В Эмсе, куда Достоевский приезжает 12(24) июня, продолжается разработка характера „хищного типа“. Уясняется его „широкость“, позволяющая вести две деятельности одновременно. Одна из них олицетворяет добро, другая — зло в его крайних проявлениях (ложь, разврат, преступление). Это — в сфере его общений с другими. Чем определяется полярность характера его поступков? Свободен ли он в их выборе? Оказывается, что наедине с собой он смотрит на совершаемое им „с высокомерием и унынием“ (XVI, 8). Его широкость не есть свобода. „Уныние“ — следствие отчаяния и обреченности на эту двойственность поступков. „Высокомерие“ — противостояние этой обреченности. Со страстью он бороться не только не хочет, но и „не может“ (XVI, 8). Необходимость принять решение отдаляет. Делает зло — и раскаивается. Выясняется возможность пределов колебаний „хищного типа“ в сторону зла и добра, исследуется беспричинная прихотливость этих колебаний. Одновременно ставится задача: „Соединить роман: дети с этим, натуральнее“ (XVI, 8). И с этого момента начинается сведение разных планов в один, оформление единого сюжета, первый вариант которого вырисовывается к 11(23) июля.
   Этот сюжет еще далек от окончательного, хотя с последним его связывают и тема „случайного семейства“, и мотивы странствий, пощечины, отказа от дуэли, отданного наследства, подкинутого младенца, документа как средства шантажа Княгини, рубки образов. Именно в этот период в сферу размышлений героев вторгаются и такие нравственно-психологические комплексы, как „право на бесчестье“ и „право на страдание“. Пройдя через все подготовительные материалы, они во многом определяют расстановку действующих лиц в художественной структуре романа.
   В этот же период идет уяснение социальной родословной „хищного типа“: ОН — то „праздный человек (прежний помещик, выкупные, заграница)“ (XVI, 10); то — „дурного рода, сын какого-то чиновника, но высший и известный человек по образованию. ОН, может быть, стыдится того, что дурного рода, и страдает“ (XVI, 12); то- „кандидат на судебные должности“ (там же); то — главный управляющий делами Князя. Авторские характеристики героя переплетаются с его самохарактеристиками. Отрывочные монологи перерастают в сцены исповедального характера. ОН наделяется „целым архивом выжитого“ (XVI, 20), который дает право на внимание других. ОН говорит о себе уже в самый начальный период работы как о носителе „великой идеи“ или „великой мысли“, неподвластной формулировке, являющейся в чувстве, во впечатлении. Здесь Достоевский делает помету: „«великая мысль» — это ЕГО частное техническое выражение; условиться на этот счет с читателем“ (XVI, 20). Безграничность собственных колебаний в сторону зла и добра ЕГО мучит. ОН страдает от своей „живучести“. Рядом с ним — женщина, страстно влюбленная в него, с дочерью-подростком Лизой; по другому, более позднему варианту она — жена ЕГО. У него связь с вдовой-княгиней, пленившейся его христианской проповедью (по другому варианту — с женой Князя). ОН обольщает падчерицу. Мать ревнует, мучается и умирает, перед смертью влюбляясь в князя Голицына, который связан и с княгиней. Девочка вешается. И здесь вступает в силу философско-психологическая проблематика „Исповеди Ставрогина“, „жучок“ — как символ „ловушки“, „клетки“, из которой нет выхода для личности, вступившей на путь своеволия, мотивирующей собственные поступки перед самим собой отсутствием границ между добром и злом. „Неотразимость раскаяния и невозможность жить после жучка <…> ЕГО губит сразу совершенно неотразимо бессознательное жизненное впечатление жалости, и ОН гибнет как муха“ (XVI, 9). В этом факте гибели — нечто качественно новое по сравнению с нравственно-психологическим состоянием Ставрогина в аналогичной ситуации. Искомый ИМ груз оказался существующим. ЕГО живучесть, мучающая его, обрывается. Смерть как свидетельство духовной жизни — здесь („Подросток“) и жизнь как свидетельство духовной смерти — там („Бесы“). Проблема исповеди как средства спасения от нравственной гибели в акте публичного покаяния здесь пока еще не возникает.
