Бенкендорф же, как обнаружил Милий Алексеевич, летними фалльскими днями, этот шеф головного института крепостнического самодержавия, уповал на капитализм. Целиком и полностью разделяя положения и выводы русского царя касательно семейного уединения, Александр Христофорович лишь отчасти соглашался с бывшим императором французов. Некогда вздыхал Наполеон меланхолически и, быть может, не совсем притворно: "Боже мой! Хижина и десять тысяч франков!" Хижина - да, если это Фалле, но десяти тысяч не хватит даже на георгины.
   О, не Фалле единым жив человек - государь жалует двадцать восемь тысяч десятин полуденной аккерманскои земли. Старый боевой товарищ, генерал-губернатор Новороссии и Бессарабии, берет на себя устройство нового имения Бенкендорфа. И вот уж пишет из Одессы князь Воронцов: прикажу купить кошары овец и баранов; есть удобное место для устройства корчмы (план прилагаю); на твоей же земле, близ почтовой станции сам Бог велит иметь питейный дом: на сей счет заключи контракт с купцом Ушеровичем, пусть пользуется, а как только оправдает затраты,- твой доход... Тут Башуцкий как бы приотстал от размышлений Бенкендорфа, пытаясь решить, кто же в конце концов спаивал народ - русский ли Воронцов, еврей ли Ушерович или немец Бенкендорф? - не найдя концы концов, поспешил к Александру Христофоровичу.
   Тот благодарил бойца с седою головой: дружба, мол, как вера, без дел мертва, сердечно признателен, Михаила Семенович, все это прекрасно, посылаю на первоначальное обзаведение двадцать пять тысяч ассигнациями.
   Да, все это прекрасно, но когда дышишь балтийским воздухом, когда видишь поселян, увы, бедных, но с восемьсот семнадцатого года свободных от рабства, в коем обретается народ-победитель, тогда прямо говоришь государю: эстляндское дворянство, душою преданное трону, надеется на улучшение своей финансовой системы и торговли.
   На монарха надейся, да сам-то не плошай. Сыновей Господь не дал, однако дочери на выданье. Частная инициатива! Россия - он, Бенкендорф, этого не таит от государя - Россия ждет перемен, благонамеренные люди не устают повторять: если вы не преобразуете Россию, никто не остановит ее падения. Где же ключ, способный завести машину? Промышленность и законность. Правосудие в загребущих руках феклисовых, но свобода частной инициативы, обуздав бюрократию, прижмет подлецам хвост.
   Здесь, в "деревне", он просыпался рано и, прежде чем взять заводной ключ, расхаживал нагишом, махал руками и приседал, исполняя гигиеническую инструкцию дерптских медиков. Это началось еще в Петербурге, слуги нередко заставали его сиятельство нагишом, он их не замечал, как римские матроны, обнажаясь, не замечали двуногую собственность. Нужно признать, телеса Александра Христофоровича утратили манежную, кавалерийскую упругость. Впору было посетовать, как сетовала одна распутная француженка, встретив старого любовника: "О-о, я уже не та; ты помнишь, какой у меня был живот? Гладкий, как суворовский сапог". Остается, правда, загадкой, откуда ей было знать особенность суворовских сапог, но это уж мелочь.
   Выполнив один параграф инструкции, он, не манкируя другим, спускался к морю. Принимая морские ванны, не требовал горячей воды. (Предметом его постоянных острот была родственница, экспансивная красавица Лили. Она обожала купания, но Фалле не в Италии, Лили боялась холодной воды. Вскрикивая: "Ой, батюшки... Ой, батюшки", она окуналась, облаченная в салоп, а горничные окатывали барыню горячей водой из больших кувшинов.)
   После купания, чувствуя себя молодцом, Александр Христофорович кушал кофий и, отправ-ляясь "заводить машину индустрии", пересекал залы и покои своего замка; они иллюстрировали эпоху феодализма в свете эстляндского погожего утра. Покойная императрица Мария Федоровна, тая улыбку в уголках губ, смотрела на тезку своего старшего сына Александра Благословенного. Портретист изобразил ее совсем еще молодой, тех лет, когда она ездила с матушкой Бенкендорфа в Версаль, в гости к Людовику XVI, королева подарила маман темно-зеленую чашку севрского фарфора, чашка здесь, в Фалле, как символ чаши, которую пришлось испить и несчастному королю, и несчастной Марии Антуанетте.
