превращается в мешок картошки. И что его вот-вот отправят догнивать в погреб…
   Для меня это были нелегкие дни. Руди не приходил в себя. Я таскался в больницу через день и всякий раз заставал у него в палате Абби. И хотя приезжал я поздно, она всегда дожидалась меня. То ли чтобы продемонстрировать, какая она преданная жена, то ли – выведать неведомое. А вдруг что-то изменилось в лучшую или худшую сторону?
   Обычно она сидела возле опутанного датчиками и трубками неподвижного мужа с книгой в руке. Лишь изредка бросала взгляд на экран с кардиограммой и снова возвращалась к чтению. Когда-то, когда я с ней познакомился, она была медсестрой.
   Пару раз я встречал в палате и Грина-младшего – Эрни. Тридцатилетний щеголь-адвокат, он в присутствии матери играл обычно роль утомленного и немножко капризного юноши. Но хотя Эрни жил и живет в Лос-Анджелесе, оставаться возле лежащего в коме отца надолго у него не было времени. Исчезая, он одаривал мать легким поцелуем в висок.
   Как-то появилась там, прилетев из Сан-Франциско, и его близняшка-сестра Джессика. Она замужем за богатым хлыщом, питомцем Беркли. Основным занятием ее мужа было – тренировать свое тело в престижных кантри-клубах. [4]Джессике же, как она и мечтала с юности, нравилось выступать в роли светской дамы. Однако ни благотворительность, ни массажные кабинеты не прибавили ей ни оригинальности, ни теплоты. Но разве, скажите, это не самая большая удача для каждой слегка потрепанной девицы из мидл-класса – найти подходящую пару?
   В принципе, среднестатистический уровень младшего поколения Гринов был ясен мне с их детства. Они ничем не напоминали ни Руди, ни Розу. Но я относился к ним довольно терпимо: ведь они были детьми Руди. Возможно, вначале и они отвечали мне тем же. Но постепенно сквозь внешнюю приветливость все чаще стала проскальзывать настороженность. Сказывалось влияние Абби.
   Встречаясь с ними, я всегда вспоминал Розу. Она не раз говорила мне с грустью:
   – Знаешь, Чарли, иногда мне кажется, они – не мои внуки…
   Но однажды слабеющая пружина семьи прираскрыла себя с пугающей очевидностью. Мне даже стало не по себе…
   О предстоящем семейном визите я ничего не знал: Абби меня о нем не предупреждала. Войдя в палату, я довольно отчетливо разглядел в наступающих сумерках уложенный гелем, как у отца, кок Эрни. С другой стороны кровати сидела Джессика в модной, величиной с тыкву, шляпе. На лице Руди бросалась в глаза серая щетина: его не побрили. Абби отчитывала заглянувшую в палату молоденькую медсестру.
   Увидев меня, она горестно взмахнула руками:
   – Ты видишь?! Три месяца – и ни единого признака жизни! Живешь, как в прострации. Чего стоите вы, врачи?
   Эрни и Джессика смотрели на меня с явным любопытством, и я разозлился:
   – Того же, что и все остальные.
   Сестричка, пользуясь моментом, выскользнула в приоткрытую дверь. Абби подвинула стул к кровати и, упершись в нее локтями, склонилась к Руди. Голова ее мерно покачивалась в такт сдержанному, но неизбывному горю. Наступила гнетущая тишина. Так длилось с пару минут. Не могу сказать, что это меня не раздражало. Но я не хотел портить им эффектную сцену скорби. Внезапно Джессика придвинулась к застывшей матери и стала гладить ее по волосам. Эрни неслышно постукивал пальцами по колену.
   – Абби! – позвал я. – Абби! Ты слышишь меня?
   Она не отвечала. Голова ее безысходно подрагивала. Все это походило на нелепый и тягостный спектакль. Хуже того – было в нем нечто такое, что укоряло меня, Чарльза Стронга, друга и врача бездыханного Руди. И меня понесло:
   – Люди падки на церемонии, – холодно и зло процедил я. – Скорбь в этом случае – никакое не исключение. Даже если она искренняя, в ней всегда есть что-то напыщенное и театральное.
   Эрни прекратил постукивать пальцами по колену и уставился на меня. В его глазах были испуг и осуждение. Ведь я совершил богохульство в храме! В безмолвном возмущении Джессика распорола меня взглядом. Я даже судорожно провел рукой по лицу, проверяя, не появились ли на нем пузыри ожогов. Но никто из них злой иронии этого жеста не понял.
   Услышав мой голос, Абби еще отрешенней закивала головой. Голос у нее был тихий, изжеванный:
   – Это невыносимо! Кошмар!.. Хотя бы какой-то намек на жизнь…
   Именно в такие моменты и происходит расширение или сжатие души. У Абби происходило сжатие.
   – На свете нет ничего невыносимого, Абби, – безжалостно бросил я, – Вопрос лишь в том, готова ты терпеть или нет?