   Идущее из „Исповеди Ставрогина“ символическое понятие „жучок“ проходит через все черновые записи к роману, характеризуя переломный этап в духовной жизни ЕГО. Первоначально этот период мыслится Достоевским как завершающий жизненные метания героя и связывается то с самоубийством падчерицы, то — жены, позднее — пасынка. С появлением на страницах черновиков Макара Долгорукого понятие „жучок“ следует почти всегда за мотивом „рубки образов“, хронологически и фактически связанной теперь со смертью Макара. Существенная запись, сделанная в августе 1875 г.: „Из жучкавзять: об самоответственности, если сознал, и об золотом веке“ (XVI, 412). Эта запись свидетельствует о том, что за понятием „жучок“ стоит „Исповедь Ставрогина“ воспринимаемая Достоевским как резервный идейно-художественный источник, существующий отдельно от напечатанного текста „Бесов“. Вместе с тем центральная проблематика главы „У Тихона“ — обреченность попыток самосовершенствования, невозможность смирения гордости и в конечном счете возрождения для человека, оторванного от „почвы“, — остается ведущей при разработке одного из основных характеров в романе „Подросток“.
   Качественно иная ступень жизненных потенций героя, его способность совершать праведные подвиги, требует рассредоточения с его поступков, несущих зло. Они — главная сущность его характера, но не вся сущность. Это — „картина АТЕИСТА“ (XVI, 10), но атеиста, который способен творить добро. Его „тайные добрые деяния“ становятся известны „детской империи“. Один героический мальчик поражается ими и становится его „обожателем“. Главный же подвиг его связан с отношением к жене (по другим вариантам — к невесте) мелькнувшего в первых набросках школьного учителя, „любителя детей“ — Федора Федоровича. Он — младший брат ЕГО 27-ми лет. Тема „случайного семейства“ подспудно направляет развитие сюжета. Рождается мысль: не сделать ли их братьями сводными? Федор Федорович — лицо деятельное, отдавшее себя на службу людям, социалист и фанатик, „весь — вера“. Его необычайная нравственная высота, близость к народу, психологический строй, характер, отрешенность от обычных человеческих страстей, ряд биографических черт (женитьба „по уговору“, отношения жены его с героем, с которыми и связан „праведный“ подвиг героя) роднят Федора Федоровича с Макаром Долгоруким, появляющимся на страницах черновиков спустя два месяца, уже в тот период работы над романом, когда образ Федора Федоровича из замысла будет устранен. Он — идеологический противник ЕГО, оппонент. Значительная часть записей этого периода представляет собою пробные наброски диалогов между братьями. Здесь следует отметить, что на протяжении очень короткого промежутка времени образ Федора Федоровича претерпевает сложную эволюцию. Первоначально он, подобно старшему брату — атеист. Но в отличие от старшего у него есть вера — вера в революцию, он жаждет гибели современного ему общества ради будущего всеобщего обновления. Он — идеальный герой, но в отличие от князя Мышкина мыслящий атеистически. Атеист втайне (в коммунизм не верящий) и проповедник христианства въяве, старший брат пытается разрушить систему убеждений младшего, проповедника коммунизма. И здесь выступает на первый план та „идея-чувство“, которая станет внутренней опорой противостояния Подростка в его споре с дергачевцами в окончательном тексте романа. Путь опровержения ЕГО Федор Федорович называет „только словами“ и уходит спокойный. И вот здесь его свобода выбора подвергается испытанию. Отказавшись разделить христианские проповеди ЕГО, Федор Федорович поражается „подкинутым младенцем“. Истины Христа становятся для него очевидными и в то же время соотносимыми с идеями социализма. Душа и сознание его оказываются подвластны лишь живому и непосредственному ощущению действительности. „Коммунизм“ и христианство сливаются для него воедино: Федор Федорович видит в НЕМ лишь самоутверждение в добре и зле, самопризнание „права на бесчестье“, безверие в нравственное возрождение человека. Для Федора Федоровича возможность совершенствования очевидна даже в тех, с кем связаны „кровь и пожары (драгоценности Тюильри)“. Он говорит: „Я полагаю, что у тех, которые жгут, кровью обливает сердце“ (XVI, 15).