   Фалльский кабинет был меньше и строже петербургских - прежнего, на Морской, и теперешнего, на Фонтанке. Господствующую позицию занимало в этом кабинете огромное бюро красного дерева с бронзовыми инкрустациями - здесь хранились ключи, способные завести машину.
   Вздев очки, Бенкендорф приступал к занятиям; они требовали куда большего интеллектуаль-ного напряжения, нежели входящие-исходящие и Третьего отделения, и штаба Отдельного корпуса жандармов, и Главной императорской квартиры, и канцелярии Собственного его величества конвоя.
   Не река Кейле мелодично пенилась рядом - нет, брякала камешками, вторя кандалам, таежная Мамона, и Бенкендорф, замамоненный сибирской речкой, цепкими конвойными глазами проверял цифирь своих золотых приисков Благовещенского и Петропавловского.
   Не казенный пироскаф лениво поплевывал длинной трубой близ замка клубили пар коммерческие суда Балтийского акционерного общества, эти ломовые извозчики на постоялом дворе бога торговли. Не кочан капусты на эполетных плечах инженера генерала Шильдера - он учредитель общества. Губа не дура у генерала от кавалерии Бенкендорфа - он крупный пайщик.
   Не зефир шуршал за окном в каштанах и акациях - неумолчно жужжали веретена на фабрике Нарвской мануфактурной компании. А ежели твоим компаньоном такой жох, как граф Нессельроде, держи ухо востро - министр иностранных дел на хитрости повадлив и в делах внутренних.
   Так отчего ж заскучал Милий Алексеевич? А для него, видите ли, политическая экономия за семью печатями. Безразлично, как государство богатеет и почему не нужно золото ему, а Бенкендорфу нужно. Вот он и бежит гешефтов и гроссбухов.
   Башуцкий подчинился ласковому зову Природы, и это понятно каждому, чей взор истомлен брандмауэрной стеной и дворовой помойкой, а грудь, полную миазмов Города, надрывает табачный кашель.
   Если фалльский замок украшал горельеф - молодой Бенкендорф освобождает Голландию от Наполеонова ярма; если в фалльском парке вращала крыльями голландская мельница, не копия праздной старопетергофской, а точь-в-точь такая же, что прощально махала молодому Бенкендорфу, намеренному сразиться... ну, понятно, где, с кем и с чем, то как же, спрашивается, не разбить в Фалле голландский сад. И цвели там великолепные цветы, дар Старому Свету султана Сулеймана Великолепного. Тюльпаны, тюльпаны очаровали некогда Антверпен, и началась тюльпаномания. Тюльпаны, тюльпаны очаровали в Антверпене молодого генерала Бенкендорфа, осознавшего смысл и назначение синих тюльпанов. И цвели тюльпаны, все больше синие, из году в год цвели в Фалле.
   Да вот беда, печаль, недоумение обер-садовника в войлочной шляпе с высокой тульей и вислыми полями; все реже и реже любуется его сиятельство голландским садом. Михель, обиженный, оскорбленный, черствой ладонью потирает бритый плоский подбородок: а не уйти ли к другому хозяину, наперебой приглашают и на мызу Тишерт, к барону Будбергу, и в имение Вимс, к графу Буксгевдену, и к барону Унгерну, на четырнадцатой версте от Ревеля. Ей-Богу, переменил бы хозяина Михель Якобсон, да жаль ему бросить тюльпаны без надлежащего присмотра.
   Минуя голландский сад, Милий Алексеевич опять подумал, что нелюдимость без нужды, если жить среди надежных, хмуро замкнутых эстонцев. Не выбирая дорогу, шел он парком мимо бюста Воронцова, мимо чугунных скамеек с княжескими и графскими родовыми щитами, эдакий гербовник, хоть сейчас тащи в герольдию чугунные подарки знатных гостей Фалле. Шел и дышал воздухом слабосоленого моря и холмистой нетучной земли, где чуть привяла боровая трава первой сенокосной страды, где лиственницы, плавно качаясь, неспешно узорничают на солнечных бликах аллеи, а какие-то мелкие цветики испещряют своими розовыми метелками край кювета, и осколками радуги зависают стрекозы, опознавая, кто есть кто, и ты понимаешь, как глупо разминулся с жизнью, что надо было сразу после лагеря поселиться на лоне (ужасно торжественно, вроде "юбилей" или "мавзолей"), да, на лоне, наняться сторожем сельмага и читать не монографии об институтах крепостнического самодержавия, а журнал "Юный натуралист".
