– Как будто понимаю, – сказал Николас.
   – Что касается вопросов, не имеющих отношения к политике,разгорячившись, продолжал мистер Грегсбери, – и таких, к каким нельзя требовать ни малейшего внимания, кроме естественной заботы не допускать, чтобы низшие классы пользовались таким же благосостоянием, как и мы, – иначе что стало бы с нашими привилегиями, – я бы хотел, чтобы мой секретарь составил несколько маленьких парадных речей в патриотическом духе. Так, например, если бы внесли какой-нибудь нелепый билль о предоставлении этим жалким сочинителям – авторам – права на их собственность, – я бы хотел сказать, что лично я всегда буду против возведения непреодолимой преграды к распространению литературы в народе – понимаете? – я бы сказал, что создания материальные, как создания рода человеческого, могут принадлежать отдельному человеку или семье, но создания интеллектуальные, как создания божии, должны, само гобой разумеется, принадлежать всему народу. Находясь в приятном расположении духа, я не прочь был бы пошутить на тему о потомстве и сказать, что пишущие для потомства должны довольствоваться такой наградой, как одобрение потомства. Это понравилось бы палате, а мне не причинило бы никакого вреда, потому что вряд ли потомство будет знать что-нибудь обо мне и моих шутках? Вы понимаете?
   – Понимаю, сэр, – ответил Николас.
   – В подобных случаях, когда наши интересы не затронуты, – сказал мистер Грегсбери, – вы всегда должны помнить, что следует энергически упоминать о народе, ибо это производит прекрасное впечатление во время выборной кампании, а над сочинителями можете смеяться сколько угодно, потому что большинство из них, полагаю я, снимает комнаты и не имеет права голоса[42]. Вот в общих чертах беглое описание тех обязанностей, какие вам предстоит исполнять, если не считать того, что каждый вечер вы должны дежурить в кулуарах, на случай если бы я что-нибудь забыл и нуждался в новой начинке, а иногда, во время горячих прений, садиться в первом ряду галереи и говорить окружающим: «Вы видите этого джентльмена, который поднес руку к лицу и обхватил рукой колонну? Это мистер Грегсбери… знаменитый мистер Грегсбери…» И вам надлежит добавить еще несколько хвалебных слов, которые в тот момент придут вам в голову. А что касается жалованья, – сказал мистер Грегсбери, стремительно приводя к концу свою речь, потому что ему не хватило дыхания, – а что касается жалованья, то во избежание всякого недовольства, я готов сразу назвать крупную сумму, хотя это больше, чем я имею обыкновение платить, – пятнадцать шиллингов в неделю, и – покажите, на что вы способны. Все!
   Сделав это блестящее предложение, мистер Грегсбери снова откинулся на спинку кресла с видом человека, который проявил совершенно безрассудную щедрость, но тем не менее решил в этом не раскаиваться.
   – Пятнадцать шиллингов в неделю – это не много, – мягко заметил Николас.
   – Не много? Пятнадцагь шиллингов не много, молодой человек? – вскричал мистер Грегсбери. – Пятнадцать шиллингов…
   – Пожалуйста, не думайте, сэр, что я возражаю против этой суммы,ответил Николас. – Я не стыжусь призначься, что, какова бы ни была она сама по себе, для меня это очень много. Но обязанности и ответственность делают вознаграждение ничтожным, и к тому же они так тяжелы, что я боюсь взять их на себя.
   – Вы отказываетесь принять их, сэр? – осведомился мистер Грегсбери, протягивая руку к шнурку колокольчика.
   – Я боюсь, сэр, что при всем моем желании они окажется мне не по силам, – ответил Николас.
   – Это равносильно тому, что вы предпочитаете не принимать этой должности, а пятнадцать шиллингов в неделю считаете слишком низкой платой,позвонив, сказал мистер Грегсбери. – Вы отказываетесь, сэр?
   – Другого выхода у меня нет, – ответил Николас.
   – Проводи, Мэтьюс! – сказал мистер Грегсбери, когда вошел мальчик.
   – Я сожалею, что напрасно вас потревожил, сэр, – сказал Николас.
   – Я тоже сожалею, – сказал мистер Грегсбери, поворачиваясь к нему спиной. – Проводи, Мэтьюс!
   – Всего хорошего, сэр, – сказал Николас. – Проводи, Мэтьюс! – крикнул мистер Грегсбери.
   Мальчик поманил Николаса и, лениво спустившись впереди него по лестнице, открыл дверь и выпустил его на улицу.