   А. С. Долинин первый высказал предположение о связи замысла „Подростка“ с разделами статей Н. К. Михайловского, [168]где речь идет о том, что „социализм вовсе не формула атеизма, а атеизм вовсе не главная, не основная сущность его“. С размышлениями Достоевского на эту тему в статье „Две заметки редактора“ и главах „Смятенный вид“ и „Одна из современных фальшей“ в „Дневнике писателя“ за 1873 г. перекликается и попытка соединить в одной личности социализм и проповедь христианства. Образ Федора Федоровича исчезает со страниц черновиков задолго до оформления основных сюжетных линий. Проблема же соотношения социализма и атеизма остается и далее в сфере пристального внимания Достоевского. Именно ею определяется один из аспектов идейно-художественного исследования в романе темы долгушинцев. Она присутствует и в исповеди Версилова, особенно широко — в черновых набросках его исповедальных монологов.
   Уже давно исследователи обратили внимание на то, что изложенная Достоевским в письме к А. Н. Майкову от 11 декабря 1868 г. биография героя „Атеизма“ в ряде моментов совпадает с биографией будущего Версилова, [169]как в конечном ее виде, так и в тех вариантах, которые претерпела она в ходе работы: возраст (45 лет), странствия по Европе, вериги, неоднократные встречи и диалоги с новым поколением (в черновиках — с Васиным, Крафтом и др.). [170]Но мотив „рубки образов“, который возникает одновременно с характеристикой атеизма ЕГО, кардинально меняет концепцию замысла 1868 г. и делает Версилова антиподом героя „Атеизма“. Разрушение личности, которое символизируется этим поступком Версилова, имеет свою аналогию в главе „У Тихона“ („Бесы“). И Ставрогин, и Версилов не могут быть либо „холодны“, либо „горячи“. Ни тот, ни другой не могут переступить „предпоследнюю верхнюю ступень до совершеннейшей веры“ (теоретически существует проблема выбора — „там перешагнет ли ее, нет ли“, — говорит Тихон Ставрогину). Ставрогин (в варианте „Исповеди“) ломает распятие после чтения исповеди Тихоном и осознания того, что акт публичного покаяния признан Тихоном несостоятельным. Оно обречено, потому что выливается в подвиг-вызов, а не подвиг-смирение. Ставрогин вынужден признать правоту „проклятого психолога“, но смириться с этим не может. Сломанное распятие — ложное самоутверждение, символизирующее свободу выбора и воли, желание доказать самому себе способность стать „холодным“, объективно свидетельствующее о духовной гибели героя и предопределяющее финал романа. Между „Бесами“ и „Подростком“ лежит „Дневник писателя“ 1873 г. И в нем Достоевский пытается исследовать мотив „рубки образов“, но в качественно ином варианте. [171]Герой главы „Влас“ приходит „за страданием“ в келью к старцу, исповедуясь в страшном грехе — он поднял руку на образ божий. На пути самоутверждения, желая выиграть в споре „кто дерзостнее“, он „по гордости“ дал клятву пойти на любую дерзость и был поставлен перед необходимостью выстрелить в сооруженное им самим подобие распятия, которое в сознании его за секунду до выстрела обернулось образом. Здесь крестьянин ставится перед дилеммой, которая была поставлена перед дворянином в „Бесах“. У крестьянина — духовная победа, у дворянина — духовное поражение. В „Подростке“ дворянин вновь подвергается такому же испытанию: Версилов разбивает икону, завещанную ему крестьянином Макаром Долгоруким. Мотив „рубки образов“ возникает в черновиках к „Подростку“ одновременно с первыми записями о „хищном типе“, во многом родственном Ставрогину. С появлением в начале сентября на страницах рукописей Макара икона связывается с ним: делается его собственностью и дарится им Версилову. В своем безграничном своеволии [172]брак с Софьей Андреевной Версилов может рассматривать лишь как свободно принятое решение. „Рубка образов“ для него — не только символ, но и следствие его внутренней раздвоенности, „подвиг гордости“, влекущий за собой духовную, нравственную смерть. [173]Такова идейно-художественная реализация одного из главных аспектов замысла „Атеизм“ в разных ее вариантах. Эволюцию, которую претерпевает образ Федора Федоровича от атеизма к христианству, можно рассматривать, по-видимому, как попытку позитивного решения этого аспекта указанного замысла. [174]
