[211]употребленное и Достоевским в черновом автографе исповеди Версилова. Следует отметить, что именно к Рудину обращается Достоевский, защищая русского „скитальца“, наделенного свойством „всемирного боления“, в своей полемике с А. К. Градовским по поводу Пушкинской речи.
   Подготовительные материалы свидетельствуют, что в сфере размышлений Достоевского в период работы над образом Версилова находился и другой литературный персонаж — Чацкий. Сравнение Версилова с грибоедовским героем (наметившееся в черновиках) сохранено и в окончательном тексте. Характеристика Версилова здесь отчасти перекликается с той трактовкой героя „Горя от ума“, которая была дана Достоевским в „Зимних заметках о летних впечатлениях“: „Это фразер, говорун, но сердечный фразер, совестливо тоскующий о своей бесполезности“ (Наст. изд. Т. 4. С. 407). Л. М. Розенблюм проследила связь образа Версилова и с интерпретацией Чацкого Достоевским в записной тетради за 1880 г. [212]
   В одной из первоначальных характеристик Версилова упоминается имя друга Достоевского, казахского просветителя и известного этнографа Чокана Чингисовича Валиханова (1835–1865): „… всё рассказывает, как закаливался (страшное простодушие, Валиханов, обаяние)“ (XVI, 43). Достоевский познакомился с Валихановым в Семипалатинске в 1856 г., в 1860 г. они вновь встретились в Петербурге. Валиханов становится членом кружка братьев Достоевских. Именно о нем, человеке большой душевной чистоты, обаятельного простодушия, глубокого ума и безграничной фантазии, Достоевский писал А. Е. Врангелю 31 октября 1859 г.: „Валиханов премилый и презамечательный человек <…> Я его очень люблю и очень им интересуюсь“ (XXVIII, кн. 1, 371). Прослеживая эволюцию, которую претерпел Валиханов на грани 60-х годов, А. С. Долинин показывает, что в воображении Достоевского в период, когда первоначальный образ Версилова смягчается, возникает „поздний“ Валиханов, несмотря на „гусарские разговоры“ и „темные страсти“, сохранивший душевное обаяние и простодушие. [213]
7
   Существо „идеи Ротшильда“ было изложено Достоевским еще в записи от 11(23) июля 1874 г., когда было принято решение сделать Подростка героем романа (см.: XVI, 24). „Идея“ оформляется у Аркадия до приезда в Петербург. Трактовка ее в основном соответствует окончательному тексту: истоки — в разного рода ущемлениях, социальных и нравственных, испытанных в детские годы мечтательной и „бесконечно“, „колоссально“ самолюбивой личностью; цель — в обретении могущества и полной свободы. Путь осуществления ее приемлет даже и „злодейства“. Как и в основном тексте, однако, отмечаются внутренние колебания Подростка в ощущении идеи, чувство уязвимости ее (этической или логической — еще неизвестно). Но в отличие от окончательного текста на этой стадии работы идея Ротшильда выносится Подростком за пределы собственного индивидуального сознания и обретает жизнь в диалогах со старшим братом. Сначала Подросток „проговаривается“ о своей тайне, затем излагает идею ЕМУ с „усиленнымазартом и с раздраженноюсамонадеянностью“ (XVI, 30). Следует отметить, что в период всей подготовительной работы над романом, вплоть до создания связного чернового автографа первой части, Достоевского беспокоит мысль: каким образом вывести идею Ротшильда из индивидуального сознания героя? Знакомство ЕГО с идеей Подростка вдруг и сразу ставит младшего брата в ЕГО сознании на иную качественную ступень и открывает перспективу для анализа проблемы свободы в разных ее аспектах (см. об этом: XVII, 293–295).