   С печальным и задумчивым видом Николас отправился домой.
   Смайк собрал на стол закуску из остатков вчерашнего ужина и нетерпеливо ждал его возвращения. События этого утра не улучшили аппетита Николаса, и к обеду он не прикоснулся. Он сидел в задумчивой позе, перед ним стояла нетронутая тарелка, которую бедный юноша наполнил самыми лакомыми кусочками, и тут в комнату заглянул Ньюмен Ногс.
   – Вернулись? – спросил Ньюмен.
   – Да, – ответил Николас, – смертельно усталый, и что хуже всего, мог бы с таким же успехом остаться дома.
   – Нельзя рассчитывать на то, чтобы много сделать за одно утро, – сказал Ньюмен.
   – Быть может, и так, но я всегда полон надежд, и я рассчитывал на успех, а стало быть, разочарован, – отозвался Николас.
   Затем он дал Ньюмену отчет о своих похождениях.
   – Если бы я мог что-то делать, – сказал Николас, – ну хоть что-нибудь, пока не вернется Ральф Никльби и пока я не почувствую облегчения, встретившись с ним лицом к лицу, мне было бы лучше. Небу известно, что я отнюдь не считаю унизительным работать. Прозябать здесь без дела, словно дикий зверь в клетке, – вот что сводит меня с ума!
   – Не знаю, – сказал Ньюмен, – есть в виду кое-какие мелочи… этого бы хватило на плату за помещение и еще кое на что… но вам не понравится. Нет! Вряд ли вы на это пойдете… нет, нет!
   – На что именно я вряд ли пойду? – спросил Николае, поднимая глаза.Укажите мне в этой необъятной пустыне, в этом Лондоне, какой-нибудь честный способ зарабатывать еженедельно хотя бы на уплату за эту жалкую комнату, и вы увидите, откажусь ли я прибегнуть к нему. На что я не пойду? Я уже на слишком многое пошел, друг мой, чтобы остаться гордым или привередливым. Я исключаю те случаи, – быстро добавил Николае, помолчав,когда привередливость является простой честностью, а гордость есть не что иное, как самоуважение. Я не вижу большой разницы, служить ли помощником бесчеловечного педагога, или пресмыкаться перед низким и невежественным выскочкой, хотя бы он и был членом парламента.
   – Право, не знаю, говорить ли вам о юм, что я слышал сегодня утром,сказал Ньюмен.
   – Это имеет отношение к тому, что вы только что сказали? – спросил Николас.
   – Имеет.
   – В таком случае, ради самого неба, говорите, добрый мой друг! – воскликнул Николас. – Ради бога, подумайте о моем печальном положении и, раз я вам обещал не делать ни шагу, не посоветовавшись с вами, дайте мне по крайней мере право голоса, когда речь идет о моих же собственных интересах.
   Вняв этой мольбе, Ньюмен принялся бормотать всевозможные в высшей степени странные и запутанные фразы, из которых выяснилось, что утром миссис Кенуигс долго допрашивала его касательно его знакомства с Николасом и о жизни, приключениях и родословной Николаса, что Ньюмен, пока мог, уклонялся от ответов, но, наконец, под сильным давлением и будучи загнан в угол, вынужден был сообщить, что Николас – высокообразованный учитель, которого постигли бедствия, о коих Ньюмен не вправе говорить, и который носит фамилию Джонсон. Миссис Кенуигс, уступив чувству благодарности, или честолюбию, или материнской гордости, или материнской любви, или всем четырем побуждениям вместе взятым, имела тайное совещание с мистером Кенуигсом и, наконец, явилась с предложением, чтобы мистер Джонсон обучал четырех мисс Кенуигс французскому языку за еженедельный гонорар в пять шиллингов, то есть по одному шиллингу в неделю за каждую мисс Кенуигс и еще один шиллинг в ожидании того времени, когда младенец окажется способным усваивать грамматику. «Если я не очень ошибаюсь, он не заставит себя ждать, – заметила миссис Кенуигс, делая это предложение, – так как я твердо верю, мистер Ногс, что таких умных детей еще не было на свете».
   – Ну, вот и все! – сказал Ньюмен. – Знаю, это недостойно вас, но я подумал, что, быть может, вы согласились бы…
   – Соглашусь ли я! – с живостью воскликнул Николае. – Конечно, я согласен! Я не задумываясь принимаю это предложение. Дорогой мой, вы так и скажите, не откладывая, достойной мамаше и передайте, что я готов начать, когда ей будет угодно.