   Необходимо было любой ценой вывести ее из приступа жалости к самой себе. Но тут счел нужным заявить о себе Эрни. Тряхнув коком, он упрекнул меня с горечью:
   – Но сколько это может еще продолжаться, дядя Чарльз?
   Я решил прекратить этот вызывавший оскомину спектакль. Вернуть их со сцены, где они играли роли благородных героев, в переполненный и разношерстный зрительный зал. Тем более, что никто не знал, что последует в эпилоге.
   – Ты торопишься, Эрни? – съехидничал я.
   Ему на помощь ринулась сестра:
   – Вы в своем репертуаре, дядя Чарльз! Ведь речь идет о нашем отце…
   Жаль, что Руди не мог наблюдать за нашей перепалкой!
   – Если ты о похоронах, девочка, – невозмутимо ответил я, – могу тебя утешить. Их, слава Богу, назначать пока рано…

АББИ

   Пока Руди лежал в коме, я жила в какой-то прострации. Дом давил меня своей пустотой, а в каждом углу что-то мерещилось. Угрюмой зверюгой дремала тишина, неслышно шептались вещи, и в мрачной неподвижности насторожились тени. Все и всюду напоминало о Руди и пугало как вставленный в рамку вместо фотографии рентгеновский снимок.
   Я ложилась в постель и ощущала оставленное Руди пространство. Тело ныло, как ампутированная конечность, голова плавала в вязком тумане. Вместе с Руди невозвратно исчезла и согревавшая своим теплом наполненность жизни. Без живого дыхания рядом даже знакомые предметы воспринимаются, как чужие и враждебные.
   Однажды я проснулась в поту: мне показалось, я чувствую его между бедрами. Я даже раздвинула ноги, но, когда поняла, что это отрывок сна, по-настоящему испугалась. Никогда раньше инстинкты с такой отчетливостью не рвались из подсознания наружу. Подкорка всегда бесперебойно работала на одной волне с сознанием.
   Я с силой зажмурилась и отогнала щекочущую волну желания. Чтобы окончательно прийти в себя, мне потребовалась целая минута. Руди бы страшно обрадовался, но меня это напугало: в отличие от него, секс всегда играл для меня подчиненную роль.
   Последние исследования говорят, что эволюция предназначала его, как приманку для продолжения жизни. Но Руди всегда посмеивался: человек, говорил он, перехитрил природу – сделал секс смыслом самой жизни. Он – аргумент, а все остальное – лишь его функция. Тяга к красоте, искусство и, конечно же, – борьба за власть и влияние.
   «Цивилизация, – добавлял мой муж с особым выражением в голосе, – на протяжении многих тысячелетий пыталась приручить этого джинна в бутылке, но оказалась бессильной…»
   – Руди! – звала я внутри себя, но он не откликался. – Руди!
   Со временем его присутствие становилось таким же ускользающим и бесплотным, как мираж или тень.
   Сколько лет прошло с тех пор как мы стали жить вместе? Да-да, целых тридцать два года! Много это или мало? Раньше сама эта цифра казалась мне чудовищной. Ведь с годами привязанность блекнет, стирается, превращается в долг. Ты должна, говорит кто-то внутри тебя, это твоя обязанность. И ты мгновенно подчиняешься, даже если тебе этого не хочется.
   Долг вообще, наверное, наиболее общечеловеческое слово в любом языке. Самое важное, на мой взгляд, и требовательное: ведь это он победил инстинкты и сделал человека человеком. Без него мы мало чем отличались бы от животных…
   Я включила любимый диск Руди: второй фортепианный концерт Шопена – и закрыла глаза. Минут через пять сквозь ласковый цвет звуков мне приветливо улыбнулся Руди. Не тот, каким он стал теперь, а тот, которого я впервые увидела, когда он ночью, после работы, пришел навестить Чарли в больницу.
   Среднего роста, но весь какой-то чувственно осязаемый, Руди произвел на меня странное впечатление. Темная и густая его шевелюра отливала гелем, глаза лучились влажным блеском, а на верхней губе кокетливо вырисовывались тоненькие усики. Сказать, что он мне поправился, я не могла, но утверждать, что не понравился, – было бы неправдой.
   – Абби! – показал на него Чарли: – Мой ближайший друг Руди Грин. Больше чем друг – брат и близнец!
   Чарли был больничным стажером. Он окончил медицинский факультет в Париже, но, вернувшись на родину, в Южную Африку, вынужден был оттуда бежать. В Америке, уже сдав экзамены, которые должен пройти каждый иностранный врач, он с величайшим трудом устроился в нашу больницу. Ему повезло: наш главный врач, еврей, был ярым защитником гражданских прав. И то, что Чарли – негр, сыграло в его везении не меньшую роль, чем его блестящие способности.
   Помню, я почему-то покраснела.
   – У нас найдется что-нибудь, чем его можно угостить?
   – Я не голоден, – откликнулся Руди.