   Вопрос о роли идеи Ротшильда в художественной структуре романа, авторской ее оценке, а следовательно, и об организационном принципе сюжета „Подростка“ до сих пор трактуется в научной литературе по-разному. Ряд исследователей считает, что идея героя отодвигается из поля его (и авторского) зрения на второй план, и мотивирует этим обстоятельством композиционную неслаженность, рыхлость романа. [214]H. Савченко рассматривает „документ“, письмо Ахматовой, которое находится в руках Подростка и делает его „властелином и господином“ чужих судеб, в качестве „материального эквивалента“ идеи Ротшильда. Композиция романа, по мнению Савченко, обусловливается авторским заданием — развенчать идею Подростка, показать несостоятельность ее путем сопоставления с „документом“. [215]Е. Семенов исследует отличие идеи Ротшильда от идеологических построений других героев Достоевского, состоящее в ее „локальности“, ограниченности преимущественно сословными рамками: идея Подростка не затрагивает всеобщих принципов бытия, лишена общезначимости, которая свойственна, например, идеям Раскольникова и Ивана Карамазова. Организующий фактор сюжета исследователь видит в столкновении стремления героя утвердить себя в мире (т. е. стремление реализовать идею) с его нравственными исканиями. [216]
   Черновые материалы романа свидетельствуют, что уже по первоначальному замыслу осуществлениеидеи Ротшильда не должно было стать организующим стержнем романа: „ГЛАВНАЯ ИДЕЯ. Подросток хотя и приезжает с готовой идеей, но вся мысль романа та, что он ищет руководящую нить поведения, добра и зла, чего нет в нашем обществе, этого жаждет он, ищет чутьем, и в этом цель романа“ (XVI, 51). В соответствии с этой конструктивной мыслью автор неоднократно говорит о крахе идеи Ротшильда в сюжете романа. Подросток „поражен“, „раздавлен“, он перенес „погром“, „копление <…> богатства бросил“ (XVI, 48). Останавливаясь на обдумываемом финале, Достоевский пишет: „Он (Подросток. — Г.Г.) <…> собирается с духом и мыслями и готовится переменить на новую жизнь. Гимн всякой травке и солнцу“ (XVI, 48). Последний мотив, столь часто повторяющийся в той части рукописи, где идет разработка образа Макара, возникает, таким образом, еще в первоначальный период работы и связан несомненно с темой „живой жизни“ Версилова. Здесь же продолжается обдумывание сюжетной линии Подростка, устанавливается последовательность событий его биографии в Москве и первых шагов в Петербурге. Уточняются психологические обоснования отдельных действий Подростка (союз с Ламбертом), уясняется роль мотива отданного наследства (противостояние иным по своему этическому наполнению поступкам отца).
   Последовательно и настойчиво Достоевский стремится сопоставить идею героя с событиями реального романного времени: „Подросток попадает в действительную жизнь из моря идеализма (своя идея).Все элементы нашего общества обступили его разом. Своя идея не выдержала и разом поколебалась“(XVI, 128). Идея мыслится как нечто отдельное, качественно разнородное с импульсивными устремлениями и действиями героя: „Первая мысль об идее отмстить.Свою идею на время отложил. №. Свою идеюон только вначалепринял горячо, а потом за недосугомотлагает“ (XVI, 97).
   По мере приближения к работе над связным черновым автографом первой части романа друг за другом следуют записи, противопоставляющие „идею“ и „документ“. 14 октября: „… на заговор он решился отнюдь не из идеи, а из страсти“ (XVI, 176). В двадцатых числах октября: „Смысл письма потрясает его, ибо он видит, что Княгиня в его руках и что он ее властелин. Между тем он уже порешил, что бросит всё и уйдет в скорлупу" (XVI, 198). Несколько позднее: „И к чему Ахмакова, к чему документ, зачем я хотел спасать Версилова от врагов его, — я только этим изменял идее“ (XVI, 220). 2 ноября: „… в фабуле должна быть неуклонно главная идея: стремление к поджогуПодростка, как совращение от своей идеи“ (XVI, 223). И вскоре в наброске под заглавием „Общее главнейшее“ — объяснение тех нравственно-психологических мотивов, которые толкали Подростка к „поджогу“: „Вся эта история есть рассказ о том, почему я отдалил идею? Потому, что увлекся идеей, страстным долгом реабилитировать ЕГО, имея документ“ (XVI, 230). И ниже — повторение: „реабилитировать ЕГО через документ“. „При входе в мой роман, в котором я действительно познал этого человека, а может быть, и самого себя, я хочу рассказать мою идею“ (XVI, 237) — так сопоставляются Подростком его идея и нравственный идеал, желание утвердиться в котором поглощает его в момент приезда в Петербург не меньше, чем его тайна.
