Кроме Виллара, ангажемент на работу в тех местах, где работали мы, был еще у двух Талантов из «Мира чудес» – у Чарли, который выступал со своим конферансом, и Андро.
   Для Виллара и Чарли Андро становился хуже бельма на глазу. Он демонстрировал настоящий талант, а послушать, что о нем говорила эта парочка, так можно было подумать, будто он предал все прекрасное и чистое в мире шоу-бизнеса. Но мне Андро был интересен, и я смотрел его репетиции. Со мной он никогда не говорил и, возможно, считал меня шпионом компании. Такие шпионы были – они докладывали Джерри в Чикаго, кто из Талантов жалуется на малое жалованье, или работает спустя рукава, или ругает руководство. Но из всех известных мне к тому времени Андро был ближе других к настоящему Таланту, и я смотрел на него с восхищением. Он был серьезный, неутомимый труженик и перфекционист.
   В ночных клубах на протяжении многих лет часто встречались его подражатели, и хотя я не думаю, что он сам придумал этот номер, но, несомненно, исполнял его лучше всех: выхваченный из мрака сцены тонким лучом прожектора, Андро вальсировал сам с собой. Его женскую часть облекало красное вечернее платье с очень низким вырезом сзади и выставляющее напоказ почти всю его женскую ногу в красном чулке; на мужской его части была половинка черных атласных бриджей до колен, черный чулок и мужская бальная туфля с пряжкой, на которой сверкал фальшивый бриллиант. Когда он обвивал себя руками, мы видели красивую женщину в страстных объятиях полуобнаженного мускулистого мужчины, который кружил ее по сцене в ритме вальса. Он оттачивал самого разного рода детали: целовал собственную руку, искусно создавал видимость, будто одно тело теснее прижимается к другому, и наконец вихрем уносился со сцены – несомненно для того, чтобы продолжить любовную игру. Он был новинкой, и даже наша аудитория при виде него пробуждалась от спячки. И с каждой неделей он рос.
   Для Чарли с Вилларом это было невыносимо. Чарли писал письма Джерри, и я знал, что в них было, поскольку Чарли нравилась собственная писанина и он вслух зачитывал ее Виллару. Чарли возмущался «неподобающим эротизмом» этого номера. Мол, если Джерри и дальше будет подписывать ангажемент с Андро, то подмочит свою предпринимательскую репутацию в театрах, которые проповедуют семейные ценности. Джерри в ответ советовал Чарли помалкивать и предоставить ему, Джерри, беспокоиться об ангажементах. А Чарли, мол, неплохо бы еще поработать над собственным номером, о котором поступают плохие отзывы. Явно какой-то стукач имел зуб на Чарли.
   Будучи кем-то вроде конферансье, из всех качеств, необходимых для этой профессии, Чарли имел разве что нахальство. Такие ребята появлялись раньше перед публикой в кричащей одежде, напуская на себя вид богатого дядюшки, преуспевшего в большом городе и вернувшегося домой поразвлечь родню. «Друзья, перед самым представлением я зашел в один из ваших местных ресторанчиков и начал искать в меню что-нибудь вкусненькое. Поискал-поискал и спрашиваю официанта – нет ли у него лягушачьих лапок. А он говорит, нет, мол, сэр, я так хожу, потому что у меня мозоли. Знаете, я думаю, что сухой закон – наша общая беда. Согласны? Конечно, согласны, другого я и не ожидал. Но давеча вот я столкнулся с одной мертвецки пьяной свиньей, и вовсе не в тысяче миль отсюда. Или вот. Захожу я в магазин, говорю, дайте мне пару кошельков. Беру один и иду к выходу, а мне продавец кричит, что я, мол, не заплатил, а я говорю, я ж вам второй оставил, вот пусть он и раскошеливается. А потом я отправился на свидание с хорошенькой учителкой. Она из тех учителок, которые мне больше всего нравятся: первый класс, еще до причастия. Теперь я с учителками лучше лажу, чем когда мальчишкой был. Образование мое рано закончилось. Однажды на уроке я поднял руку, а учителка спрашивает: В чем дело? А я говорю: Можно выйти? А она отвечает: Нет. Оставайся здесь и наполни чернильницы. Ну, я, конечно, наполнил, а она как завопит, ну вот меня и выгнали». И все в таком духе минут десять-двенадцать, после чего он говорил: «А если серьезно, дорогие друзья…» – и начинал трескучую болтовню о своей матери-ирландке и всякие панегирики во славу материнства. После этого он стремительно уносился со сцены, смеясь на ходу, словно в таком восторге от собственного остроумия, что дальше просто невозможно сдерживаться. Иногда его провожали жидкими аплодисментами, иногда – гробовым молчанием и вздохами. Я больше нигде не слышал таких громких вздохов, какие издавала публика, посещавшая эстрадные театры в тех местах. Куда уж там узникам Бастилии.