   Задумчиво-разомлевший Милий Алексеевич поднимался закругленными изворотами на высокий холм. Справа и слева размахнулись луга, слабо желтея вершенными копнами. Кучевые облака эскадренно дрейфовали к морю. Звучная фалльская тишина с ее пестрыми запахами клумб и оранжерей сменилась другой, нездешней. При известной силе воображения можно было бы услышать тишину вселенскую, но она представлялась Милию Алексеевичу мерцающе-черной, какофонически бушующей в "Спидоле", когда экономист Мудряк ловит забугорное вещание, а глушители - Милий Алексеевич несколько старомодно называл их джазом НКВД - работают вовсю. И все же Башуцкому, вероятно, удалось бы возвыситься до философического осмысления этой тишины, если бы он не увидел старца в темной крылатке.
   Белобородый, рослый, с длинными, до плеч, седыми волосами старец отер платком потный лоб, постоял, обмахиваясь серой мягкой шляпой, и продолжил путь свой к широкому уступу на холме - там, в полуденном мареве, в зыбких струях воздуха, воспарял, как в невесомости, огромный деревянный крест.
   Шел старец не торопясь и не замедленно, шел мерным шагом, свойственным людям, привычным к неблизким пешим переходам и неспешным размышлениям.
   Бывший государственный преступник, зек Алексеевского равелина и сибирских острогов уже осмотрелся в Фалле. Конечно, майораты следовало бы урезать, уменьшить размерами, но сам по себе принцип - не дробить хозяйство, а передавать старшему в роде - важен. Пустошь и ту можно превратить в цветущий сад, если она наследственная; а бесхозный цветущий сад - превратится в пустошь. Дожив до воли, обрадовался, как амнистированный. Дожив до мужицкой воли, радовался, как реабилитированный полностью. Но счастлив будешь, если сподобишься увидеть вольного мужика на земле наследственной. Быть тогда России ветроградом Господним.
   Осмотревшись в Фалле, сказал он: совет да любовь. Его сын, сын декабриста, женился на внучке шефа жандармов. Нашему очеркисту казалось чудовищным обручение дочери Пушкина с отпрыском жандармского генерала Дубельта, того самого Леонтия Васильевича Дубельта, который послал Достоевского на Семеновский плац. Ну, а он, Сергей Григорьевич, князь Волконский, сказал: совет да любовь.
   Огромный деревянный крест не чудился ему парящим, не Голгофа здесь, а фамильное, семейное кладбище.
   Сергею Григорьевичу, князю Волконскому, не надо напрягать память. Многие тюремные помещения призабыл, но темницу, четвертый нумер Алексеевского равелина не забудешь. Его, ветерана пятидесяти восьми сражений, кавалера георгиевского, Анны с алмазами и еще, и еще, его, командира дивизии, привезли в Зимний в январе двадцать шестого. Николай приблизился стремительно, задыхаясь от гнева, погрозил пальцем крупным, белым, как у старого каленого зека Кости Сидненкова, учившегося играть на баяне. Из дворца отравили в крепость. В равелинном коридоре, выстуженном крещенскими холодами, шаркали на каменных плитах сторожа, задубелые солдаты крепостною гарнизона; у них, у них была шаркающая походка, а не у римского прокуратора... В четвертом нумере Алексеевского равелина слышались куранты; из четвертого нумера ничего не слышалось. Жена написала Бенкендорфу, просила свидания; Александр Христофорович ответил сердечным соболезнованием, о свидании промолчал. Свиданию противились родственники, озабоченные здоровьем недавней роженицы. Вот и промолчал Бенкендорф. Но жена упросила государыню, государыня - государя... А потом, все в том же каземате... Он очень любил Алину, Аленьку, племянницу. Ее привел Бенкендорф. И глаза у Александра Христофоровича были говорящие. В последний раз виделись, говорящие глаза были. Не лубяные, не бесстыжие, прибавил Милий Алексеевич.
   Сняв мягкую шляпу, в крылатке распахнутой, высокий старик, белобородый и седовласый, стоял у могилы Бенкендорфа. Место вечного упокоения выбрал Александр Христофорович загодя. "Dort oben, auf dem Berge..." - сказал он однажды: "Там наверху, на горе..." И это же произнес коснеющим языком в каюте "Геркулеса". Кавалькада неслась над поверженным генералом, белый снег, черные копыта, и он умер, умер без причастия, и что-то рассыпалось со звоном, но не тогдашним, не каютным, стеклянным и звонким, а бубенчатым, дорожным, взахлеб... Игра воображения? Ничуть! У изножья холма пыль клубила махорная тройка.