   Об этом свидетельствуют и окончательный текст, и черновики. Показательна, например, запись от 14 октября: „…Подросток предчувствует, что ЕГО идея — выше, гордее и благороднее, чем его. В чем же состоит ЕГО идея? Весь роман угадывает“(XVI, 175; курсив наш. — Г.Г.). „…вот человек, по котором так долго билось мое сердце“, — говорит Аркадий об отце. „ОН был оклеветан и опозорен, все эти жалкие люди не стоили ЕГО подошвы“ (XVI, 236). Все поступки отца соотносятся Аркадием с „легендой“ о нем („Эмской историей“), ставшей известной еще в Москве, и подвергаются нравственной оценке. Определяя главную идею второй части романа, Достоевский пишет: „… во всё время кутежа и исступления Подростка и затменья он должен страстно и в волнении следить за отцом, примиряться, отчаиваться, жить в его характере и в его пертурбациях. Ибо поразил отец раз навеки <…> Он следит за каждым ЕГО шагом“ (XVI, 225, 230). ОН возвращает наследство. „… это страшно повлияло на Подростка, и он решил: никогда и ни за что не пользоваться документом против Княгини. ЭТО НИЗКО!“(XVI, 231). В столкновениях Подростка с отцом важен сам процесс узнавания. Тайна, заключенная в личности отца, безусловная истинность и глубина его страдания делают этот процесс узнавания бесконечным и то и дело ставят Подростка в тупик, заставляя переоценивать поступки отца.
   Нравственный аспект в самооценке героем своей идеи присутствует на самых начальных стадиях ее художественной разработки: „Неужели моя идея запретит мне делать добро? Неужели она вредна для других?“ (XVI, 107). Наличие этого аспекта в окончательном тексте очевидно из двух анекдотов, рассказанных Подростком в заключение пятой главы первой части романа.
   Черновые наброски свидетельствуют также, что с самого начала Достоевский сознательно ограничивает сферу „жизни“ идеи рядом сцен лишь первой части романа: „ЗАДАЧА. Чтоб к концу 1-й части читатель предчувствовал важность окончания (идеи) и дальнейшего развития мысли романа и интригу“ (XVI, 93). Этическая оценка поступков (своих и чужих) трансформирует личность героя, а следовательно, и идею самоутверждения.
   В своих истоках идея Подростка восходит к ряду предшествующих произведений Достоевского. Хотя и без той философской нагрузки, которую несет в „Подростке“, она определяет тему повести „Господин Прохарчин“ (1846), образ титулярного советника Соловьева, который вводится в фельетон „Петербургские сновидения в стихах и прозе“ (1861), присутствует в „Идиоте“ (Ганя) и неосуществленных замыслах 1866–1869 гг. (<Ростовщик>, <Роман о князе и ростовщике>, „Житие великого грешника“). [217]
   Идея Подростка имеет и свою литературную традицию, восходящую прежде всего к Пушкину („Скупой рыцарь“, „Пиковая дама“) и Герцену (глава „Былого и дум“ „Деньги и полиция. — Император Джемс Ротшильд и банкир Николай Романов. — Полиция и деньги“) (подробнее об этом см.: XVII, 297–299). [218]
   Генезис „идеи Ротшильда“ в „Подростке“ А. С. Долинин связывал и со статьей Н. К. Михайловского о „Бесах“, в которой критик, обращаясь к Достоевскому, писал: „В вашем романе нет беса национального богатства, беса самого распространенного и менее всякого другого знающего границы добра и зла <…> рисуйте фанатиков собственной персоны <…> богатства для богатства“. Также по мнению А. С. Долинина, „идея“ Аркадия подготовила некоторые грани того „психологического портрета“ Н. А. Некрасова „как человека частного“, который был дан Достоевским в некрологе поэта в „Дневнике писателя“ за 1877 г. [219]
   Философское наполнение тема „Ротшильда“, „царя иудейского“, получает уже в „Идиоте“ в связи с переосмыслением работы Г. Гейне „К истории религии и философии в Германии“, опубликованной в журнале Достоевского „Эпоха“ (1864. № 1–3), где иронически соотнесены Христос и Ротшильд. Публикация была сделана в сокращении. В полном тексте работы (несомненно известном Достоевскому) присутствовала „язвительная параллель“ между „царем иудейским“ Ротшильдом и Христом, нашедшая своеобразную художественную интерпретацию в образах Гани Иволгина и князя Мышкина [220](см. также: XVII, 298–299).
