Император считал (впоследствии он подтвердил это в разговоре со мной), что его демарш (предпринятый помимо всего прочего с целью принципиально установить, что французы ни в какой мере не причастны к пожару Москвы и даже сделали все возможное для его прекращения) доказывает его готовность к соглашению, а потому из Петербурга последует ответ и даже предложение мира. Пожар Москвы заставил императора серьезно призадуматься, хотя он и старался скрыть от себя те последствия, к которым должна была привести такая решимость; он точно так же пытался скрыть от себя, как мало надежды на то, что правительство, принявшее такое решение, будет склонно заключить мир. Он по-прежнему хотел верить в свою звезду, верить в то, что Россия, истомленная войной, ухватится за всякую возможность положить конец борьбе. Он думал, что вся трудность только в том, чтобы найти способ завязать переговоры с соблюдением всех приличий; по его мнению, Россия приписывала ему большие претензии; но взятая им на себя инициатива, доказывая императору Александру, что сговориться об условиях будет легко, несомненно, приведет к предложениям мира. Я думаю, что император Наполеон в самом деле был бы очень сговорчив в отношении условий в этот момент, так как мир был единственным средством выкарабкаться из затруднений. Он изображал предпринятые им шаги как акт великодушия, словно можно было надеяться, что в Петербурге по-новому взглянут на его мотивы. Император старался внушить мысль, что предложения мира со стороны русских задерживаются их боязнью, как бы он не оказался слишком требовательным. Он надеялся таким путем выбраться из того затруднительного положения, в которое попал. Именно с этой надеждой на мир он и продлил свое злополучное пребывание в Москве.
   Прекрасная погода, долго продержавшаяся в этом году, помогала ему обманывать себя. Быть может, до того как неприятель стал тревожить его тыл и нападать на него, он действительно думал, как он это говорил, расположиться на зимние квартиры в России. В этом случае, по его выражению, "Москва по самому своему имени явится политической позицией, а по числу и характеру своих зданий и по количеству еще сохранившихся здесь ресурсов лучшей военной позицией, чем все другие, если мы останемся в России".
   В кругу приближенных император говорил, действовал и распоряжался, исходя из предположения, что он останется в Москве, и притом с такой последовательностью, что даже лица, пользовавшиеся его наибольшим доверием, в течение некоторого времени не сомневались в этом.
   Так обстояли дела через 10 или 12 дней после нашего вступления в Москву, и это мнение держалось до тех пор, пока артиллерийские обозы не стали подвергаться нападениям [168] , а эстафеты стали запаздывать. Одна из эстафет была перехвачена; то же случилось с двумя ящиками писем из армии во Францию.
   Видя, что осень приближается к концу, а никаких приготовлений к отъезду не делается, я в конце концов тоже стал сомневаться в добровольной эвакуации Москвы. Мне казалось невозможным, чтобы император мог думать об отступлении во время морозов, тем паче что не было принято никаких предосторожностей для того, чтобы уберечь людей от холода, а также для того, чтобы лошади могли передвигаться по льду, хотя можно было составить себе представление о зиме в России на основании опыта зимы в Остероде и в Польше[169]. Впрочем, воспоминание об этой зиме могло дать также и представление об упорстве императора.
   Каждый день мы находили скрытые склады и погреба, в которых были спрятаны материи, одеяла, меха, и каждый покупал все, что ему казалось необходимым на зиму. Те, кто проявил эту предусмотрительность, обязаны ей своим спасением.
   Я выплатил жалованье всем служащим моего ведомства и распорядился подбить шинели мехом или по крайней мере поставить меховые воротники всем, кому не удалось раздобыть достаточно меха на подкладку. Я приказал также запастись меховыми перчатками и шапками. Мне удалось спасти находившихся под моим начальством честных и храбрых слуг императора именно благодаря этой предусмотрительности, проявленной в первый же момент, когда было еще достаточно легко достать меха, а также благодаря стараниям и энергии начальника обоза Жи, который был со мной в Петербурге и познакомился с русским климатом.
   Когда мы вступили в Москву, я организовал многочисленные мастерские с целью увеличить транспортные средства для перевозки сухарей и сена. Я приказал изготовить в кузницах побольше подков на шипах. Словом, я принял все необходимые меры предосторожности, чтобы не попасть в трудное положение, если мы будем передвигаться зимой, и я был рад, что благодаря этим мерам обозы и больные из моего ведомства благополучно доехали до Вильно.