   Как все чиновники, военные и невоенные, посещавшие Фалле, майор Озерецковский остановился в трактире села Сосновка, привел себя в порядок, и вот уж личный адъютант его сиятельства тычет кулаком в загорбок ямщика: "Гони!"
   26
   Черт бы побрал майора! Благостная закругленность сюжета рассыпалась вместе с бубенча-тым звоном. Но, пардон, при чем тут майор? Не тебя ли, Милий Алексеевич, угораздило всучить Бенкендорфу носовой платок с монограммой "Л. Л. Г."? Да-с, платок, улику убийства графини, оказавшейся княгиней. И не ты ли измыслил этот пошлый трюк: "Инициалы полностью!" глас, раздавшийся в церкви. Да-с, пошлый и дурацкий, ибо ты и сам не знаешь имени-отчества пушкинского Германна. Ну, так что же было делать Александру Христофоровичу? Усердный читатель теософа Сведенборга, клонясь к мистике, которая отнюдь не препона ни промышлен-ности, ни коммерции, а высшему надзору прямо-таки необходима, он и подумал: чем черт не шутит? Вот ты и дошутился, гражданин Башуцкий, реабилитированный за отсутствием состава преступления. В конце концов, можешь плюнуть, взятки гладки. Тебя лишь позабавило уныние личного адъютанта. Бедняга не смел последовать за принципалом в идиллическое фалльское уединение, где он, бывало, уживал рыбку. Конечно, сотрудник органов, а все ж нехорошо лишать права на отдых.
   Досадуя - заварил кашу,- Милий Алексеевич все же не стал бы расхлебывать ее, избегая сюжетной дисгармонии. Но, во-первых, он еще не приступил вплотную к "Синим тюльпанам". Во-вторых, испытывал тщеславный позыв обогатить пушкинистику никому доселе не известными сведениями об инженерном офицере из "Пиковой дамы". Ни Натану Эйдельману, ни Якову Гордину, ни Валентину Непомнящему.
   Милий Алексеевич колебался, пока не сверкнуло соображение чрезвычайно серьезное, не имеющее отношения ни к будущему очерку, ни к пушкинистике. Майор Озерецковский, спущенный с цепи Бенкендорфом, выслуживаясь, мужик ражий, оправдывая надежды шефа, возведет на кого-либо напраслину - "отыщет" владельца носового платка с монограммой, и тогда... тогда погибнет некто, ни в чем не повинный. Сколько бы ни занимался Башуцкий историческими экзерсисами, никогда не попадал в такой сугубо реалистический переплет. Теперь, когда розыск, что называется, был в ходу, майор не зависел от желаний или нежеланий очеркиста Башуцкого.
   Фалльская идиллия рассеялась. Брандмауэр и ларь с помоями - такова была эта действительность; другая, с нею единая, не сулила ничего хорошего. Милий Алексеевич насупился и помрачнел, как барсук в капкане.
   Но и сотрудник органов не веселился. Огорчала не только невозможность оказаться в Фалле - какой личный адъютант не остерегается выпускать из поля зрения шефа? Угнетали препятствия на путях розыска. Озерецковский и улику-то в глаза не видел, хотя и перерыл кабинет Александра Христофоровича. Хуже всего был строжайший приказ держать язык за зубами, даже и Дубельту не открываться. Отчего гак, майор в толк взять не умел. Милий Алексеевич, конечно, понимал Бенкендорфа. Главный синий тюльпан и верил и не верил в то, что было и не было. Он опасался попасть на зуб пeтербургcким зубоскалам, страсть не хотелось быть ridicule, смешным.
   Запрет на консультации вселял бы надежду на нолевой результат усилий майора, если бы Милий Алексеевич не предполагал в Озерсцковском огонь честолюбия, присущего, по мнению Башуцкого, любому синему тюльпану. К тому же то было первое поручение особливого рода. Разумеется, вопрос не торчал ребром либо грудь в крестах, либо голова в кустах. Однако энергия майора доказывала, что он решительно предпочитает кресты.
   Он начал на Малой Морской, в доме усопшей, или убиенной, княгини. Так поступил бы каждый, даже не будучи знатоком розыскного ремесла. Майор ведь знал: платок с монограммой обнаружен в спальной. Кем обнаружен, Бенкендорф не сказал.
