— Он там!
   Глория вздрогнула. Она поняла, что речь идет о ее жертве, но ей не удавалось слить воедино место, как таковое, с тем, кто находился в этой стене. Я указал пальцем.
   — Он там, Глория, — повторил я. — В десятке метров от нас. Он навечно замурован в этой стене...
   Она вздрогнула и посмотрела на меня испуганным взглядом.
   — Ты хотела это знать, — сказал я, — так что вот, изволь! Не правда ли, уникальная могила, никому и в голову не придет искать его здесь?
   И я со всеми подробностями рассказал о трудоемкой и хитроумной процедуре, к которой пришлось прибегнуть. Она слушала молча, словно рассказ мой парализовал все ее чувства и мысли. Она не сводила взгляда с этой жуткой стены. Она пыталась определить, в каком именно месте замуровано тело; тело того, кого она любила. Когда я замолчал, тишина показалась мне гнетущей. Вид этой каменной стены, освещенной фарами автомобиля, погружал нас обоих в какой-то жуткий экстаз. Я не мог даже пошевелиться. Я повернул ключ зажигания в замке, и знакомое урчание мотора вывело нас из оцепенения. Глория молчала, но я не решался заговорить с ней сейчас. Я отъехал назад, и колдовское наваждение улетучилось. Затем навстречу поплыли унылые улочки заводских кварталов, бульвары, обсаженные деревьями и плохо освещенные, наконец показались огни Парижа. Я доехал до площади Звезды. Яркая иллюминация на Елисейских полях пролила мне бальзам на душу. Мы зашли в ночной ресторан, который посещали иногда. Машину я припарковал неподалеку. Мне стоило огромных усилий расшевелить Глорию. Казалось, она пребывала в состоянии шока. Я положил ей руку на шею и принялся гладить. Моя ласка заставила ее вздрогнуть. Она отвела голову и попыталась уклониться от моей руки. Я молча вышел и не стал протягивать ей руку, чтобы помочь выбраться из машины, смутно догадываясь, что свою она мне не подаст. Я внушал ей ужас. Пока Глория ничего не знала о процедуре погребения Нормана, она не задумывалась и о моей роли в этом деле, но теперь, когда я ей все поведал, она наверняка считала меня пожирателем трупов.
   Мы уселись за дальний столик. Я заказал филе калкана[1] и шампанское. Мы ели молча. Глория много пила, и я следовал ее примеру. Чтобы иметь достаточно сил противостоять наваждению которое ее преследовало, мы открыли вторую бутылку шампанского, и я поднял свой бокал.
   — За нашу любовь, Глория...
   Она не шелохнулась.
   — Я чувствую, что внушаю тебе ужас, — сказал я. — Ты даже не отдаешь себе отчета, до какой степени забыла то, что совершила. Ты думаешь лишь о том, каким образом я уничтожил следы, оставленные тобой.
   Во мне поднималась ярость, и Глория это видела. Она пристально посмотрела на меня, словно пытаясь своим очарованием выстроить преграду между собой и моими словами. Но я уже не мог сдержать этот ядовитый поток, рвущийся из меня. Я дрожал, словно лист на ветру.
   — Ты преступница, Глория... Преступница и потаскуха, больше того, ты заурядная шлюха. Теперь я уверен, что несколько лет тюрьмы пошли бы тебе на пользу!..
   Легкая улыбка промелькнула на ее лице. Я не знаю, что она могла означать, но именно эта усмешка окончательно вывела меня из себя. Я выплеснул ей в лицо шампанское из бокала. Она ничего не сказала, даже не шелохнулась... Глория походила на деревянную статую, которую устанавливали раньше на носу корабля. Она казалась совершенно нечувствительной к оскорблениям.
   Из-за соседнего столика поднялся какой-то мужчина. Он подошел к нам и схватил меня за рукав куртки, обозвав при этом трусом. Тогда и я, не говоря ни слова, тоже встал. Передо мной был высокий и крепкий парень с выступающей челюстью. Казалось, челюсть эта просто создана для того, чтобы получать удары. И удар последовал. Вы наверняка видели фильмы, в которых показывают драки. Так вот, парень этот рухнул именно так, как показывают в кино. Подбежали официанты и попросили немедленно покинуть ресторан. Мы с Глорией вышли.