   Немедленно по возвращении в Москву император отдал распоряжение об устройстве парадов в Кремле; была устроена хлебопекарня; шла энергичная работа по постройке многочисленных кухонь. Стремительно развертывались оборонительные работы; часть корпуса князя Экмюльского разместили в казармах в самом городе. Была произведена тщательная уборка овощей, в частности капусты, на огромных огородах вокруг города. В районе двух-трех лье от города убрали также картофель и сено, сложенное в многочисленных стогах; транспорт был непрерывно занят перевозкой этих продуктов. Для снабжения императорского двора я отобрал людей, которые должны были пустить в ход мельницу; она давала нам муку, начинавшую уже становиться редкостью. Я приказал также заготовить большой запас сухарей и соорудить сани. Словом, я приготовлял все необходимое как на тот случай, если наше пребывание здесь затянется, так и на случай отступления. Воинские отряды обходили сельские местности, чтобы раздобыть скот, который, как и мука, становился большой редкостью. Удалось организовать регулярную раздачу пайков.
   Госпитали были организованы довольно хорошо; в одной из боковых построек Кремля я устроил госпиталь для императорского двора. Там был безупречный уход за людьми. Надо воздать должное гг. Лерминье, Жуану и Рибу[170]: их заботливость и редкостная самоотверженность спасли многих несчастных, ослабевших после перенесенных ими чрезмерных лишений и заболевших нервной лихорадкой.
   Пока предварительные запросы, направленные через Тутолмина, шли в Петербург, где в них не усматривали ничего, кроме доказательства наших затруднений, о которых там уже подозревали, император Наполеон, как я уже говорил, занимался своей обычной деятельностью: реорганизовывал корпуса, устраивал госпитали и обеспечивал снабжение, в том числе и снабжение на зиму. Ночь была для него вторым днем. Все его помыслы были посвящены Парижу и Франции. Эстафеты отправлялись туда полные разных декретов и распоряжений, датированных Москвой.
   Война в Испании также поглощала его внимание[171]. Все те вопросы, которые были отодвинуты на задний план трудностями нашего похода, подготовкой войны и ведением ее в тяжелых условиях, вскоре снова стали в порядок дня, но заботы об Испании не отвлекали императора от того огромного дела, которое занимало и удерживало его в Москве.
   Привыкнув диктовать мир тотчас же по прибытии во дворец государя, столицу которого он завоевывал, император был удивлен молчанием, которое хранил на сей раз его противник. Чем больше это молчание показывало ему, что нынешний противник и его нация полны воодушевления и отчаянной решимости, тем более он. убеждал себя, что мир можно заключить только в Москве. Его умеренность должна была примирить все; он снял с себя всякие обвинения в поджоге; он даже сделал все, чтобы остановить это бедствие. Он "не видит поэтому, говорил он, - никакого особого повода к враждебности, которая помешала бы прийти к соглашению. Поскольку мы вошли в древнюю столицу России, оставить ее, не подписав предварительного мира, это значило бы создать видимость политического поражения, каковы бы ни были военные преимущества какой-либо другой позиции. Европа, - продолжал император, - смотрит на него, и положение, которое обеспечивает нам успех весною, она в настоящий момент расценивала бы все же как неудачу, а это могло бы повлечь за собой серьезные последствия".
   Он торопился поэтому покончить с делом, не отправляясь на поиски позиции, более близкой к нашим флангам и грозной для противника, но могущей лишь в отдаленном будущем принудить его к миру, о котором мечтал император; он пошел бы сейчас на самые легкие условия, лишь бы они немедленно положили конец борьбе; и он говорил об этом как для того, чтобы создать определенное настроение в армии, так и для того, чтобы дать неприятелю почувствовать те опасности, которым тот может подвергнуться. Он все время повторял, что его позиция в Москве была весьма тревожной и даже угрожающей для России, если учесть те последствия, к которым могла бы привести малейшая неудача Кутузова, и те меры, которые он сам мог принять, чтобы воздействовать на население. Однако характер, который приняла война, а также молчание его противников показали императору не менее реальные опасности его собственной позиции, и он был готов эвакуироваться из России и удовольствоваться кое-какими мерами против английской торговли, чтобы спасти честь своего оружия. Он ограничивался тем, что соглашался осуществить свою цель только по видимости; но так как он не видел, чем можно заставить русских принять эти жертвы, если не предложить их сразу же в качестве вынужденных уступок, то придавал большое значение тому, чтобы завязать переговоры, которые привели бы ко взаимным объяснениям и, как он думал, к быстрому примирению.