   – Эй, – погрозил ему пальцем Чарли, – так ты откликаешься на предложение неподражаемой блондинки?!
   Мы пили чай с крекерами, и Чарли добродушно над нами подтрунивал.
   Потом Чарли вызвали в приемный покой, и мы остались одни с Руди.
   Странно, но я не ощущала никакой неловкости, как это часто бывает при первой встрече. Обычно не знаешь, о чем говорить, как отвечать на вопросы, но ни я, ни он этой скованности не испытывали. Его шепелявящий румынский акцент был так забавен, что я иногда невольно вздрагивала, но он отвечал на это добродушным смехом. Они-то с Чарли сдружились так быстро потому, объяснил мне Руди, что «доктор Стронг» семь лет учился в Париже и говорит по-французски, то есть на языке, близком к румынскому.
   Руди пригласил нас обоих в ночной клуб: он ведь играл тогда там на кларнете. Но я не придала этому никакого значения.
   – Ну как? – спросил Чарли, когда Руди ушел.
   – Что как?! – встрепенулась я. – Ты что, его мне предлагаешь, что ли?
   Чарли с досадой скривился:
   – Какая муха тебя укусила?!
   По сравнению с Руди Чарли выглядел намного мужественней: мощная фигура атлета, дерзкий взгляд, хрипловатый, как у джазового певца, голос. С ним я всегда оставалась, прежде всего – женщиной, и, как он мне однажды сказал, – не должна была об этом забывать. Не то чтобы он демонстрировал свой мужской шовинизм или пытался командовать: нет, конечно! Но вместе с тем не он, а я всегда ощущала почему-то необходимость что-то объяснять и оправдываться.
   В ночном клубе я была впервые. Чарли по-хозяйски похлопал по плечу здоровенного негра-вышибалу и провел меня через черный ход. Руди выступал здесь с оркестром. В коридоре назойливо пахло духами, кремом и еще чем-то приторно-сладковатым. На нас с любопытством оглядывались болтающие полуголые девицы. Когда подошел Руди, одна из них игриво повисла на нем:
   – Котик! Не смей мне изменять! Я этого не выдержу…
   Две другие, оценивающе глядя на меня, о чем-то между собой переговаривались.
   Руди улыбнулся, поцеловал в щечку повисшую на шее девицу и осторожно отставил.
   – Ну как, нравится? – спросил он.
   Я отрицательно покачала головой.
   – Это потому, что вы еще не привыкли.
   Во время представления мы сидели с Чарли в первом ряду. Я никогда не была ханжой, но представить себя вот так, как эти девицы, вертящей попкой и отстукивающей ногами в чулках до лобка перед зрителями-мужчинами, даже не посмела бы. Руди заиграл соло, и играл очень славно. Ему от души хлопали.
   Когда Руди нас провожал, одна из танцовщиц, пробегая мимо и уставившись на меня, кинула ему:
   – Ну, после Лолы она не смотрится…
   Я не знала, кто такая Лола. Но во всех случаях такая выходка была наглостью, и я покраснела от обиды. У меня было такое чувство, словно кто-то плеснул мне в лицо помои… Кто такая Лола, я узнала позже, когда Руди стал за мной ухаживать.
   Не могу сказать, что меня к нему особенно влекло, но исходящее от него ласковое тепло и доброжелательность вызывали желание прикрыть глаза и замурлыкать. Я не испытывала ни особо страстного влечения, ни порочного, но неотразимого любопытства. С Руди было приятно и легко – как плыть в лодке по водной глади. Он не зажигал, а грел, согревал. А в двадцать четыре девица моего склада уже не могла не думать о чем-то серьезном. Тем более что мой опыт общения с мужчинами был ограничен.
   Однажды Руди привел меня в крохотную квартирку, которую они снимали вдвоем с Чарли. Сам Чарли был на дежурстве в больнице. Мы полулежали на широкой тахте и болтали, попивая слабое калифорнийское вино.
   Внезапно Руди втянул в себя с силой мои губы, и я чуть не задохнулась.
   Я понимала, чем это все кончится, и должна была решить про себя: дать ему продолжать или прекратить? И, словно он был волной, а я – унесенной ею лодкой, я перестала сопротивляться.
   Раздевал меня Руди долго и со вкусом. Я ему нравилась, и он сам себе тоже. В его движениях и шепоте было столько шарма и ласки, что я прикрыла глаза и слушала Шопена, которого он включил до этого. Мне казалось, я стою под душем, а кто-то ласково и заботливо меня купает. Руди явно хотел вызвать во мне ответный взрыв страсти, но, убедившись, что у него ничего не выходит, решил, что на этот раз обойдется. Слабо застонав, он полностью отключился.
   Я смотрела на него снизу вверх и думала: как все же странно, когда вчера еще далекий и совершенно чужой тебе человек вдруг становится интимной частью тебя самой. Секс с ним не был тогда ни физиологией, ни любовью: все это пришло потом. Для себя я решила, что с моей стороны это благодарность за его теплоту и нежность.