   Я был настолько возбужден, что даже не испытывал стыда. В машине я посмотрел на Глорию и увидел, что на лице у нее еще блестят брызги шампанского. Они напоминали мне жемчужины или капельки золота, стекавшие с ее ресниц... Все еще дуясь, я протянул ей платок. И она странно покорным голосом произнесла:
   — Прости меня, Шарль!
   После всех этих событий между нами наступил период отчужденности. Мы прервали наши супружеские отношения, подолгу не разговаривали друг с другом, но не потому, что дулись, а лишь по простой причине: нам нечего было друг другу сказать. Мы походили на пару быков, тянувших тяжело груженную повозку. А однажды утром мы увидели в саду снег, и, сам не знаю почему, это изменение в природе, такое простое по сути, сломало атмосферу маразма... Я обнял Глорию, она улыбнулась, и мы принялись болтать о разных вещах, словно между нами ничего не произошло. Мы по-прежнему целые дни проводили на заводе. Но только теперь я стал замечать, что Глория все чаще задумывалась, подходила к окну кабинета и подолгу глядела на стену в глубине заводского двора. Затем она как ни в чем не бывало возвращалась к работе.
   Я понял, что она не перестает думать о тех событиях и таким образом старается убедить себя, что все происшедшее было не жутким кошмаром, но жестокой реальностью, которая напоминает теперь о себе ежедневно и, таким образом, постоянно превращается в обыденность.
   Так прошли месяцы. Жизнь продолжалась, не очень веселая, но в целом сносная. Зима все тянулась — и в природе, и внутри нас. Ведь мы спрятались друг от друга в самых надежных убежищах — в глубинах наших душ. Была еще одна вещь, которая нас объединяла: нет, не любовь, во всяком случае, не то чувство, которое соединило нас в самом начале. Что это было — трудно сказать, но это приковало нас друг к другу крепче любой цепи. Драма, которую мы оба пережили, медленно отступала в нашей памяти, но в сердцах наших она поселилась навеки. И я не без страха говорил себе, что память об этой драме надолго переживет нас обоих!
* * *
   Феррари в страхе заламывает руки. Сейчас он не сидит и не стоит. Мне кажется совершенно невозможным сохранять эту позу, но это полубезумное состояние помогает ему.
   — Черт бы нас обоих побрал! — кричит он дурным голосом. — Почему ты спокоен, тебя что, все это не касается?
   — А что я должен, по-твоему, делать?
   — Но они же идут! Послушай, неужели ты сомневаешься? Ведь это они! Ты, придурок, почему ты так спокоен?
   Я слушаю его почти машинально. Да, они идут... Слышны шаги, они тихи и торжественны. Сколько там этих людей? Двое охранников, двое помощников, директор тюрьмы, чиновник прокуратуры, так? И адвокат... его или мой? Приблизительно шесть человек. Целый кортеж! Я представляю себе шестерых идиотов, важно направляющихся к нашей камере, старающихся не шуметь, чтобы не разбудить нас.
   — Но мне казалось, что тебе страшно! — вопит Феррари.
   Мое спокойствие выводит его из себя. Он считает, что это несправедливо. Он предпочел бы видеть меня дрожащим от страха.
   — Мне действительно страшно, — говорю я ему, и это правда. Но страх мой выражается в иной форме. Он стал другим.
   И вновь воспоминания наплывают на меня. В моем распоряжении не больше десятка секунд, чтобы выстроить их в памяти. Если эти люди идут за мной, все кончено. И тогда мои воспоминания потеряют всякий смысл.
* * *
   Подошел сочельник, и мы решили провести его скромно, вдвоем Постепенно мы оборвали все дружеские связи, и жизнь наша все больше становилась похожей на затворничество.
   Накануне Рождества я съездил в город за елкой, елочными игрушками и праздничной едой. Я покупал все это с детской радостью и при этом не переставал думать, что нам и самим пора завести ребенка. Малыш поможет изменить нашу жизнь, ради его будущего и мы вели бы себя иначе, появился бы какой-то смысл, о котором мы уже не смели и мечтать.