   В монологах, произносимых типами вроде Чарли, всегда были бесчисленные шутки о национальных меньшинствах: евреях, немцах, скандинавах, неграх, ирландцах – обо всех. Никогда не слышал, чтобы кто-нибудь негодовал по этому поводу. Самые остроумные шутки о евреях и неграх мы слышали от еврейских и негритянских комиков. Теперь я понимаю, что комик не может себе позволить шутить ни о ком, кроме себя, а если он злоупотребляет этими шутками, то на него еще навесят ярлык мазохиста, который напрашивается на сочувствие, поскольку сам к себе относится отвратительно. Эстрадные шутки в прежние времена были жестокими, но при этом оставались довольно смешными и служили чем-то вроде громоотводов для агрессивных инстинктов нашей публики, у которой агрессивности было хоть отбавляй. Мы играли для людей, чья жизнь была далеко не сахар, и, наверно, отражали их настроения.
   Зимние сезоны с восемнадцатого года по двадцать восьмой я провел в эстрадных театриках наихудшего пошиба. Сидя в Абдулле и поглядывая сквозь дырочку в его груди, я научился любить эти жуткие стены. Несмотря на всю их убогость, они находили мощный отклик в моей душе. И лишь годы спустя я понял, чем покорял меня их зов, даже если и был неблагозвучен. Не буду скрывать: именно Лизл открыла мне, что все театры этого типа (театры с просцениумом, которые не в чести у современных архитекторов) заимствовали форму и стиль у бальных залов больших дворцов, где в семнадцатом – восемнадцатом веках устраивались театральные представления. Вся эта позолота, лепка, эти изгибы флейт и тамбуринов, маски Комедии, обивка из темно-красного плюша являли собой демократическую разновидность дворцовой роскоши. Это были дворцы для народа. Если только зрители не были католиками и сколько-то минут в неделю не проводили в аляповатой церкви, ничего лучше таких театров они не видели. В общем, несмотря на редкую безвкусицу, запущенность и дурной запах этих театриков, происхождения они были самого благородного. И уж конечно, престижные театры и кинотеатры, где Чарли и Виллар появлялись разве что в качестве публики, были настоящими народными дворцами, построенными, как считали их владельцы и посетители, на манер королевских.
   А вот в помещениях для Талантов ничего королевского как-то не просматривалось. Гардеробных было мало, а швабра туда, казалось, даже не заглядывала. Окна, если только таковые наличествовали, располагались под потолком и были грязны, а снаружи защищены проволочной сеткой, которая улавливала клочки бумаги, листья и всякий сор. Насколько мне помнится, стены большинства комнат до высоты фута в четыре были выкрашены в темно-коричневый цвет, а выше – в жуткий зеленый. В этих комнатах стояли умывальные раковины, а вот донникер был один на всех, в дальнем конце коридора и неизменно в плачевном состоянии, с текущим бачком, так что оттуда всегда доносилось утробное журчание. Но на дверях одной из этих занюханных комнатенок неизменно красовалась звезда, в этой-то звездной гардеробной и переодевались Виллар и Чарли (как родственник владельцев), допускался туда и я – в качестве костюмера и ассистента.
   Официально я и числился костюмером. Костюмером и ассистентом Виллара. То, что я – важнейшая принадлежность Абдуллы, было тайной за семью печатями, и мы возили с собой специальную ширму, которую устанавливали так, чтобы скрыть от глаз заднюю часть автомата и чтобы никто из местных подсобников не видел, как я забираюсь на свое рабочее место. Конечно, они всё знали, но считалось, что знать не должны, и даже в тех захудалых театриках существовали какие-то чудные дисциплина и корпоративный дух, и я не слышал, чтобы кто-нибудь выболтал нашу тайну. Все работавшие в театре смыкали ряды, объединяясь против публики. И в балагане мы точно так же все объединялись против Простофили.