   Осмотр дома не дал ничего. Майор отметил отсутствие богатого убранства. Княгиня была скуповата, это так. Но ежели принимаешь весь Петербург, ежели на твоих именинах неизменно пребывать изволит все августейшее семейство? А тут единственное украшение парадной гостиной желтые штофные занавески, да и то полинялые. Майор был дворянином; дворянину случается думать плебейски; он не догадывался об аристократизме высшего разбора - без показного роскошества. Зато предположил воровство челяди. Подтверждение тому он нашел бы у Пушкина: слуги наперерыв обкрадывали умирающую старуху. Майор читал "Пиковую даму", но не соотносил сюжет с домом Голицыной на Малой Морской.
   Правда, карты остановили его внимание. Он увидел на ломберном столике початую колоду, а рядом, друг за другом - тройку, семерку, туза. Вероятно, покойная княгиня начала пасьянс да бросила. Внимание остановило не это. Карты были очень большого формата. Таких майор не видывал ни у кого, нигде... Как раз поэтому, мелькнуло Милию Алексеевичу, Пушкин и не отметил, избегая чрезмерною сходства... Лизавета Ивановна объяснила майору покойница была близорука, она заказывала карты большого формата.
   Заказывала, конечно, в Воспитательном доме, главным доходом и привилегией которого было изготовление игральных карт. Это было так. Но все показания следует проверять. Майор, однако, пропустил мимо ушей. Лизавета Ивановна произвела на него сильное впечатление. Майор был женат, впечатление было непозволительное. Лизавета Ивановна прихмурилась, она обожглась на Германне. Милий же Алексеевич подумал, что у барышни была весомая причина для сдержанности: она назначила Германну рандеву и, стало быть, сознавала пусть и невольную причастность к скоропостижной смерти старухи
   Озерецковский повел глазами: комод, зеркальце, кровать, свеча в медном шандале. Лизавета Ивановна молчала. Майор, вконец смешавшись, откланялся.
   Он сел на лошадь, он любил ездить верхом. Каурую покрывал чепрак густo-синего цвета. Из этого всякий бы, не один Милий Алексеевич, заключил, что конь принадлежит жандармскому дивизиону. Он поехал шагом. Из этого Милий Алексеевич заключил, что майор все еще под впечатлением от Лизаветы Ивановны. Он не замечал уличной обыденности. Не потому только, что думал о барышне, а потому, что уличную обыденность замечают беллетристы. Ну, кучера в ливреях, ну, форейторы, ну, разносчики с лотками, ну, театральные афиши в деревянных рамках за проволочной решеткой... Милий Алексеевич тоже не замечал. Не по нутру ему был маршрут, взятый майором. Ужель решился нарушить запрет Бенкендорфа?
   Майор ехал в Третье отделение. Он пришпорил каурую. Из этого нетрудно было заключить, что служебная забота одолела давешнее впечатление.
   В ведомстве синих тюльпанов все были знакомы с личным адъютантом его высокопревосхо-дительства, он, понятно, был знаком со всеми. И в первой экспедиции - дела политические, включая дипломатию; обзоры состояния империи, сведения о тех, кто заслуживал сведений. И во второй, ведавшей противозаконными раскольничьими сектами, уголовными убийствами, наблюдением за податными сословиями и местами заключения. И в третьей экспедиции, озабоченной иностранцами. И в четвертой - личный состав ведомства, пожалования, продвижение по табельной лестнице, награды и прочие весьма приятные вещи. И даже в пятой - цензурной... И ни хрена нового они не выдумали, саркастически подумал Милий Алексеевич, не расшифровывая, кто такие эти "они", но адресуясь отнюдь не к синим тюльпанам.
   Майор удивил господ чиновников. Обычно заявлялся веселым, бодрым, с тем переливом некоторой надменности и товарищества, какие присущи именно личным адъютантам. Да и понятно, состоять под рукой такого доброго начальника одно удовольствие. А нынче, гляди, экая хмурая озабоченность. Видать, добрая рука от времени до времени намыливает шею. Синие тюльпаны хихикнули.
   Все эти титулярные, коллежские советники, губернские секретари, чиновники по особым поручениям, те, что в штатном расписании значились "не имеющий чина" или "без ранга", все они с утра до трех-четырех пополудни осуществляли высший надзор.
   Они писали и переписывали мириады бумаг; и в этих служебных комнатах с ординарными департаментскими мебелями возникали и исчезали, словно китайские тени, разномастные фигуры повседневной, как всегда, быстротекущей жизни. Включенная в монографии об институтах крепостнического самодержавия, она издавала дурной запах профессорских обобщений.