   Служанка выпросила у нас два дня отпуска, да мы и сами были не прочь остаться вдвоем. Пока Глория занималась на кухне праздничным ужином, я торопливо устанавливал и украшал елку. Пусть это будет для нее сюрпризом! Она вошла в гостиную, чтобы начать накрывать на стол, увидела мою елку и расплакалась. Я обнял ее за плечи и заставил сесть рядом с собой на канапе[2].
   — Ты ведь любишь Рождество, правда? — спросил я ее, поглаживая волосы на затылке Глории...
   — Ты сам знаешь...
   — Я тоже люблю, это единственное, что осталось еще чистого для людей нашей эпохи, будь они верующими или атеистами! Послушай, мне пришла в голову одна мысль...
   — Какая?
   — Давай изменим нашу жизнь, а? Не будем замыкаться в делах — без цели, без просвета, без порывов!
   — Как же ты собираешься изменить нашу жизнь?
   — Угадай!
   — Продать все и уехать за границу?
   Я пожал плечами.
   — Тут дело не в границах. И не в широтах, Глория. Всюду, куда бы мы ни поехали с тобой, мы будем возить наше зло... Потому что оно в нас самих... Наоборот, если бы мы вдруг оказались вдали от этой стены, мы все равно беспрестанно думали бы о ней... И...
   — Замолчи!
   — То, что я хочу тебе предложить, отвлечет нас и наполнит смыслом всю нашу дальнейшую жизнь!
   — Так что же это?
   Я указал на освещенную елку, на ветвях которой висели всякие яркие штучки, вызывающие во мне нежность.
   — Представь, что однажды, в такой же вечер, под такой же елкой появятся маленькие башмачки... маленькие башмачки, в которые мы положим наши подарки... А? Что ты скажешь? Тебе не кажется это чудом?
   Она удивленно посмотрела на меня, и я вдруг заметил, насколько она состарилась за эти месяцы. Да, именно состарилась, хотя это слово и кажется жестоким. Сеть мелких морщин под глазами, усталый взгляд. Она постарела, и действительно нам пора подумать о ребенке...
   — И матерью этого ребенка станет убийца! — спокойно возразила она, как бы отвечая на мои мысли. Мне стало горько от ее слов.
   Я физически ощутил эту горечь и на мгновение закрыл глаза.
   — А что такое убийца, Глория?
   — Это когда одно живое существо убивает себе подобного, — ответила она.
   — А что такое — убить?
   — Это отринуть самое себя, — вздохнула она, ни на миг не задумываясь.
   Я понял, что она думала обо всем этом очень часто и давно нашла подходящие слова.
   — Не принимай мой вопрос в философском плане, Глория... Я тебе отвечу. Убить — вовсе ничего не значит, ты слышишь? Или это всего лишь неосторожный жест, как было в случае с тобой. Какая разница между тем движением, которым ты нажала на курок револьвера, и тем жестом, которым я плеснул тебе в лицо шампанским, а? Ответь... Разница лишь в обстоятельствах, но не в намерениях, верно? Ты меня понимаешь, Глория?
   — Твою точку зрения? Да.
   — Хорошо. Если бы тебя арестовали, судили, приговорили, вот тогда ты считалась бы убийцей. Но ярлык этот тебе навесили бы другие люди, и в той мере, в какой мы зависим от них, и расценивалась бы пагубность твоего деяния. Ты улавливаешь мою мысль?
   — Да.
   — Так вот, я и говорю... Ты не сделала в глазах окружающих ничего такого, что лишало бы тебя права иметь ребенка и жить полнокровной жизнью. Ничего!
   Кивком она указала на елку.
   — И все-таки в одном доме в Анже живет одинокая пожилая женщина, которая не перестает задаваться вопросом, что же случилось с ее сыном!
   Аргумент этот застал меня врасплох. Понадобилось время, чтобы попытаться опровергнуть его. И я сделал это самым простым образом.
   — И что из этого? — спросил я.