   Я весь день проводил в театре, потому что альтернативой этому был номер в дешевой гостинице, который я делил с Вилларом, а Виллар не хотел, чтобы я там околачивался. Трудно представить себе более неподходящий для подростка образ жизни, чем тот, который вел я. Солнечного света я почти не видел и дышал спертым и пыльным воздухом. Питался я плохо, потому что Виллар на мне экономил, и так как кормить меня тем, что нужно растущему организму, было некому, я ел то, что мне нравилось, – дешевую выпечку, конфеты и запивал все это лимонадом. Я не страдал манией чистоты, но так как делил кровать с Вилларом, он иногда требовал, чтобы я мылся. По всем законам гигиены я должен был умереть от нескольких страшных заболеваний, осложненных истощением, но я выжил. По-своему, хотя и на абсолютно неприемлемый манер, я был счастлив. Мне даже удалось научиться кое-чему, что потом сыграло огромную роль в моей жизни.
   Итак, Виллар был фокусником, карманником и шулером – и иными занятиями себя не утруждал. Я уже говорил, что внутри у Абдуллы имелся некий механизм; предполагалось, что после того, как Виллар специальной рукояткой приводит его в действие, автомат начинает творить чудеса с картами, и это, конечно, был чистой воды обман. Но в остальном – механизм как механизм; правда, он постоянно ломался, и если это происходило во время представления, возникали всякие неловкости. В первые свои месяцы с Вилларом я исследовал эти колесики, пружины и шестеренки и очень скоро научился возвращать их к жизни, когда случались поломки. Секрет был очень прост. Виллар никогда не смазывал Абдуллу, а если это делал для него кто-нибудь другой, то Виллар и не думал следить за тем, чтобы масло не густело и не загрязнялось, а когда это происходило – механизм заедало. Очень скоро я взял на себя заботу о железной начинке Абдуллы и, хотя так еще толком в ней и не разобрался, научился поддерживать механизм в рабочем состоянии.
   Мне было лет тринадцать-четырнадцать, когда реквизитор из театра, где мы выступали, увидел, как я чищу и смазываю механизм, и между нами завязался разговор. Его заинтересовал Абдулла, а я нервничал, боясь, что если он начнет дознаваться, как эта штука работает, то обнаружит обман. Но мне можно было не беспокоиться. Он сразу же догадался, что к чему. «Странно, что кому-то пришло в голову поместить такую первоклассную начинку в эту глупую рухлядь, – сказал он. – Ты не знаешь, кто соорудил эту штуковину?» Я не знал. «Готов на что угодно поспорить, это дело рук часового мастера, – сказал он. – Я вот тебе растолкую». И он прочел мне лекцию, которая длилась не меньше часа; это были азы часового дела, рассказ об удивительной сложности часового механизма, который в своей основе довольно прост и использует лишь два-три закона механики. Не буду делать вид, что любой смог бы понять его так, как я, но я ведь рассказываю вам все это не для того, чтобы заслужить репутацию скромника. Я слушал со всем энтузиазмом любопытного мальчишки, у которого не было никакой другой пищи для ума. Я надоедал реквизитору, если только у него выдавалась свободная минута, требуя новых объяснений и демонстраций. Мальчишкой он учился на часовщика (кажется, он был датчанином, но я так и не удосужился выяснить его фамилию; знаю только, что звали его Генри) и был милым, дружелюбным парнем. На третий день – наш последний в этом городе – он открыл свои часы, вытащил механизм и показал, как его разобрать на отдельные детальки. Я чувствовал себя так, словно передо мной приоткрылись райские врата. К этому времени я уже в совершенстве владел своими руками (бесконечные тренировки в чреве Абдуллы не прошли даром) и потому решился просить его – пусть разрешит мне разобрать и собрать его часы. Он не позволил – он дорожил своими часами и, хотя я и подавал кой-какие надежды, не был готов к такому риску. Но в тот же вечер по окончании последнего представления он позвал меня и вручил карманные часы – огромную старинную луковицу в анодированном корпусе. «Испытай свои способности на них, – сказал он. – А когда снова будешь у нас, посмотрим, что у тебя получилось».