   Мотив „рубки образов“ и родственные с ним ситуации в сюжете „Исповеди Ставрогина“ и главе „Влас“ „Дневника писателя“ за 1873 г. имеют, возможно, определенную связь с фактом, приведенным в статье Д. И — ва [Д. Г. Извекова] „Один из малоизвестных литературных противников Феофана Прокоповича“. [175]Статья воспроизводит полемику Дмитрия Кантемира с Феофаном Прокоповичем по поводу „Первого учения отрокам“, или Катехизиса Прокоповича, написанного им в 1720 г. по распоряжению Петра I и отвечавшего петровским народнообразовательной и церковной реформам. Возражения Кантемира определяются мыслью об ответственности отцов за нравственное становление детей. В центре полемики — отношение „отцов“ и „отроков“ к христианской иконе. Не подрывая иконопочитания, Прокопович в своем толковании второй заповеди десятословия допускает ряд насмешливых суждений об иконе. Кантемир „защищает от нападок Феофана принятые и устоявшиеся от напоров времени традиции и обряды старой Руси“, приводит развернутую аргументацию в защиту иконопочитания, неприкосновенности иконы и „видимого изображения“ креста. Страстность полемики Кантемира, как отмечает автор статьи в „Заре“, во многом объяснялась широко распространившимися тогда протестантскими воззрениями на иконы. В качестве примера крайнего выражения таких воззрений и приводится „рубка образа“ в Успенском соборе одним из русских еретиков петровского времени. Внимание, которое уделял Достоевский журналу „Заря“ (см. его письма к H. H. Страхову за 1870 г. — XXIX, кн. 1, 101, 107–111, 124–125), и необычность (если не исключительность) мотива „рубки образов“ делает факт знакомства писателя с указанной статьей в большой степени вероятным.
3
   Почти одновременно с решением сделать ЕГО и Федора Федоровича братьями появляется мысль о третьем брате, почти мальчике. В будущем он окажется связанным с Ламбертом, впоследствии по планам этого же периода — „воскресает в высший подвиг“ (XVI, 21). Тематический стержень романа формулируется так: „…один брат — атеист. Отчаяние. Другой — весь фанатик. Третий — будущее поколение, живая сила, новые люди. Перенес Lambert'a. (И — новейшее поколение — дети)“ (XVI, 16). Третий брат слушает диалоги старших, наблюдает за поступками ЕГО, видит несоответствие ЕГО действий и слов. В мальчике — жажда идеала, который он хочет видеть в старшем брате. Поступки последнего разбивают веру мальчика, и он дает ЕМУ пощечину. Вслед за этим начинается их сближение. Младший брат делается объектом исповедей ЕГО. Именно в этот период рождается первый монолог младшего брата, проницающего в самую суть характера будущего Версилова: „Я видел, что это что-то не то, но в то же время в каждой выходке ЕГО, хоть и измышленной, было столько страдания надорванного и прожитого, что я не мог отстать от НЕГО или стать к НЕМУ равнодушным“ (XVI, 21). Этот монолог вступает в полемику с прямым авторским утверждением. „Итак, — констатирует автор, — один брат — атеист <…> Другой — весь фанатик“. Младший брат возражает' „Я всегда подозревал, что <…> ОН-то и есть фанатик“ (XVI, 16, 21) В одном из набросков намечается характер взаимоотношений между НИМ и младшим братом, близкий к окончательной сюжетной схеме Версилов — Ахмакова — Подросток — Ламберт: „Обоих замешать в одну и ту же интригу (с Княгиней). М<олодой> челов<ек> парализует ЕГО злодеяния. ОН, некоторое время, сходится с Ламбертом“ (XVI, 21) Проводится параллельно-контрастное сравнение их жизненных путей „В конце ОН погибает от жучка, а младший воскресает в высший подвиг“ В авторском сознании младший брат стремительно завоевывает свои права. И одна из следующих записей — от 11 (23) июля 1874 г. — открывается выделенными прописью словами: „ГЕРОЙ — не ОН, а МАЛЬЧИК“. А ниже добавлено: „ОН же только АКСЕССУАР, но какой зато аксессуар!!“ (XVI, 24).