   По его словам император Александр не мог рассчитывать на такие условия соглашения, и он думал соблазнить его, предложив их в качестве своей добровольной жертвы, предназначенной оправдать Александра в глазах его нации. Увлекаясь этой идеей и не желая думать об уже сделанных шагах, он решил непосредственно написать императору Александру; Лелорню было поручено поискать в госпиталях или среди русских пленных какого-нибудь офицера высокого чина, чтобы послать его в Петербург. Он нашел брата одного из русских дипломатических агентов в Германии [172].
   Император имел с ним такой же разговор, как и с Тутолминым. Он точно так же говорил ему о своих стремлениях к примирению и миру, но офицер почтительно высказал свои сомнения насчет возможности прийти к соглашению до тех пор, пока французы остаются в Москве. Император не обратил внимания на эти замечания ни тогда, ни потом; он отправил этого офицера со своим письмом, по-прежнему льстя себя надеждой, что молчание петербургского правительства объясняется только тем, что ему приписывают чрезмерные притязания, и рассчитывал, что Петербург ухватится за представляющийся ему случай воспользоваться возвещенной императором Наполеоном умеренностью. Именно эта роковая уверенность, именно эта несчастная надежда заставили его оставаться в Москве и бросить вызов зиме, которая подкосила нас быстрее, чем могла бы это сделать чума. Этот шаг, о котором в данный момент знали только князь Невшательский, Лелорнь и я, долго оставался в секрете согласно желанию императора.
   Возвращаюсь к рассказу о Неаполитанском короле, который с такой доверчивостью следовал за русской армией по Казанской дороге. Один раз он приехал переночевать в Москву, видел императора и возвратился назавтра в авангард.
   Во время его пребывания в Москве, когда вице-король, князь Невшательский и князь Экмюльский были у императора вместе с ним, император поднял вопрос, не требует ли здравая политика, чтобы мы немедленно двигались на Петербург, так как русские, по словам короля, находятся в состоянии полной дезорганизации и упадка духа, а казаки готовы покинуть армию. Действительно ли император думал об этой экспедиции? Рассчитывал ли он, что успеет закончить ее до больших морозов? Думал ли он, что армия в состоянии осуществить этот поход? Судя по тому, что перед тем и после того он говорил князю Невшательскому, для меня ясно, что у него никогда не было этого плана, неосуществимого при том состоянии, в котором находились наши артиллерия и кавалерия, да еще в то время, когда Кутузов стоял очень близко от нас с хорошо организованной армией и многочисленной кавалерией.
   Вице-король и маршалы предавались меньшим иллюзиям, чем король, по поводу так называемой дезорганизации русских. Они подчеркивали, что армия нуждается в отдыхе и необходимо как можно скорее обеспечить ей хорошие зимние квартиры, чтобы реорганизовать ее.
   Император хотел внести перемену в настроение армии, отвлечь ее мысли от понесенных потерь, убедив ее, что она еще в состоянии предпринять все, что угодно. Он хотел запугать оставшихся в Москве осведомителей Петербурга и прощупать настроение армии. Больше об этом проекте вопроса не поднималось, и мы остались в Москве. Тем не менее речи короля произвели большое впечатление на императора, который с большим удовольствием повторял все, что он ему рассказывал, писал и продолжал ежедневно писать после возвращения в авангард, а именно, что русские потеряли всякое присутствие духа, что офицеры проклинают Польшу и поляков, а в Петербурге не придают значения этой стране, и даже высшие офицеры открыто заявляют, что там желают и требуют мира; это желание откровенно высказывают также и в армии; уже написали императору Александру и ожидают его ответа, и, наконец, Кутузов также настроен очень сильно в пользу мира.