   Она открыла рот, не находя слов для ответа.
   — Видишь ли, Глория, мы должны рассматривать последствия наших поступков только в преломлении их к нам самим, но не к нашему окружению.
   — Ты полагаешь?
   — Я в этом более чем уверен!
   — Так что, давай займемся сотворением ребенка? Да, Шарль?
   — Да, Глория, давай... Ты увидишь, в этом наше спасение!
   Она вдруг успокоилась. Я поцеловал ее, и мы встали, чтобы поближе полюбоваться елкой. Маленькие огоньки свеч в ветках устроили свой феерический танец. Тогда я вдруг вспомнил, что привез подарок для Глории. Это была прекрасно выполненная эмаль, изображающая Пьету[3]. Глория обожала подобные вещицы.
   — А у меня сюрприз для тебя, любовь моя...
   — Сюрприз?
   — Да... Сходи в гараж, поройся в «бардачке» машины. А я пока накрою на стол. Хочешь, поужинаем при свечах?
   — Да...
   — И разопьем бутылочку за наше решение?
   — Конечно...
   Она накинула на плечи старую накидку служанки, висевшую при входе, и вскоре я услышал хруст снега под ее ногами...
   Я заканчивал расставлять свечи на столе, когда вернулась Глория. Она неподвижно застыла в проеме двери. В волосах ее блестели растаявшие снежинки, и свежий запах распространялся вокруг нее. Глория была бледна и не двигалась с места. Молчание ее смутило меня, я не мог понять, что случилось.
   — Тебе не понравилось?
   Она даже не смотрела на меня. Губы ее стали совсем белые...
   — Да ты заболела, Глория! С тобой что-то случилось?
   Я не успел поддержать ее, и она рухнула, словно подкошенная. Я перенес ее на канапе и влил ей в рот немного виски. Пришлось краешком стакана разжимать ей зубы. Она проглотила, задохнулась, и румянец вновь появился на ее щеках.
   — Так что же случилось? Ты сама не своя! Это холод на тебя так подействовал? Какой же я идиот, что послал тебя в машину...
   Да, я действительно оказался идиотом. Я это понял, заметив в ее руке фальшивый паспорт на имя Луи Дюрана, в который была вклеена моя фотография и который я оставил в «бардачке» машины, совершенно забыв об этом.
   Я взял из рук Глории голубую книжицу и забросил ее в угол комнаты. Взгляды наши встретились. В ее глазах я вновь увидел тот ужас, который я заметил тогда вечером, когда показал ей последний приют Нормана.
   — Значит, это был ты, Шарль? — с трудом произнесла она.
   Какое-то мгновение я боролся с искушением отрицать все, но доказательство моей вины было слишком очевидным.
   — Да, Глория, это был я...
   — И?..
   На этот невысказанный вопрос отвечать предстояло мне...
   — Да, всю эту паутину сплел я, сплел против твоего любовника. Но лишать его жизни я не собирался, лишь стечение обстоятельств привело тебя к убийству... Я узнал о твоей неверности в тот день, когда вернулся с охоты. Первой мыслью было убить вас обоих, но затем я решил отомстить иначе... Заметь, я и мысли не держал, что все произойдет подобным образом...
   Я говорил, говорил, но в голосе моем не было убежденности, да она меня и не слушала...
   Она вдруг странно вздохнула, направилась в угол комнаты и подобрала паспорт, брошенный мною. Он валялся у подножия елки. Затем она вышла из комнаты, и я не посмел ее удержать.
   Я уселся в кресле, сложил на груди руки и уставился на свечи, мерцающие на елке. Сидел я так до тех пор, пока они не догорели до основания, одна за другой, потрескивая и дымя. Эти слабые огоньки, умирая, говорили мне, что теперь у меня никогда не будет ребенка, и жизнь моя отныне потеряла всякий смысл. С этого вечера я становился бесплодным, лишенным возможности продолжить свой род, как эта елочка, что уже умирала в своем серебряном наряде.
* * *
   Шаги в коридоре затихли перед нашей камерой. Замки мягко заскрипели. Щеки Феррари побелели, и я услышал стук его сердца.