   Обрадованный Ньюмен поспешил сообщить миссис Кенуигс о согласии своего друга и вскоре вернулся с ответом, что они будут счастливы видеть его во втором этаже, как только он найдет это для себя удобным; затем он добавил, что миссис Кенуигс тотчас же послала купить подержанную французскую грамматику и учебник – эти книжки давно уже валялись в шестипенсовом ящике в книжном ларьке за углом – и что семейство, весьма взволнованное этой перспективой, подчеркивающей их аристократичность, желает, чтобы первый урок состоялся немедленно.
   И здесь можно отметить, что Николас не был высокомерным молодым человеком в обычном смысле этого слова. Он мог отомстить за оскорбление, ему нанесенное, или выступить, чтобы защитить от обиды другого, так же смело и свободно, как и любой рыцарь, когда-либо ломавший копья; но ему не хватало того своеобразного хладнокровия и величественного эгоизма, которые неизменно отличают джентльменов высокомерных. По правде говоря, мы лично склонны смотреть на таких джентльменов скорее как на обузу в пробивающих себе дорогу семьях, потому что мы знаем многих, чей горделивый дух препятствует им взяться за какую бы то ни было черную работу и проявляет себя лишь в склонности отращивать усы и принимать свирепый вид; но, хотя и усы и свирепость – в своем роде прекрасные вещи и заслуживают всяческих похвал, мы, признаться, предпочитаем, чтобы они выращивались за счет их владельца, а не за счет смиренных людей.
   Итак, Николас, не будучи юным гордецом в обычном смысле этого слова и почитая большим унижением занимать деньги на удовлетворение своих нужд у Ньюмена Ногса, чем преподавать французский язык маленьким Кенуигсам за пять шиллингов в неделю, принял предложение немедля, как было описано выше, и с надлежащей поспешностью отправился во второй этаж.
   Здесь он был принят миссис Кенуигс с любезной грацией, долженствовавшей заверить его в ее благосклонности и поддержке, и здесь он застал мистера Лиливика и мисс Питоукер, четырех мисс Кенуигс на скамье и младенца в креслице в виде карликового портшеза с сосновой дощечкой между ручками, забавляющегося игрушечной лошадкой без головы; упомянутая лошадь представляла собой маленький деревянный цилиндр, отчасти похожий на итальянский утюг[43] на четырех кривых колышках и замысловатой раскраской напоминающий красную вафлю, опущенную в ваксу.
   – Как поживаете, мистер Джонсон? – спросила миссис Кенуигс. – Дядя, познакомьтесь – мистер Джонсон.
   – Как поживаете, сэр? – осведомился мистер Лиливик довольно резко, ибо накануне он не знал, кто такой Николас, а быть слишком вежливым с учителем являлось, пожалуй, огорчительным обстоятельством для сборщика платы за водопровод.
   – Дядя, мистер Джонсон приглашен преподавателем к детям, – сказала миссис Кенуигс.
   – Это ты мне только что сообщила, моя милая, – отозвался мистер Лиливик.
   – Однако я надеюсь, – сказала миссис Кенуигс, выпрямившись, – что они не возгордятся, но будут благословлять свою счастливую судьбу, благодаря которой они занимают положение более высокое, чем дети простых людей. Ты слышишь, Морлина?
   – Да, мама, – ответила мисс Кенунгс.
   – И, когда вы будете выходить на улицу или еще куда-нибудь, я желаю, чтобы вы не хвастались этим перед другими детьми, – продолжала миссис Кенуигс, – а если вам придется заговорить об этом, можете сказать только: «У нас есть преподаватель, который приходит обучать нас на дому, но мы не гордимся, потому что мама говорит, что это грешно». Ты слышишь, Морлина?
   – Да, мама, – снова ответила мисс Кенуигс.
   – В таком случае, запомни это и поступай так, как я говорю, – сказала миссис Кенуигс. – Не начать ли мистеру Джонсону, дядя?
   – Я готов слушать, если мистер Джонсон готов начать, моя милая, – сказал сборщик с видом глубокомысленного критика. – Каков, по вашему мнению, французский язык, сэр?
   – Что вы хотите этим сказать? – осведомился Николае.
   – Считаете ли вы, что это хороший язык, сэр? – спросил сборщик.Красивый язык, разумный язык?