   Раздвижение рамок замысла романа в июньский период было столь широко, что Достоевский писал Анне Григорьевне 24 июня / 6 июля: „…мучусь над планом. Обилие плана — вот главный недостаток. Когда рассмотрел его в целом, то вижу, что в нем соединились 4 романа. Страхов всегда видел в этом мой недостаток. Но еще время есть“ (XXIX, кн. 1, 338).
   11 (23) июля 1874 г. открывается новая, третья стадия в работе над замыслом романа. Он получает заглавие „Подросток“. В центре — два сведенных брата.Идет разработка идеологического стержня образа Подростка и дальнейшее развитие психологических мотивировок разнонаправленных устремлений ЕГО. Внимание писателя иногда сосредоточивается только на „хищном типе“. Тогда Достоевский помечает для себя — „ПОДРОСТКУ ПОБОЛЬШЕ РОЛИ“ (XVI, 29) — и делает будущего Аркадия заинтересованным и активным наблюдателем подвигов старшего брата („и даже воинственных“, в их числе — снесения пощечины) и преступлений (раздирание рта ребенку-пасынку, обольщение падчерицы — Лизы, самоубийства ее, связи с Княгиней и т. д.). Подросток выслушивает теоретические рассуждения ЕГО о непризнании в добродетели чего-либо натурального при одновременной усиленной проповеди христианства. Свобода выбора в добре и зле, сама осмысленность ее связывается ИМ с эсхатологическими учениями и ставится в зависимость от проблемы бессмертия души. В период, когда ЕГО внутренний хаос и разлад достигают наивысшей точки, сознаваемую несвободу воли ОН оправдывает также личным волевым решением, свидетельствующим о его всесилии: „Теперь я только играю с дьяволом, но не возьмет он меня“. Не случайно тема „искушения дьявола“ настойчиво повторяется между описаниями метаний героя и его диалогов с Подростком. Первоначально она лишь фиксируется перед пространным изложением внутреннего разлада героя. Затем развивается в противопоставлении идеалов Бога и Сатаны. Наконец следует запись: „Объяснение ЕГО: искушение Христово. 40 дней в пустыне. (Глава)“ (XVI, 38). Изложение героем евангельской притчи об искушении Христа планируется в сюжетной канве романа в непосредственной близости от трагического финала и проходит через все черновики. В начале октября Достоевский собирается даже посвятить этой теме отдельную главу.
   В последующих черновых набросках июля месяца происходит, с одной стороны, смягчение образа ЕГО, некоторый отход от прежнего ставрогинского варианта (хотя он по-прежнему жесток с Лизой, которая не хочет ему покориться, раздирает рот пасынку); с другой — стремительно расширяется сфера диалогов ЕГО и Подростка (который должен по планам „заступить ЕГО место на земле“). Проблемы бесконечности нравственного совершенствования, духовной опустошенности в России, неопределенности положительного идеала, одиночества носителей „великой идеи“, судеб дворянства и роли его в период „всеобщего разложения“, будущего России и человечества — развиваются в ЕГО монологах почти в соответствии с окончательным текстом. Характер этих монологов, их тяготение к форме исповеди все больше свидетельствует о существенном разрыве в жизненном опыте и различиях в идейно-психологических платформах братьев. И, по-видимому, не случайна запись от 18 (30) июля: „Встреча отца с приехавшим к нему из Москвы сыном, не выдержавшим классического экзамена. Отец хохочет, зовет сына чушкой, смеется над классицизмом, учит его бесчинствовать и проч.“ (XVI, 35). Это свидетельствует об уже рождающемся намерении поставить в центр романа отца и сына. Из черновой сюжетной схемы замысла на этой стадии образ Федора Федоровича выпадает.
   Необходимо отметить, что в рукописях июньского периода Подросток ведет дневник. В этом обстоятельстве нельзя не видеть истоков (хотя и чисто формальных) проблемы повествования, которая вскоре встанет перед Достоевским, — вести рассказ от Я Подростка или от автора.
   Перед отъездом из Эмса, подводя итоги сделанному, Достоевский пишет жене 20 июля (1 августа): „Приготовил я здесь 2 плана романов и не знаю, на который решиться. Если в августе вполне устроимся, то в конце августа примусь писать“ (XXIX, кн. 1, 360).