   Ночь я провел в столовой. Кажется, я спал на канапе. Во всяком случае, соображал я туго... Когда рассвело, я поднялся в спальню. Наступила как раз та переломная пора, когда ночь уползает за горизонт и в окнах появляется свет, напоминающий замерзшие ручейки. Глорию я застал сидящей на кровати. Она посмотрела на меня ненавидящим взглядом. Я прошел в ванну, принял душ, побрился и вернулся в спальню. Я начал одеваться, и мне вдруг пришло в голову, не решится ли Глория на развод. Я спросил ее об этом. Она ответила, что мы безусловно должны расстаться, но не сейчас, и добавила, что хотела бы побыть одна и подумать обо всем. Я решил поехать в Париж и до полудня полюбоваться Рождеством там. Она согласилась со мной. Когда полностью рассвело, я уехал из дома. Не помню уже, чем я занимался в столице, улицы которой были еще пустынны. Лишь холодный ветер гонял по тротуарам белых снежных бабочек. Париж отсыпался после праздничной ночи. Народ толпился лишь вокруг церквей и кондитерских.
   Я много пил в разных кафе. Голова у меня раскалывалась. Теперь уже мысль о расставании не казалось мне такой ужасной. Наше расставание становилось неизбежностью. Я продам завод и дом, поделю деньги пополам. Она уйдет в свою сторону, я — в свою... Для начала я отправлюсь путешествовать. Однажды вечером сяду в самолет и улечу в Южную Америку... Там под жарким солнцем я попробую забыть свое горе...
   А если мне это не удастся, что ж... В запасе у меня всегда будет средство, самое лучшее из всех...
   В полдень, слегка пьяный, я отправился домой. Когда я подъезжал к воротам, сердце мое сильно билось. Мне вдруг показалось, что все в моей жизни рухнуло... Перед домом я увидел свежие следы колес машины Глории. Значит, утром она куда-то ездила. Для чего?
   За окнами нашей спальни я увидел ее силуэт. Заметив мой взгляд, она отпрянула от оконного стекла. Словно ей вдруг стало стыдно за то, что она ждет моего возвращения. В тот момент, когда я переступал порог дома, раздался выстрел. Я замер. Последовала жуткая тишина. Я понял, что Глории больше нет, что Глория — мертва!
   Я бегом поднялся по лестнице на второй этаж. Дверь спальни была распахнута настежь. Глория лежала, привалившись к пуфику у трюмо. На затылке у нее опаленные порохом волосы набухали кровью. На полу я увидел маленький револьвер с инкрустированной рукояткой. Моя жена свела счеты с жизнью...
   Я наклонился, подобрал револьвер и приставил его к виску. Я готов был нажать на курок, но в последний момент гадкий страх смерти заставил меня вздрогнуть, и я положил револьвер на туалетный столик.
   Уход Глории не напугал меня, а, как ни странно, заставил вздохнуть с облегчением. Сейчас, когда ее больше не существовало, я ощущал в себе какое-то липкое спокойствие. Я спустился вниз, чтобы позвонить в полицию.
   Вначале приехал местный полицейский комиссар, и все прошло нормально, поскольку между нами существовали хорошие отношения. Но затем прибыли представители прокуратуры и стали задавать мне кучу вопросов, ставивших меня в тупик. Следователь не мог понять, почему на рукоятке револьвера отпечатки моих пальцев, а не Глории... Теперь я понял, что стреляла она, держа пистолет сквозь ткань шелкового домашнего халата... Я сказал им об этом, но они спросили меня, почему она избрала столь сложный способ самоубийства. Да еще, вдобавок, почему вдруг рана оказалась на затылке, когда гораздо удобнее стрелять в висок. И мне нечего было на это ответить.