   Получилось у меня просто здорово. В течение следующего года я разбирал и собирал эти часы бессчетное число раз. Я их подновлял, чистил и смазывал, я отлаживал регулятор хода, пока они не превратились в хронометр настолько точный, насколько это позволяли их возраст и возможности. Я жаждал умножения знаний и как-то раз, когда представилась такая возможность, украл наручные часы – в те годы они еще были в новинку – и, к своему удивлению, обнаружил, что их начинка мало чем отличается от начинки моей луковицы, разве что наручные внутри были куда грубее. Так я и получил основы знаний по механике. Скоро обманный механизм Абдуллы работал у меня как часы, я даже немного усовершенствовал его и заменил некоторые изношенные детальки. Я убедил Виллара держать колесики и пружинки Абдуллы открытыми в течение всего представления, а не только во время его вступительного слова. Мою собственную внутреннюю рукоятку я переместил на более удобное для меня место и с ее помощью стал изменять скорость вращения колесиков, когда Абдулла собирался проделать свой очередной умный фокус. Виллару это не нравилось. Он не одобрял моих нововведений и не хотел, чтобы у меня возникали всякие мысли о моем положении.
   А такие мысли как раз и стали приходить мне в голову. Я начал понимать, что способности у Виллара довольно средние, а его власть надо мной вовсе не так безгранична, как он пытается мне внушить. Но я все еще был слишком мал и не решался спорить с ним о вещах мало-мальски серьезных. Как и все великие революции, моя потребовала длительной подготовки. Я все еще жил под властью сексуального насилия, а не редких мгновений выпадавшего мне счастья, которого не лишены даже самые горемычные рабы.
   У Виллара и Чарли я научился циничному отношению к людям; глупо было бы называть его выстраданным, но было оно, безусловно, полным. Человечество разделялось на две группы – на Ловких ребят и на Простофиль, Колпаков, Балбесов. Единственными известными мне Ловкими ребятами были Виллар и Чарли, и по закону природы они должны были ощипывать других.
   Они испытывали полное презрение ко всем, но если Чарли бывал добродушен и доволен собой, когда ему удавалось надуть Колпака, то Виллар этого Колпака всего лишь ненавидел. Его мрачный характер проявлялся не в язвительных суждениях или саркастических замечаниях. Чувство юмора у него начисто отсутствовало – даже заимствованных острот (какими украшал свои выступления и речь Чарли) от него было не услышать. Просто Виллар всех, кроме себя, считал дураками, и его презрение к человечеству было абсолютным.
   Чарли, по мнению Виллара, много времени терял даром, гоняясь за юбками. Тот же считал себя великим соблазнителем; официанток, горничных и всех околотеатральных девиц он оценивал по единственному критерию: сможет ли он им «засадить» (его собственное выражение) или нет. Не думаю, что он пользовался особым успехом, но он работал над собой, и, вероятно, определенные достижения у него были. «Ты обратил внимание на эту крошку у „Танцующих ирландцев“? – спрашивал он, бывало, у Виллара. Ей только подмигни – она тут же ложится. Я это всегда чую. Спорим, я ей засажу еще до отъезда отсюда». У Виллара никогда не возникало желания спорить по такому поводу. Он предпочитал спорить в беспроигрышных ситуациях.
   Простофили, желавшие попытать счастья с Абдуллой в театрах, отличались от тех, которых мы надували в балагане. Городок, сколь угодно мелкий, – это вам не деревня с ярмаркой, и в каждом хоть несколько картежников да найдется. Они исправно посещали вечернее представление, и обнаружить их не составляло труда. Картежник вообще-то ничем не отличается от обычного зрителя. Но это до поры до времени. Он обнаруживает себя, как только у него в руках оказываются карты или игральные кости. Когда его обыгрывает какой-то там автомат, он чувствует себя оскорбленным и жаждет реванша. Чарли выявлял картежников среди зрителей и предлагал им сыграть по-дружески после закрытия театра.