   Первая запись по возвращении в Россию сделана в Старой Руссе и датирована 4 августа. В выборе плана романа колебаний нет. В центр ставятся ОН и Подросток. И совсем вскоре проблематика романа определяется так: „Отцы и дети“ (XVI, 45). А сын с его идеей Ротшильда рассматривается как явление новое, идеалист, „неожиданное следствие нигилизма“.
4
   Аркадию Долгорукому 19 лет. Автор называет его Подростком. Так воспринимают его все действующие лица. В черновиках Аркадий говорит: „Все считают меня подростком“ (XVI, 218). Он возражает против этого: „Какой я подросток! Разве растут в девятнадцать лет?“ (XVI, 209); и одновременно апеллирует к „сану юности незащищенного подростка“ (XVI, 327). Аркадии ставится в обстоятельства, которые делают проблему выбора возможной и неизбежной. [176]Возможность — в его юности, незавершенности процесса становления. Неизбежность — в том состоянии уже начавшегося распада его личности, морального и психического, который отмечает критическая сторона сознания самого героя (он чувствует в себе „душу паука“). Неизбежность и в авторской предрешенности.
   Девятнадцатилетний возраст Аркадия в период описываемых им событий подчеркивается Достоевским уже в первых набросках к роману (XVI, 59, 71 и др.). Существенно при этом, что, соотнося понятие „подросток“ с девятнадцатью годами Аркадия, Достоевский отмечает несоответствие между возрастом героя и традиционным толкованием возрастных границ определения „подросток“. [177]„Я бы назвал его подростком, если б не минуло ему 19-ти лет“ (XVI, 77). Обосновывая для себя право называть героя „подростком“, Достоевский продолжает: „В самом деле, растут ли после 19 лет?“. И отвечает: „Если не физически, так нравственно“ (там же). Характерно и следующее замечание Достоевского: „То, что его так запросто выписали, выслав ему деньги, из Москвы тетки, — объясняется его 19-ю годами: и церемониться нечего, и разговаривать не стоит“ (XVI, 59).
   Здесь важно отметить то качественное отличие, которое разделяет 19-летнего Аркадия, участника событий, и 20-летнего Аркадия-повествователя. В подготовительных материалах оно определяется Достоевским неделю спустя после решения сделать Подростка центральным героем: „ГЛАВНАЯ ИДЕЯ. Подросток хотя и приезжает с готовой идеей, но вся мысль романа та, что он ищет руководящую нить поведения, добра и зла,чего нет в нашем обществе, этого жаждет он, ищет чутьем, и в этом цель романа“ (XVI, 51; курсив наш. — Г. Г.).Вопросы о том, „что добро“ и „что зло“, определяют характер взаимоотношений Аркадия с отцом на всех стадиях эволюции характера последнего: „ОН, видимо, жалеет его (Аркадия. — Г. Г.),иногда и хочет отвести от зла и даже указывает, что вот это зло, а не добро“ (там же). Искания Подростка определяются Достоевским так: „О том, как он учится нигилизму, узнает, что добро, зло…“. В окончательном тексте романа, анализируя сложную гамму чувств, переполнивших его после открытия связи Лизы с князем Сережей, Аркадий объясняет: „Отмечаю <…>, чтоб показать, до какой степени я еще не укреплен был в разумении зла и добра“ (427). Обретение знаний о добре и зле и есть то новое качество, с которым вступает Подросток в 21-й год своей жизни, в период написания „исповеди“. Об этом обретении, отделяющем 19-летнего Аркадия от 20-летнего, Достоевский неоднократно говорит в записях середины августа 1874 г.: „Кончается вопросом Подростка: где правда в жизни? (которой он и ищет во всё продолжение романа). И когда на последней странице он похоронил ЕГО, посетил Долгушина и проч., то грустная торжественная мысль: «Вступаю в жизнь». Гимн — быть правым человеком. «Знаю, нашел, что добро и зло», — говорит он“. Несколько ниже Достоевский вновь повторяет: „Не забыть последние строки романа: «Теперь знаю: нашел, чего искал, что добро и зло»“ (XVI, 63).
   Возможно, что мысль Достоевского об обретении знаний о добре и зле на грани 20-летнего возраста, а потому и сам выбор возраста Аркадия (19 лет — участник событий, 20 лет — повествователь) в той или иной мере восходят к аналогичному ветхозаветному представлению.