   Русские развлекали короля этими разговорами, парализовали своей предупредительностью его активность, и авангард, обмениваясь с неприятелем только любезностями, мало продвигался за день, что было по вкусу нашим войскам, так как они с неохотой покидали московские погреба и те удовольствия, которыми, как они знали, пользовались воинские части, оставшиеся в Москве, и в которых они еще продолжали принимать участие благодаря близости города и тому, что пока еще легко было посылать туда каждый день за припасами.
   Император, продолжая с большим удовольствием рассказывать о том, что доносил ему король, тем не менее подвергал сомнению его сообщения о передвижениях русских:
   - Они провели Мюрата. Не может быть, чтобы Кутузов оставался на этой дороге; он не прикрывал бы тогда ни Петербурга, ни южных губерний.
   Император повторял это по всякому поводу и шутил над маневром Кутузова, в котором он, по-видимому, сомневался. Тщетно он предписывал королю настойчиво теснить неприятеля, тщетно он советовал ему не доверять русским и высылать крупные рекогносцировочные отряды, чтобы разузнать, что проектирует неприятель и по каким направлениям он продвигается. Напрасно также он заставил его выехать из Москвы раньше, чем король хотел; он сделал это из опасения, что без короля его генералы будут действовать недостаточно решительно.
   Король, не желая отходить слишком далеко или не понимая, вероятно, всего значения приказов императора, действовал вяло, совершал очень небольшие дневные переходы и ограничивался как бы простой переменой места (я рассказываю то, что слышал тогда от императора). Чтобы оправдать свою медлительность, король заявлял, что он бережно относится к казакам, так как они не хотят больше сражаться против нас; если бы он даже и атаковал их, они, по его словам, не стали бы стрелять по нашим войскам; одним словом, они уже не обороняются и, по-видимому, не сегодня - завтра покинут русскую армию; с другой стороны, король замечал, что крестьяне очень недовольны своим положением и многие из них поговаривают уже об освобождении. Князь Невшательский показал мне два таких письма, а император три или четыре: во всех письмах были одни и те же соображения. Император спросил меня, что я об этом думаю.
   - Что над Неаполитанским королем издеваются, - ответил я.
   Император и князь думали то же самое.
   Видя, что он безрезультатно приказывает королю энергично теснить неприятеля, производить разведки в различных направлениях, чтобы установить, где находится Кутузов, и не доверять его маневрам, император образовал корпус из пехоты Даву и гвардейской кавалерии, к которой он присоединил дивизию ла Уссэ, и отдал этот корпус под командование герцога Истрийского.
   Предполагая по-прежнему, что русские постараются прикрывать Калугу, император отправил герцога на Десну с приказом двигаться вперед до тех пор, пока его авангард не нападет на действительный след русской армии. Кроме того, нужно было отбросить неприятельские отряды, которые находились всего лишь в расстоянии одного перехода от Москвы и беспокоили нас, перехватывая даже наших фуражиров. Бессьер подошел к Десне 25-го, то есть в тот самый день, когда Понятовский вступил в Подольск, где к нему присоединился Неаполитанский король, освободившийся от своего заблуждения и поддерживавший операции, производившиеся по приказу императора в калужском направлении. До сих пор он все время вел переговоры с казачьими начальниками. Он подарил им свои часы, драгоценности и охотно отдал бы свою рубашку, если бы не открыл, что, пока эти милые казаки ублажали его и удерживали на Казанской дороге, русская армия под прикрытием их маневров уже пять дней тому назад перешла на Калужскую дорогу, совершив этот переход ночью при свете огней московского пожара.
   19-го Кутузов занял позиции у Десны и укрепился там. Но в результате всех описываемых обстоятельств император только 26-го узнал, что неприятель действительно произвел маневр, о котором он подозревал. Пришлось примириться с тем, чему не удалось помешать. Император жаловался на короля и не щадил его ни в своих разговорах, ни в депешах, по должен был примириться с тем, что на его фланге находятся русские, движение которых по казанскому направлению он никак не мог себе объяснить.
   Император рассказывал и раньше с различными подробностями, как казаки держали себя по отношению к Неаполитанскому королю. Теперь он прибавил новые подробности, говоря при этом, что он "посоветовал бы своим послам быть столь же проницательным и ловкими, как эти дикие казачьи офицеры".