   А Милий Алексеевич собрал нечто вроде гербария или коллекции бабочек, пришпиленных и накрытых стеклом. Тут были и сведения о постыдном поведении княгини Багратиони; и дело о путешествии по России англичанина Стокса; и донос дворовых на дворового Матвея Кудинова, хулившего государя; и письмо некоего фон Боля об опасностях, угрожающих монарху; и определения, из каких сумм оплачивать труды вора-арестанта Степана Карелина, исполняющего в городской тюрьме обязанности заплечного мастера; и следствие о крамольном "Французском парламенте", возникшем в Петрозаводске; и о наблюдении, устроенном заграницей, к коему примыкало сообщение государственной важности - о получении aгeнтом Третьего отделения неким Польтом премии лондонского клуба за игру на бильярде.
   Был тут и список 93 лиц, "обративших на себя внимание высшей полиции по предосудитель-ному поведению", список вдвойне оригинальный как по аттестациям, так и по резолюциям:
   "Подполковник Эринациус поведения нетрезвого, ходит по домам и просит подаяния - выслать из Петербурга"; "Отставной офицер Оникин копия государственного преступника Никиты Муравьева - выслать на родину", "Поручик Дирин поведения сомнительного. Не из л-гв. ли Уланского?"; "Подпоручик Бедарев распутен, проводит время с цыганами" (резолюции нет); "Отставной офицер Очкин дурак" (резолюции нет); "Полковник Калошин либерал.- Где служит?"
   Перебирая экспонаты своей коллекции, Милий Алексеевич без горечи размышлял о том, что и Бенкендорф, и ближние помощники, и все синие тюльпаны зависели от агентуры, от "шпион-ских забав", как говаривал пионер русского марксизма, надеясь, что забавники переведутся после победы социализма. И Бенкендорф, и фон Фок, и Дубельт, надворные и титулярные, управлявшие экспедициями, могли быть семи пядей во лбу (а некоторые и были), могли проверять и перепроверять, а все равно бултыхались, как рыбины, в мелкоячеистых сетях шпионщины. И, бултыхаясь, полагали, что они-то руководительствуют, направляют, определяют.
   Майор Озерецковский, на ходу раскланиваясь, прямиком направился к надворному советнику Тупицыну. Потому и направился, что умственный багаж Сергея Ардальоновича решительно опровергал его фамилию. Он быстро объял мыслью просьбу майора. Речь шла вовсе не о личной докуке личного адъютанта. Дело претонкое. Касающееся, весьма возможно, кого-либо из особ августейших. Тут и болван сообразил бы: приобщение к розыску сулит бо-ольшой служебный профит. Увы, приобщением не пахло. Майор лишь просил предоставить в его распоряжение трех смекалистых агентов. Почему именно трех? Майор ушел от ответа. Право, смешно было бы толковать о трех картах на ломберном столе в доме покойной графини - тройке, семерке, тузе. А между тем майору примерещилось, что вот он заимеет трех ловкачей, да и разложит пасьянс.
   Тупицын, поразмыслив, обещал завтра же отрядить на Шестилавочную столько агентов, сколько нужно майору; время назначит разное, чтобы не встречались, а уж он, господин майор, пусть потрудится не отлучаться. "Тертые калачи?" - спросил Озерецковский. "О-о, левой ногой не сморкаются",- улыбнулся Тупицын.
   Первый визит нанесла дамочка неопределенного возраста. Она назвалась Хотяинцевой, супружницей петербургского актера. Милий Алексеевич читал в архиве ее письмо: Хотяинцева предлагала услуги по части розыска врагов престола-отечества. Какие у нее ноги, определить не представлялось возможным - вороха юбок, линялых еще пуще, чем штофные занавески у покойной княгини. Зато востроносая физиономия давала понять, что левой ногой мадам не сморкается. А майор остался недоволен: знай, баба, свое кривое веретено. Не было секретом майору существование салонною сыска; в этой отрасли успешно подвизался слабый пол. Правда, кто-то из барынь не без ехидства сообщил скверный анекдотец: "Скажите, какая разница между жандармом и женщиной в интересном положении?" - "Женщина может и не доносить, а жандарм не доносить не может". Дура! И все же светскому сыску не обойтись без прекрасного пола, а тут дело совсем, совсем другое, не до болтовни. Но органы есть органы, задание она получила. И хотя мысленно майор уничижительно назвал ее "актеркой", однако выпроводил вежливо, как принято у синих тюльпанов.