   И еще одна вещь внушала им подозрение. Дело в том, что Глория умерла, сидя перед трюмо и сжимая в руке губную помаду. Работники прокуратуры не без оснований утверждали, что женщина не станет кончать жизнь самоубийством, нанося на лицо косметику. И напрасно я им доказывал, что она наносила косметику не на лицо, а на собственное самоубийство, И подтверждением служит тот факт, что губную помаду она в момент смерти держала в левой руке, хотя делала это всегда правой. Она никогда не была левшой. Следователь выпытывал у меня, с какой целью она решила маскировать самоубийство под убийство. Я пожимал плечами и утверждал, что не знаю, — вероятно, нервный срыв. Мои ответы не убеждали работников прокуратуры. Они обнаружили, что рождественский ужин остался нетронутым в тарелках, и находился он почему-то на кухне. И приборы в столовой пусты... Это их настораживало... Они попросили меня проехать с ними на Кэ Д'Орфевр, в управление криминальной полиции, и я вынужден был подчиниться...
   Комиссар, который занимался моим делом, оказался довольно молодым, атлетически сложенным блондином, спокойным, с детским лицом и внимательными глазами. Он долго меня расспрашивал, вежливо, но настойчиво интересуясь нашей с Глорией жизнью. Он пытался нанять, знал ли я, что у Глории любовник. Я восхищался могуществом полиции, которая через несколько часов после смерти моей жены уже была в курсе ее личной жизни. Я сказал, что знал об этом, но простил ее, и что наша совместная жизнь была с тех пор безоблачной. На этом допрос был окончен. Я наивно полагал, что меня отпустят домой, но комиссар со взором невинного младенца заявил мне, что хотел бы задержать меня до завтра, и предупредил, что я могу заказать себе те блюда, которые сочту нужным. Короче, это был полуарест. Что-то им необходимо было проверить...
   Назавтра никого, кроме дежурных полицейских, я не увидел. Я задавался вопросом, что со мной может произойти, и стал требовать адвоката, поскольку задержание мое казалось мне необоснованным. Дежурные рекомендовали мне повременить, поскольку с этими праздниками все вверх дном...
   Еще через день меня принял в своем кабинете, пропахшем бумажной пылью, полицейский блондин. Он указал мне на стул и предупредил, что ознакомит меня с письмом, написанным моей женой за несколько часов до своей смерти. Это письмо получено утром, адресовано комиссару полиции Гарша. Вот оно, такое, каким запечатлелось в моей памяти.
   "Господин комиссар, когда Вы получите это письмо, я, по всей вероятности, буду мертва, убита Шарлем Блондуа, моим мужем... Нынешней ночью я случайно обнаружила в его машине фальшивый паспорт, который прилагаю к сему письму. Он мне признался в том, что совершил убийство, и я уверена, он имеет намерение убить и меня. Он обнаружил мою связь с Ивом Норманом, исчезнувшим два месяца назад. Кроме того, мой муж находил забаву в том, что шантажировал меня, прикрываясь чужим именем. Я думаю, вы получите все подтверждения написанному мною, если обратитесь в почтовое отделение на улице Дюфур.
   Несколько недель назад он убил моего любовника и спрятал тело в стену на территории своего завода. Эта стена находится напротив проходной. Прошлой ночью он мне все рассказал, и я уверена, что он повторит свой рассказ в полиции. Я могла бы скрыться от него, воспользовавшись его коротким отсутствием, но не желаю убегать от его мести, поскольку не могу жить без него. Я вам рассказываю все это не из чувства мести, но из желания, чтобы полиция завершила это дело.
   Написано в Гарше 25 декабря"
   Я читал все это, и буквы плясали у меня перед глазами какую-то бешеную фарандолу. В ушах у меня стоял звон. Каждое слово, написанное ее прекрасным нервным почерком, становилось ядовитой стрелой, пронзающей мое сердце и мою душу. Этим письмом Глория расчетливо убивала меня, только убийство это было словно мина замедленного действия, с часовым механизмом. Это было преступление гораздо более изощренное, чем предыдущее.
   Я вернул письмо комиссару. Он взял его и убрал к себе в стол. Затем он сложил руки на столе, заляпанном чернилами, и спросил медовым голосом, что я думаю об этом письме. Я не пытался заверить, что никогда никого не убивал. Я не пытался защищаться, поскольку не мог бороться против Глории сейчас, когда она была мертва. Она провела рождественскую ночь, подготавливая мою погибель, а когда женщина такого склада берется организовать гибель мужчины, тому не на что надеяться...