   – Конечно, красивый язык, – ответил Николас, – а так как на нем для всего есть названия и он дает возможность вести изящный разговор обо всем, что смею думать, что это разумный язык.
   – Не знаю, – недоверчиво сказал мистер Лплпвщ;.Вы находите также, что это веселый язык?
   – Да, – ответил Николас, – я бы сказал – да.
   – Значит, он очень изменился, в мое время он был не таким, – заявил сборщик, – совсем не таким.
   – Разве в ваше время он был печальным? – осведомился Николас, с трудом скрывая улыбку.
   – Очень! – с жаром объявил сборщик. – Я говорю о военном времени, когда шла последняя война. Быть может, это и веселый язык. Мне бы не хотелось противоречить кому бы то ни было, но я могу сказать одно: я слыхал, как французские пленные, которые были уроженцами Франции и должны знать, как на нем объясняются, говорили так печально, что тяжело было их слушать. Да, я их слыхал раз пятьдесят, сэр, раз пятьдесят!
   Мистер Лиливик начал приходить в такое раздражение, что миссис Кенуигс нашла своевременным дать знак Николасу, чтобы тот не возражал, и лишь после того как мисс Питоукер ловко ввернула несколько льстивых фраз, дабы умилостивить превосходного старого джентльмена, этот последний соблаговолил нарушить молчание вопросом:
   – Как по-французски вода, сэр?
   – L'eau, – ответил Николас.
   – Вот как! – сказал мистер Лиливик, горестно покачивая головой. – Я так и думал. Ло? Я невысокого мнения об этом языке, совсем невысокого.
   – Мне кажется, дети могут начинать, дядя? – спросила миссис Кенуигс.
   – О да, они могут начинать, моя милая, – с неудовольствием ответил сборщик. – Я лично не имею ни малейшего желания препятствовать им.
   Когда разрешение было дано, четыре мисс Кенуигс с Морлиной во главе уселись в ряд, а все их косички повернулись в одну сторону, Николас, взяв книгу, приступил к предварительным объяснениям. Мисс Питоукср и миссис Кенуигс пребывали в немом восхищении, которое нарушал только шепот сей последней особы, уверявшей, что Морлина не замедлит выучить все на память, а мистер Лиливик взирал на эту группу хмурым и зорким оком, подстерегая случай, когда можно будет начать новую дискуссию о языке.

Глава XVII,

   повествует о судьбе мисс Никльби
 
 
   С тяжелым сердцем и печальными предчувствиями, которых никакие усилия не могли отогнать, Кэт Никльби в день своего поступления на службу к мадам Манталини вышла из Сити, когда часы показывали без четверти восемь, и побрела одна по шумным и людным улицам к западную часть Лондона.
   В этот ранний час много хилых девушек, чья обязанность (так же как и бедного шелковичного червя) – создавать, терпеливо трудясь, наряды, облекающие бездумных и падких до роскоши леди, идут по нашим улицам, направляясь к месту ежедневной своей работы и ловя, как бы украдкой, глоток свежего воздуха и отблеск солнечного света, который скрашивает их однообразное существование в течение длинного ряда часов, составляющих рабочий день. По мере приближения к более фешенебельной части города Кэт замечала много таких девушек, спешивших, как и она, к месту тягостной своей службы, и в их болезненных лицах и в расслабленной походке увидела слишком наглядное доказательство того, что ее опасения не лишены оснований.
   Она пришла к мадам Манталини за несколько минут до назначенного часа и, пройдясь взад и вперед, в надежде, что подойдет еще какая-нибудь девушка и избавит ее от неприятной необходимости давать объяснения слуге, робко постучалась в дверь. Немного спустя ей отворил лакей, который надевал свой полосатый жилет, пока поднимался по лестнице, а сейчас был занят тем, что подвязывал фартук.
   – Мадам Манталини дома? – запинаясь, спросила Кэт.
   – В этот час она редко выходит, мисс, – ответил лакей таким тоном, что слово «мисс» прозвучало почему-то обиднее, чем «моя милая».
   – Могу я ее видеть? – спросила Кэт.
   – Э? – отозвался слуга, придерживая рукой дверь и удостоив посмотреть на вопрошавшую изумленным взглядом; при этом он улыбнулся во весь рот. – Бог мой, конечно, нет!
   – Я пришла потому, что она сама назначила мне прийти, – сказала Кэт.Я… я буду здесь работать.