   Игра по-дружески непременно начиналась с попытки еще раз отыграться у Абдуллы, иногда на это даже заключалось пари. После достаточного числа поражений – а трех обычно хватало – Виллар говорил: «Нет, с моим Стариком вам ничего не светит, мне даже не интересно брать у вас деньги. Вот разве партейку-другую в красную собаку?»[68] Начинал он всегда с красной собаки, но в конце концов они переходили на ту игру, которую называли простаки. Они сидели обычно в уголке сцены за столиком, если удавалось найти столик, а то и просто за каким-нибудь ящиком и раньше трех-четырех часов ночи не расходились; Виллар и Чарли всегда оставались на коне.
   Карточным шулером Виллар был весьма искушенным. Он никогда не использовал приемы, популярные у других мошенников, – запасные колоды или потайные карманы в рукавах, – считая, что это вещи топорные и их легко обнаружить, как это нередко и происходит. Он всегда играл, сняв с себя пиджак и закатав рукава, чтобы все выглядело по-честному. Полагался он на свое умение тасовать и сдавать карты и, конечно, пользовался краплеными. Иногда простаки приносили свою собственную колоду, но Виллар не позволял пользоваться ею с Абдуллой, объясняя, что тому нужны карты повышенной яркости, сам, однако, играть этой колодой соглашался. Он сразу же обнаруживал, если колода крапленая, и после двух-трех партий тихим, но решительным голосом говорил, что колоду пора бы заменить, и доставал новую, еще не распечатанную, давая таким образом понять, что эти карты не крапленые и быть таковыми не могут.
   Однако некраплеными они оставались очень недолго. Ногтем большого пальца левой руки Виллар оставлял едва видимые метки на вершинах и с боков, а этого ему вполне хватало. Первый час или около того Простофилям позволялось выигрывать, а затем удача от них отворачивалась, и иногда в конце игры у Виллара оказывались неплохие деньги. Другого такого умельца (кроме меня самого) крапить карты я не встречал. Некоторые шулера так метят карты, что их метки видны с другого конца комнаты. Но у Виллара были чувствительные пальцы, и он ставил свои значки так искусно, что их и через увеличительное стекло не всегда можно было углядеть. И сдавал карты он без всякой показухи. Это он оставлял Простофилям, которые хотели покрасоваться. Сдавал он очень медленно, но я ни разу не видел, как он передергивает карту снизу, хотя он и делал это в каждой игре. Иногда, уезжая из очередного городка, они с Чарли увозили пять или шесть сотен долларов на двоих. Чарли получал свою долю как наводчик, поставщик Простофиль, а Виллар – как специалист по игре в карты. Чарли иногда оказывался одним из проигравших, но никогда на крупную сумму – чтобы не возникло никаких подозрений. А Простофили пребывали в простофильской убежденности, что актеры и всякий разъезжий люд, вероятно, поднаторели в карточной игре побольше, чем их, Простофиль, обычные соперники.
   Я наблюдал за всем этим из чрева Абдуллы, потому что игре за столом предшествовали попытки отыграться у автомата, и выбраться оттуда я никак не мог. Мне строго-настрого было наказано не спать, чтобы во сне я не издал какой-нибудь звук, который мог бы выдать секрет нашего номера. И потому я с красными глазами, но в полном сознании, наблюдал за происходившим, видел жадность в глазах Простофиль, видел, с каким хладнокровием Виллар улаживал возникавшие изредка ссоры. И конечно же, я видел, сколько денег переходило из одних рук в другие.
   На что тратились все эти деньги? Чарли, насколько мне было известно, получал за свой никудышный конферанс семьдесят пять долларов в неделю, что можно было бы считать неплохими деньгами, если бы не расходы, которых требовала бродячая жизнь. По контракту с Джерри все Таланты сами оплачивали дорогу, проживание в гостинице и питание. Нередко переезды из одного городка в другой были довольно длительными и требовали больших затрат. И конечно же, немало Чарли тратил на контрабандное виски и девочек.
   Виллар получал целую сотню, так как был звездой первой величины, а еще потому, что нес немалые расходы на транспортировку Абдуллы и покупку билета для меня, за полцены. Но лишних денег у Виллара никогда не водилось, и два или три года я никак не мог понять, куда он их девает. Но потом до меня дошло, что у Виллара есть одна дорогостоящая привычка – морфий. Это было, конечно, еще в те времена, когда в моду не вошел героин.