8
   Важнейший момент в становлении замысла романа — знакомство Достоевского с материалами процесса долгушинцев. Узнал о нем писатель еще в Эмсе (см. об этом выше, с. 722–723). 11 августа 1874 г. он писал из Старой Руссы В. Ф. Пуцыковичу: „Две недели назад, в бытность мою проездом в Петербурге, когда Вы так обязательно обещали мне собрать по газетам процесс Долгушина и K°,— я не успел зайти к Вам за газетами, буквально не имея минуты времени. Сим же спешу предуведомить, что на днях зайдет к Вам в редакцию одна дама, которую я просил об этом, и если процесс у Вас уже был для меня собран, то не откажите вручить №№. Князь советовал мне читать по «Московским ведомостям», да и сам я знаю, почему там интереснее. Итак, прошу убедительнейше, или по «Московским» или, если уж нельзя, то по «Голосу». №№ эти мне капитально нужны для того литературного дела, которым я теперь занят" (XXIX, кн. 1. С. 361).
   Дело долгушинцев слушалось в Сенате с 9 по 15 июля 1874 г. Они обвинялись „в составлении преступных воззваний, в напечатании и распространении их с целью возбуждения населения к бунту“. [221]Материалы процесса почти без изменений публиковались в ряде газет. В том числе в „Правительственном вестнике“, „Московских ведомостях“, „Голосе“. Часть из обвиняемых уже привлекалась к следствию по делу С. Г. Нечаева (кружок „сибиряков“). [222]Это обстоятельство отмечалось в материалах процесса дважды. Пятеро из обвиняемых были осуждены на каторжные работы (от пяти до десяти лет) с лишением всех прав. Среди них техник А. В. Долгушин, организатор кружка, автор прокламаций „Русскому народу“ и „К интеллигентным людям“, [223]инженер Л. А. Дмоховский (дворянин), [224]которого прокурор назвал „главным идейным вдохновителем кружка“; участвовавшие в печатании и распространении прокламаций бывшие студенты И. И. Папин и Н. А. Плотников и, наконец, учитель Д. И. Гамов (дворянин), также распространявший прокламации. Обвиняемый бывший крестьянин Ананий Васильев в процессе следствия получил нервное заболевание и вскоре после процесса сошел с ума. Учительница А. Я. Ободовская и гражданская жена Дмоховского — Сахарова, сын священника И. Ф. Авессаломов (у него были обнаружены единичные экземпляры прокламаций), Э. Э. Циммерман (за помощью к нему обращался Ананий Васильев), В. Сидорацкий и А. С. Чиков [225]— были отданы под арест от трех дней до пяти месяцев. Все публиковавшиеся в газетах сведения о социальном происхождении, образовании, семейном положении, возрасте долгушинцев были детально изучены Достоевским. В сфере его внимания — внешний вид обвиняемых, район Петербурга, где собирался кружок в первый период своего существования, описание комнаты Долгушина, в которой проходили собрания кружка уже под Москвой. Все эти материалы были использованы Достоевским в 3-й главе первой части романа. Прототипы ряда дергачевцев (Долгушин — Дергачев, Папин — Тихомиров, Ананий Васильев-крестьянин Тверской губернии, работавший у Дергачева), бытовые и иконографические реалии, почерпнутые Достоевским из материалов процесса, восстановлены А. С. Долининым. [226]
   Третья прокламация долгушинцев называлась „Как должно жить по закону природы и правды“. Она являлась переложением брошюры В. В. Берви-Флеровского „О мученике Николае и как должен жить человек по закону природы и правды“. Тема прокламации связана с вопросом „о нормальном человеке“. Этот вопрос и был одним из центральных в прениях долгушинцев. В отчете процесса приводятся следующие слова А. Д. Долгушиной: „Иногда <…> собирались все вместе по вечерам и занимались решением разных вопросов, из которых главнейший был вопрос о «нормальном человеке». При этом разбирались потребности человека с его физиологической стороны, и мы пришли к тому убеждению, что бедность и невежество суть главнейшие причины, почему большинство не удовлетворяет своим физиологическим потребностям“. [227]Именно эту идею о „нормальном человеке“ Достоевский и берет из всей системы общественно-философских воззрений долгушинцев, делая ее в окончательном тексте центральным пунктом спора Подростка с кружком Дергачева. [228]Истоки этого спора восходят к „Запискам из подполья“, где Достоевский развернул полемику с теорией „разумного эгоизма“ Чернышевского и другими деятелями демократического лагеря „шестидесятников“, считавшими себя единомышленниками Чернышевского (см.: V, 379–382). Оформляются характер полемики Аркадия Долгорукого и ее тема уже в последний период работы над первой частью романа. В подготовительных материалах тема о несовместимости „срединной выгоды“, „разумности“, с одной стороны, и „полноты личности“ — с другой, затрагивается в одном из диалогов Подростка с Версиловым. К тому же времени относится запись Достоевского: „Стараться жить по закону природы и правды“ (XVI, 208).