   – О, вы должны были позвонить в колокольчик для работниц, – сказал лакей, коснувшись ручки колокольчика у дверного косяка. – Хотя, позвольте-ка, я забыл – вы мисс Никльби?
   – Да, – ответила Кэт.
   – В таком случае, будьте добры подняться наверх, – сказал слуга. – Мадам Манталини желает вас видеть. Вот сюда… Осторожнее, не наступите на эти вещи на полу.
   Предупредив ее так, чтобы она не налетела на всевозможные, в беспорядке сваленные лампы, подносы, уставленные стаканами и нагроможденные на легкие скамейки, расставленные по всему вестибюлю и явно свидетельствовавшие о поздно затянувшейся пирушке накануне вечером, слуга поднялся на третий этаж и ввел Кэт в комнату, выходившую окнами во двор и сообщавшуюся двустворчатой дверью с помещением, где она в первый раз увидела хозяйку этого заведения.
   – Подождите здесь минутку, – сказал слуга, – я ей сейчас доложу.
   Дав весьма приветливо такое обещание, он удалился и оставил Кэт в одиночестве.
   Мало было занимательного в этой комнате, главным украшением коей служил поясной портрет маслом мистера Маиталини, которого художник изобразил небрежно почесывающим голову, благодаря чему мистер Манталиии выгодно выставлял напоказ кольцо с бриллиантом – подарок мадам Манталини перед свадьбой. Но вот из соседней комнаты донеслись голоса, ведущие беседу, а так как разговор был громкий, а перегородка тонкая, Кэт не могла не обнаружить, что голоса принадлежат мистеру и миссис Манталини.
   – Если ты будешь так отвратительно, дьявольски возмутительно ревнива, душа моя, – сказал мистер Манталнни, – ты будешь очень несчастна… ужасно несчастна… дьявольски несчастна!
   А затем раздался такой звук, словно мистер Манталпни прихлебнул свой кофе.
   – Да, я несчастна, – заявила мадам Манталини, явно дуясь.
   – Значит, ты чрезмерно требовательная, недостойная, дьявольски неблагодарная маленькая фея, – сказал мистер Манталини.
   – Неправда! – всхлипнув, возразила мадам.
   – Не приходи в дурное расположение духа, – сказал мистер Манталини, разбивая скорлупу яйца. – У тебя прелестное, очаровательное, дьявольское личико, и ты не должна быть в дурном расположении духа, потому что это повредит его миловидности и сделает его сердитым и мрачным, как у страшного, злого, дьявольского чертенка.
   – Меня не всегда можно обойти таким способом, – сердито заявила мадам.
   – Можно обойти любым способом, какой покажется наилучшим, а можно и вовсе не обходить, если так больше нравится, – возразил мистер Манталини, засунув в рот ложку.
   – Болтать очень легко, – сказала мадам Манталини.
   – Не так-то легко, когда ешь дьявольское яйцо, – отозвался мистер Манталини, – потому что яичный желток стекает по жилету, и, черт побери, он не подходит ни к одному жилету, кроме желтого.
   – Ты любезничал с ней весь вечер, – сказала мадам Манталипи, явно желая перевести разговор на ту тему, от которой он уклонился.
   – Нет, нет, жизнь моя.
   – Ты любезничал, я все время не спускала с тебя глаз, – сказала мадам.
   – Да благословит небо эти маленькие, мигающие, мерцающие глазки! – с каким-то ленивым упоением воскликнул Манталини. – Неужели они все время смотрели на меня? Ах, черт побери!
   – И я еще раз повторяю, – продолжала мадам, ты не должен вальсировать ни с кем, кроме своей жены, и я этого не вынесу, Манталини, лучше уж мне сразу принять яд!
   – Она не примет яда и не причинит себе ужасной боли, не правда ли? – сказал Манталини, который, судя по изменившемуся голосу, передвинул стул и сел поближе к жене. – Она не примет яда, потому что у нее дьявольски хороший муж, который мог бы жениться на двух графинях и на титулованной вдове…
   – На двух графинях? – перебила мадам. – Раньше ты мне говорил об одной!
   – На двух! – вскричал Манталини. – На двух дьявольски прекрасных женщинах, настоящих графинях и с огромным состоянием, черт меня побери!
   – А почему же ты не женился? – игриво спросила мадам.