   Как только король хотел двинуться вперед, к нему, по словам императора, тотчас являлся казачий полковник и уговаривал его не завязывать бесполезного сражения. "Мы вам больше не враги, - говорил он, - мы хотим мира, мы ждем лишь ответа из Петербурга". А если король упрямился, то полковник спрашивал его, до какого пункта он хочет дойти, чтобы сообразоваться с его желаниями. Короля спрашивали даже, где он хочет расположиться со своим штабом. А если мы атаковали, то русские отступали без сопротивления. В последние два дня условились даже, что казаки не будут разрушать тех деревень, которые король должен занять, и не будут ничего увозить с собой оттуда. Если король жаловался, что нет жителей и дома пусты, в тот же день в деревне, где он располагал свой штаб, он находил жителей на месте; все там было в порядке, все было приготовлено. А тем временем другие казаки, менее вежливые или неосведомленные об уговоре, захватывали лошадей, обозы и все продовольствие, которое король и его штаб выписывали из Москвы. Это сердило короля. Ему обещали удовлетворение.
   Получив приказ поддерживать операции герцога Истрийского, король, рассерженный казаками, организовал разведку и в конце концов увидел, что перед ним только завеса; эти учтивые казаки, которые якобы собирались действовать вместе с нами, разыграли его, а русская армия, которая, как он думал, шла по Казанской дороге, уже занимала позиции в Калужском направлении и прочно утвердилась там. Доверчивость короля могла бы оказаться для нас роковой, если бы неприятель в ночь перехода с одной дороги па другую стремительно ударил по Москве; но так как эта доверчивость не имела таких прискорбных результатов, то император ограничился насмешками над ней. Если бы неприятель действовал смело, то это повлекло бы за собой неисчислимые последствия, так как он захватил бы нас врасплох среди беспорядка, вызванного грабежами и спокойной уверенностью в том, что русская армия - согласно донесениям короля - непрерывно отступает.
   Император видел, что русская армия, разбитая под Москвой и, по словам короля, дезорганизованная и деморализованная взятием Москвы, в действительности занимала позиции достаточно близко от нас для того, чтобы наши войска не могли надеяться па отдых; император решил поэтому атаковать ее, если наступательное движение короля и герцога Истрийского, который вместе с поляками должен был поддержать короля, окажется недостаточным для того, чтобы заставить неприятеля отойти. Он отдал приказ о выступлении. 27-го казалось, что неприятель хочет защищать свои позиции, и это побудило императора распорядиться, чтобы все было приведено в боевую готовность; но 29-го он узнал, что Кутузов, как он и ожидал, отступил к укреплениям, возведенным по его приказу за Нарой[173]. Бессьер возвратился к Москве. При этих передвижениях было несколько боев, окончившихся в нашу пользу; один из них принес большую честь польскому корпусу и князю Понятовскому.
   23 сентября наши обозы были уже потревожены. Переговоры между казаками и нашими аванпостами еще продолжались, но император был этим недоволен и запретил их. Слухи разносили по Москве все, что говорилось при переговорах, и эти слухи доходили до императора. Дело показалось ему достаточно серьезным, чтобы обратить на него тщательное внимание. С особенным недоверием он отнесся к тому, что русские рассказывали во время переговоров с корпусом генерала Себастьяни.
   - Единственная цель этих сообщений, - говорил император, - в том, чтобы напугать армию рассказами о морозах и расстоянием, отделяющим ее от Франции. Я знаю, эту воину изображают несправедливой и неполитической, а мое нападение - незаконным. Моих солдат пичкают миротворческими пожеланиями, рассказами об умеренности Александра о его особенной любви к Франции. Своими сладкими словами русские стараются превратить наших храбрецов в изменников, парализовать отвагу мужественных людей и завербовать для себя сторонников. Мюрат оказался в дураках, его провели люди, более ловкие, чем он. Его опьяняют знаки внимания и почтения со стороны казаков, что бы ему ни твердил Бельяр [174] и другие здравые люди. После того как он ошибся насчет движения Кутузова, он совершил бы еще новую, гораздо более серьезную ошибку, если бы я не навел порядок; но я прикажу расстрелять первого же, кто вступит в переговоры, хотя бы на нем был генеральский чин.
   И в самом деле, в приказе было опубликовано запрещение вести переговоры с неприятелем под страхом смертной казни, но во внимание к обидчивости короля это запрещение было адресовано генералу Себастьяни.