   Необходимо отметить также, что в книге В. В. Берви-Флеровского „Положение рабочего класса в России“, вышедшей еще в 1869 г., значительное место занимает вопрос о роли „материальных средств“, „материального благосостояния“ в истории развития человечества. Берви-Флеровский пишет о том, что счастье человека пропорционально не массе материальных благ, принадлежащих ему, а „массе физических и интеллектуальных сил, которыми он обладает“ (с. 460). Периоды цивилизации, когда люди стремятся к накоплению материальных средств, Флеровский определяет как „уродливые“. Вся эта проблематика его работы подробно изложена в рецензии Д. Анфовского (Н. В. Берга), опубликованной в „Заре“ (1870. № 1. С. 142–177). Интерес к полемике Герцена и Печерина о роли „материальной цивилизации“ в развитии общества, о котором свидетельствуют роман „Идиот“ и черновые записи к „Бесам“, должен был обусловить внимание Достоевского и к указанной рецензии на книгу Берви-Флеровского. Критика Берви-Флеровским стремления к „материальному благосостоянию“ как проявления уродливой стороны личности сливается с критикой Достоевским идей „второстепенных“. Упоминание в процессе долгушинцев имени Берви-Флеровского как автора прокламаций — в период оформления „великой идеи“ Версилова (противостоящей идеям „второстепенным“ — см. об этом выше, с. 728) — могло в значительной степени обусловить то внимание Достоевского к выяснению позитивных сторон идей долгушинцев, которое столь очевидно в августовских черновых записях.
   В окончательном тексте на стене в квартире Дергачева Подросток читает слова Гиппократа (эпиграф к „Разбойникам“ Шиллера), фигурировавшие в материалах процесса: „Quae medicamenta non sanant, ferrum sanat, quae ferrum non sanat — ignis sanat!“ („Чего не исцеляют лекарства, исцеляет железо, чего не исцеляет железо, исцеляет огонь!“). Цитата эта появляется в черновиках в августе, в начальный период становления темы долгушинцев. И в окружающем контексте она выполняет — по сравнению с окончательным текстом — противоположную идейно-художественную функцию: „Разговор нигилистов (в восторге): „Quae medicamenta non sanant“ и т. д., а потому пустить красного петуха повсеместно по городам и деревням, с того и начать. Вот как я понимаю (говорит это шпион, ему возражают)"(XVI, 80; курсив наш. — Г.Г.).О необходимости пожаров говорит провокатор, но с ним не соглашаются. Достоевского привлекает самоотверженность нового поколения, его преданность идее в атмосфере „всеобщего разложения“.
   Отмечая возрастающую в новой общественной ситуации роль интеллигенции, Достоевский много раз говорил в „Дневнике писателя“ за 1873 г. о том, что ее представители обязаны помочь народу „найти себя“, обязаны „поддержать его“. Это должны сделать „все наши передовые умы, — пишет Достоевский в главе „Мечты и грезы“, — наши литераторы, наши социалисты, наше духовенствои все, все изнемогающие ежемесячно и печатно под тяжестию своего долга народу" (курсив наш. — Г.Г.).Достоевский не приемлет пути, предлагаемого долгушинцами для устранения беспорядка, считает их идею „второстепенной“, но высокие нравственные стимулы их бескомпромиссного служения своему делу для него очевидны. В период подготовки к печати первой части романа, в конце ноября 1874 г., писатель соотносит искания долгушинцев с „живой жизнью“, с искомым и недоступным для Версилова гармоническим идеалом: „Васин про своих <…> они движутся живой силой. Они нужны для беспрерывного доказательства, что живая жизнь (сила) вне центра. Пусть они и слабы, и ничтожны, но они для непрестанности примера нужны (необходимы). Не перестают и не иссякают. Не смущайтесь их ничтожеством: потом, когда до настоящего дела дойдет, явятся и ум, и знание“ (XVI, 233). Этическая сущность „правды“ долгушинцев в истоках своих объективно совпадала — в ряде своих положений — с сущностью христианского учения, хотя долгушинцы и были противниками христианства. Идея искренней и глубокой любви к человечеству, „религия равенства“ как истоки и цель их стремлений проходят через все прокламации