   Деля с ним постель в гостинице, я не мог не заметить, что как минимум раз в день он делает себе какие-то уколы. Мне он говорил, что это – лекарство, которое позволяет ему поддерживать форму, необходимую для столь нелегкой работы. В те дни наркоманы скрывали свое пристрастие гораздо тщательнее, чем теперь, а я понятия не имел о наркотиках и не придавал тому, что видел, особого значения. Но я замечал, что после укола Виллар становится куда как добродушнее, чем обычно. Именно в такие минуты он иногда и давал мне короткий урок ловкости рук.
   Иногда он позволял себе увеличить дозу и тогда, бывало, предавался на сон грядущий размышлениям о будущем. «Все зависит от Олби, – говорил он. – Ему придется принять решение. А что до меня, то я ему, конечно, скажу: хочешь, чтобы я у тебя работал в „Паласе“? Ну, ты, Э. Ф., мою цифру знаешь.[69] Только не говори, что я должен все согласовать с Мартиком Беком.[70] Сам говори с Беком. Ты этой француженке, Бернарихе своей[71], платил в «Паласе» семь тысяч в неделю? И я тоже больше не прошу. Меня такая сумма устроит. Так что в любое время, когда я тебе понадоблюсь, дай мне знать, и я тебе обещаю, все дела ради тебя брошу…» Даже мне, при моем невежестве, все это казалось маловероятным. Как-то я спросил у него, возьмет ли он в «Палас» Абдуллу, а он в ответ рассмеялся (что случалось с ним крайне редко) своим фыркающим смехом: «Когда меня позовут в „Палас“, я поеду туда один, – сказал он. – В тот день, когда я получу весточку от Олби, ты будешь сам себе голова». Но ни Олби, ни какой-либо другой импресарио, кроме Джерри Уонлесса, не давали о себе знать.
   А вот Джерри стал напоминать о себе частенько. Стукачи доносили Уонлессу, что Виллар порой выходит на сцену словно пьяный, нечисто выполняет фокусы и – о ужас! – роняет реквизит, а это даже в кругу импресарио пошиба Джерри считалось непозволительным. Я думал, что эти неприятности от плохого питания, и уговаривал Виллара есть поплотнее, но еда его мало интересовала, и с годами он ел все меньше и меньше. Я думал, что из-за этого он так редко и ходит в донникер и сердится, когда меня нужда заставляет отправляться туда. Лишь годы спустя я узнал, что запоры – один из симптомов недуга, которым страдал Виллар. Обычно со здоровьем и работой у него было получше в летний сезон, потому что, когда мы работали в балагане, он находился на свежем воздухе, хотя и в шатре; зимой же он бывал таким – по выражению Чарли – сонливым, что Чарли начинал беспокоиться.
   У Чарли были причины для беспокойства. Потому что именно Чарли и поставлял Виллару морфий. Чарли чудеса творил, отыскивая в каждом из городков доктора, которого можно припугнуть. Удавалось ему это потому, что он всегда держал ухо востро, когда речь заходила о подпольных акушерах. Не то чтобы ему так уж часто требовалось устраивать подпольные аборты, просто он принадлежал к разряду людей, которые считают, что знания такого рода – первейшая отличительная черта Ловких ребят. К тому же подпольный акушер мог предоставить то, что нужно было Виллару; конечно, за плату. А если нет, то наверняка знал, у кого это можно приобрести. Так, не будучи, на мой взгляд, закоренелым или сколь-нибудь серьезным наркодилером, Чарли обеспечивал Виллара наркотиками, и большая часть ночных карточных выигрышей последнего перекочевывала в карманы Чарли для покрытия расходов и в качестве компенсации за риск, которому он себя подвергал. Когда Виллар начал становиться «сонливым», Чарли понял, что его доходы под угрозой, и попытался ввести пристрастие Виллара в разумные рамки. Но Виллар не слушал аргументов Чарли и со временем совсем отощал, даже по сравнению с днем нашей первой встречи, а если не получал своей дозы, то становился дерганый. Дерганый фокусник никому не нужен. Руки у него трясутся, говорит он невнятно, на лице – кислая мина. Существовал единственный способ поддерживать Виллара в рабочем состоянии и как исполнителя, и как шулера: вовремя давать ему нужную дозу; но если его потребности возрастали, то, по словам Чарли, это уж было его личное дело.