   Дело доходило до того, что возникло нечто вроде перемирия между аванпостами по молчаливому согласию; неприятель воспользовался этим, чтобы усыпить нашу бдительность и направить свои отряды к Смоленску, где они сожгли у нас 15 зарядных ящиков, не будучи в состоянии увезти их с собой. Эти отряды задерживали эстафеты, тревожили тыл и были для императора одной из самых больших неприятностей, испытанных им в течение этой кампании. Мания переговоров заразила даже войска, находившиеся под командой герцога Истрийского. Император считал это в высшей степени нежелательным и сделал герцогу выговор даже за то, что он принял двух парламентеров; для предотвращения разговоров с неприятелем он запретил допускать новых парламентеров и приказал, чтобы письма, которые могли бы быть нам посланы, принимались патрулями.
   - Все эти переговоры, - сказал он Бертье при мне, - приносят пользу только тому, кто их начинает, и всегда оборачиваются против нас.
   Он предписал Бертье подчеркнуть это маршалу.
   Император почти каждый день объезжал верхом различные районы города и посещал окружающие его монастыри, высокие стены которых делали их похожими на маленькие крепости. Он часто распространял эти разведки па довольно далекое расстояние. Монастыри были заняты сильными гарнизонами или же служили казармами для наших войск. Император приказал устроить в монастырских стенах бойницы с таким расчетом, чтобы оборону могли вести небольшие отряды, - на случай, если армия выступит из Москвы, чтобы дать сражение неприятелю.
   Особое внимание император уделял продовольственным запасам не только для настоящего момента, но и на зиму, как если бы он решил оставаться в Москве. Он очень заботился о солдатах и их быте, а также об оборонительных работах, о которых он отдал распоряжение. Он работал весь день и часть ночи. Он управлял Францией и руководил Германией и Польшей так, как если бы находился в Тюильри. Каждый день с эстафетами приходили донесения и отправлялись приказы, дававшие направление Франции и Европе. Эстафетная служба достигла такой регулярности, что почта приходила по расписанию с точностью до двух часов.
   После обеда император принимал маршалов, вице-короля и тех дивизионных генералов, которые могли в данный момент отлучиться от своих корпусов. Три-четыре раза в неделю он собирал за обедом вместе с маршалами нескольких дивизионных генералов. Во время послеобеденных разговоров император настраивал в подходящем для него духе своих собеседников и сообщал им те политические сведения, которые согласно его желанию должна была знать и обсуждать армия.
   Французские актеры [175] , итальянские певцы, в том числе знаменитый обладатель сопрано Тарквинио, и иностранные ремесленники оставались в Москве, так как они не знали, куда им деваться, когда началась эвакуация, о которой они узнали лишь в самый последний момент. Они потеряли все во время пожара и грабежей; Тарквинио едва удалось спасти один из своих костюмов. Император приказал помочь им. В них приняли участие все, но что могли сделать деньги там, где нечего было больше покупать? Люди нуждались в хлебе, в пище; подавляющая часть продовольствия стала собственностью тех, кому посчастливилось найти магазины и тайники, где были скрыты запасы; каждый из них хранил найденное для самого себя и для своих друзей. За деньги нельзя было получить ни хлеба, ни мяса. То, что оставалось в распоряжении администрации, было предназначено для госпиталей и для выздоравливающих; корпуса питались тем, что им удавалось раздобыть самим, и они старались ежедневно пополнять свое снабжение. Все пришли на помощь артистам и певцам; всем пришлось также кормить несчастных жителей, так как русские, подобно оставшимся в Москве иностранцам, погибли бы от голода, если бы мы не пришли им на помощь. Польские офицеры из гвардии, как, например, граф Красинский [176], зная русский язык, могли лучше, чем мы, идти навстречу нуждам несчастных русских. Своей гуманностью они приобрели большое уважение со стороны всех порядочных людей. Император хотел поставить во главе городской администрации в Москве более или менее видного русского, хотя бы в интересах оставшихся здесь несчастных людей. Он приказал разыскать подходящее лицо; но не нашли никого, кроме Тутолмина, который был слишком необходим во главе своего учреждения, для того чтобы возлагать на него другие функции.