долгушинцев. Содержание прокламаций, излагавшееся в газетных материалах процесса, давало об этом достаточно отчетливое представление. [229]В газетных отчетах Достоевский мог почерпнуть и другие факты для размышлений над волновавшей его темой о соотношении социализма и атеизма. У подсудимых И. Папина и Д. Гамова при обыске были обнаружены Евангелия. Экземпляр Папина был испещрен пометами. Значительная часть отмеченных текстов была использована в прокламациях „Русскому народу“ и „Как должно жить по закону природы и правды“. [230]В газетном отчете были приведены номера глав и текстов Евангелия от Матфея, вошедших в прокламацию. Часть их цитировалась. Указывалось также более 50 текстов, отмеченных Папиным, но в прокламации не вошедших. [231]Выделенные евангельские сюжеты связаны преимущественно с темами „искушения дьявола“ (гл. 4), „бесплодной смоковницы“ (гл. 3) и „нагорной проповеди“, трактующей о неизбежности страданий в борьбе за правду и необходимости перенесения их (гл. 5). Именно эти темы оказываются в центре внимания Достоевского в первой половине августа 1874 г., когда в подготовительных материалах появляются неоднократные свидетельства его знакомства (хотя еще и не детального) с процессом долгушинцев. „Искушение дьявола“ и обоснование „второстепенности“ идеи социализма — суть диалогов Версилова с Подростком.
   В этот период проблема „отцов и детей“ оформляется в качестве центральной. Знаменательна и следующая запись Достоевского: „ОН, например, атеист, а вдруг толкует Подростку нагорную проповедь, но не решает ничем“ (XVI, 43). В записях более поздних тема „искушения дьявола“ возникает в диалоге Версилова с дергачевцем Васиным (XVI, 104), а мотивы „нагорной проповеди“ ощутимы в словах Версилова о том, что „настоящий нигилист не может, не должен, не смеет ни с чем из существующего примириться. На сделки он не смеет идти ни под каким видом да и знать должен, что никакая сделка решительно невозможна“ (XVI, 285).
   По первоначальному замыслу, долгушинцам отводилась одна из конструктивных ролей в идейно-художественной структуре романа. В черновых записях с дергачевцами сталкивается ряд действующих лиц: ОН, Подросток, Лиза (в августовских набросках ей 18 лет), Княгиня. В первых же записях действия Подростка у Дергачева относятся к „вопросам“ „главным“ (XVI, 59), упоминается о разговоре Подростка с „коммунистами“ (XVI, 62). По планам середины августа, он посещает дергачевцев в один из первых вечеров после приезда в Петербург. Размышления Подростка о них должно и завершать роман. По одному из вариантов, на Аркадия падает подозрение в предательстве. Подозрение снимается. Но Подросток „был обижен подозрением и с оскорбленной душой со всех сторон не знал, к кому пойти. (Муки)“ (XVI, 64). По ряду набросков, его вместе с дергачевцами арестуют. В архитектонике романа этого периода в качестве главных выделяются сюжетные узлы, в которых ОН и дергачевец Васин выступают как равноценные и уважающие друг друга оппоненты идеи Подростка. Васин — „идеальный нигилист“ — наследует от „идеального“ школьного учителя первоначальных набросков к роману „спокойствие и холодность“. Он не верит в немедленную осуществимость революции (и в этом своем убеждении восходит к теоретическим высказываниям П. Л. Лаврова): [232]„…хоть революция и ни к чему теперь у нас не послужит, но все-таки, так как иначе заниматься нечем, надозаниматься революцией. Выгоды прямой — никакой, разве та, что идеяподдерживается, примеры указываются и получается беспрерывный опыт для будущих революционеров“ (XVI, 65–66). Васин — „старший в тайном обществе“. Другие участники общества во многом с ним не согласны, „а иные враги и даже подозревают ЕГО“ (XVI, 84). Их расхождения, в частности — в анализе этической стороны французской революции в период якобинской диктатуры, в оценке „хождения в народ“ и характера „обращений к народу“. Подросток делается заинтересованным свидетелем их диспута: он „не с ними“, но „самый ярый социалист“ производит на Аркадия „наиболее впечатление прекрасного“ (XVI, 65).