   Дни, которые последовали за этим, были ужасны. Я прекрасно понимал, что, начиная с того приснопамятного вечера, когда я раньше времени вернулся с охоты, у меня наступил промежуточный период. Да, весь этот отрезок моей жизни всего лишь подготавливал наш неизбежный конец, мой и Глории. Этот период вел меня извилистыми дорожками в камеру следственной тюрьмы, дверь которой мне никогда не доведется открыть, поскольку люди и фатальность обстоятельств закрыли ее за мной и держали запертой. И все-таки я рассказал всю правду моему адвокату. Он слушал меня, потирая руки от удовольствия.
   — Этот частный детектив поможет нам выбраться отсюда! — утверждал он.
   Но в свой следующий визит он уже не был таким радостным. Морэ погиб три недели назад, разбившись на своем мотороллере на Восточной автодороге. Что касается двух парней, на которых я тогда нарвался, то они изображали из себя полнейших ослов, опасаясь допросов. Они клялись всеми богами, что знать меня не знают, впервые видят и все такое прочее. Короче говоря, их свидетельские показания могли только навредить мне, поскольку выставляли меня как махинатора в самом неприглядном виде. Поэтому мой адвокат даже не упомянул их на суде.
   Я не строил для себя никаких иллюзий. Хотя во Франции и существует тенденция оправдывать, хотя бы частично, преступления, совершенные в состоянии аффекта на почве супружеской измены или ревности, моя история не смогла смягчить души судей. Действительно, прокурор нарисовал перед присяжными жуткую картину извлечения из стены покойного Нормана. А затем он описал, как я при свете луны замешивал раствор, как заволакивал мертвеца на стену, и при этом упирал на мою бесчувственность... Но погубило меня не это, не мои, скажем так, «убийства», а мой шантаж, изощренность каждой его детали. Эти анонимные письма сделали из меня какого-то Макиавелли без чести и совести. Я выглядел в глазах судей чудовищем, разыгравшим в этой партии зловещую карту семейного неблагополучия и затем убившим влюбленного в его жену молодого невинного человека. Перед присяжными прошли фотографии этого парня. И по их покачиванию головами я понял, что он им понравился, и это усугубило мою вину.
   Напрасно мой адвокат пытался свести все к преступлению на почве ревности. Вердикт присяжных гласил: приговорить к смертной казни. Стояла мертвая тишина. Меня спросили, не желаю ли я что-нибудь сказать. Я минутку подумал и сказал, что нет.
* * *
   Дверь камеры приоткрывается, Феррари показывает на нее пальцем.
   — Ну что же вы, заходите, куча дерьма! — вопит он таким душераздирающим голосом, что от стены отваливается кусок штукатурки.
   В камере охранники, они подходят ко мне. Осознание этого бьет меня, словно электрическим током. Так они — за мной! Их руки шарят по моему телу. Меня поднимают, камера наполняется людьми. Мне что-то говорят, но я ничего не понимаю, словно они разговаривают на незнакомом мне языке.
   Сидя на своей кровати, Феррари жутко икает. Он проживет еще несколько дней, и этот чудесный подарок судьбы застал его врасплох. Губы его трясутся, из глаз бегут слезы радости. А я продолжаю думать о Глории и думаю о ней изо всех сил... Минута, которая надвигается на меня с жуткой неизбежностью, была ею предусмотрена, она все сделала для ее приближения, и я принимаю эту минуту с облегчением, почти с признательностью.
   В письме, которое она написала в полицию, она ведь утверждала, что принимает смерть только потому, что не может жить без меня, не так ли?
   Тогда я принял это признание за аргумент, предназначенный для подтверждения ее показаний. Но только сейчас меня осенило, что написала она сущую правду. Глория не могла больше жить без меня, равно как и я без нее. Поэтому она захотела, чтобы мы прошли этот путь до конца, оба, испив всю чашу несчастья, исчерпав нашу любовь до донышка, до конца самой бесконечности.
   Феррари прав — мужчины умеют умирать.
   Ну что же, Глория, прекрасно: я иду!