   – Почему не женился? – отозвался супруг. – А разве я не увидел на утреннем концерте самую дьявольскую маленькую очаровательницу во всем мире? И, пока эта маленькая очаровательница – моя жена, пусть все графини и титулованные вдовы в Англии отправляются…
   Мистер Манталини не кончил фразы, а подарил мадам Манталини очень звонкий поцелуй, который мадам Манталини ему вернула, а затем как будто последовали новые поцелуи, сопутствовавшие завтраку.
   – А как насчет денег, сокровище моей жизни? – осведомился Манталини, когда эти нежности прекратились. – Сколько у нас наличными?
   – Право, очень мало, – ответила мадам.
   – Нам нужно побольше! – сказал Манталини. – Мы должны учесть вексель у старого Никльби, чтобы продержаться в тяжелое время, черт меня побери!
   – Сейчас тебе больше не понадобится, – вкрадчиво сказала мадам.
   – Жизнь и душа моя! – воскликнул супруг. – У Скробса продается лошадь, которую было бы грешно и преступно упустить, – идет просто даром, радость чувств моих!
   – Даром! – воскликнула мадам. – Я этому рада.
   – Буквально даром, – отозвался Манталини. – Сто гиней наличными – и она наша! Грива и холка, ноги и хвост – все дьявольской красоты! Я буду разъезжать на ней в парке прямо перед каретами отвергнутых графинь. Проклятая старая титулованная вдова упадет в обморок от горя и бешенства, а две другие скажут: «Он женился, он улизнул, это дьявольская штука, все кончено!» Они возненавидят друг друга и пожелают, чтобы вы умерли и были погребены. Ха-ха! Черт побери!
   Благоразумие мадам Манталини, если таковое у нее было, не устояло перед этим зрелищем триумфа: позвякав ключами, она заявила, что посмотрит, сколько денег у нее в столе, и, поднявшись для этой цели, распахнула двустворчатую дверь и вошла в комнату, где сидела Кэт.
   – Ах, боже мой, дитя мое! – воскликнула мадам Манталини, в изумлении попятившись. – Как вы сюда попали?
   – Дитя! – вскричал Манталини, вбегая в комнату. – Как попали… А!.. О!.. Черт побери, как поживаете?
   – Я уже давно жду здесь, сударыня, – сказала KэT, обращаясь к мадам Манталини. – Мне кажется, слуга позабыл доложить вам, что я здесь.
   – Право же, вы должны обратить внимание на этого человека, – сказала мадам, повернувшись к своему мужу. – Он все забывает.
   – Я отвинчу ему нос с его проклятой физиономии за то, что он оставил такое прелестное создание в одиночестве! – сказал супруг.
   – Манталини! – вскричала мадам. – Ты забываешься!
   – Я никогда не забываю о тебе, душа моя, и никогда не забуду и не могу забыть, – сказал Манталини, целуя руку жены и корча гримасу в сторону мисс Никльби, которая отвернулась.
   Умиротворенная этим комплиментом, деловая леди взяла со своего письменного стола какие-то бумаги, которые передала Манталини, принявшему их с великим восторгом, затем она предложила Кэт следовать за нею, и после нескольких неудачных попыток мистера Манталини привлечь внимание молодой особы они вышли, а этот джентльмен, взяв газету, растянулся на диване и задрал ноги.
   Мадам Манталини повела Кэт в нижний этаж и по коридору прошла в большую комнату в задней половине дома, где много молодых женщин занимались шитьем, кройкой, переделкой и различными другими процедурами, известными лишь тем, кто постиг искусство создавать модные наряды. Это была душная комната с верхним светом, такая скучная и унылая, какою только может быть комната.
   Мадам Манталини громко позвала мисс Нэг; появилась невысокая суетливая разряженная женщина, преисполненная сознанием собственной важности, а все молодые леди, на секунду оторвавшись от работы, обменялись шепотом всевозможными критическими замечаниями о добротности ткани и покрое платья мисс Никльби, о цвете и чертах ее лица и обо всем ее облике с такою же благовоспитанностью, какую можно наблюдать в наилучшем обществе в переполненном бальном зале.
   – Мисс Нэг, – сказала мадам Манталини, – вот та молодая особа, о которой я вам говорила.
   Мисс Нэг посмотрела на мадам Манталини с почтительной улыбкой, которую ловко превратила в милостивую, предназначенную для Кэт, и сказала, что, разумеется, хотя и очень много хлопот с молодыми девицами, совершенно не приученными к делу, однако она уверена, молодая особа будет стараться по мере сил; благодаря такой уверенности она, мисс Нэг, уже почувствовала к ней интерес.