Возможно, он, скорее всего, сопрягается с тем, что очерчивается понятием конечности, пунктом расхождения всех линий личностной перспективы. Независимо от расположения обернись - это уже всегда противоположная "точка"
   И тем не менее, все места, и их сроки уменьшены (по-иному не назвать) в нечто подобное уколу шипом кизила в одно февральское утро сорок лет спустя. Они уменьшаются на этом странном неосязаемом острие укола, под стать сонмам ангелов. Я полагаю, что некогда поставленный вопрос о возможном их количестве в подобном этому месте поставлен был правомочно. Но, что не происходило с нами из того, чего не могло или не произошло с другими? Школа? Чтение книг? Скажем, прямо-таки безумное чтение книг... одержимость книгами, эротическое наслаждение их запахом, осязанием, нескончаемым предощущением того, что никак не происходило (и что входило в некоторое знание), но только должно было случиться - позже узнавал это в отношениях с женщинами.
   Удивительная заброшенность младенчества и детства в еще небольшом о ту пору украинском городке, где закончил свою карьеру начальником управления Юго-Западной железной дороги отец в звании полковника. Глиняная культура Триполья легко и естественно сомкнулась с культурой Крита, как охристые подкрылья жука. Что такое автобиография? Экономика раковины и эхо? Игра с пятнами, тенью и светом?
   Клады, которые находил Рыжий, сливались подземным серебром изображений Фаустины чадородной, второй жены Аврелия, с холодным базальтовым сумраком пещер, где по стенам и ныне ноют клеймом иной эры Петух, Дерево, Буйвол, сочась подземным неиссякаемым потом. Много позже я слушал первую лекцию по литературоведению в аудитории, которая некогда была кабинетом отца: управление ЮЗЖД превратилось в институт, в котором стал учиться. Не закрывая глаз, совсем другие лица, другие голоса. К тому времени отца не было.
   Школьные годы напоминают досадную соринку в глазу, медленно, но все же стекающую куда-то вовне, в странные промежутки действительно волшебных мгновений, случавшихся в сознании провалов и оцепенения, которые наиболее ярко вспыхивали в изломах солнечных дней, пустынные, осененные мельчайшей, искрящейся, повисшей в воздухе пылью. Курганы. К тому времени, прошлой весной в Нью Йорке (воскресенье, резкие тени покинутого рая, расширенного, как детский карий зрачок), я уже разобрался, откуда родом это наваждение - в каком-то фильме, случайной хронике: руины Берлина, солнце опять, опять ничего, паутина текущего шелеста, запустение. Да, пожалуй, на это стоит обратить внимание, сказал я себе, обращаясь к кому-то другому, кто, выискивая в моей жизни доказательства неизбежной моей смерти, на самом деле искал все те же щели бессмертия; у всех нас отцы полковники. И: "я помню, - но я старше тебя, - как выглядел разбитый вдребезги Дрезден." Именно так. Вот откуда, прищурясь на солнце - пришел путник. Вот зачем,взявшись за руки, поем. Вот, что я тебе скажу.
   Когда возникло то, что называется желанием писать? Записная книжка? Мать? Пишущая машинка? Странное и одновременно дикое чувство недостаточности того, что досталось в чтении? Но тогда, чем было чтение? Оторопью? Россыпью? Провалом в действительном или же реальностью, пред которой меркло окружающее невыносимо медленное кружение, следующее поступательной, пошаговой логике? Что чтение теперь? Действие перехода в иную природу зрения? Или не зрения даже, а того, что ему внеположно? Ослепления? Сколько можно носить этот грязный свитер? Уверен ли ты, что тебе необходимо выходить из пункта А? Пишу ли я это, вслушиваясь или вглядываясь? Или же я следую по срединному пути, не имеющему определения, но не имеющему также отношения ни к зрению ни к слуху? Увижу ли я еще Нормана Фишера? Услышу ли звук гонга пробуждения? Договорю ли я с ним то, что не начато? Живет ли он там, как и раньше? Или же вновь: узнать, так ли это, то, о чем догадываешься? Крадучись. Конечно. Балансируя. По проволоке, трещине в воздухе, в ожидании, натянутой между крышами, когда сипло внизу играет тусклая труба керосинщика, зазывая в старые пустые кинотеатры, бывшие когда-то сараями, складами, но изменившими себя, впитав столько теней из свиты Персефоны. Что сейчас делает Парщиков? Получила ли письмо Маша? Когда? Хотя раньше, вероятно, возникло опять-таки ощущение бумаги, карандаша, их соприкосновения, единства и обоюдного остранения. В итоге неизъяснимое превращение и бумаги, и карандаша, и его движения, и движения глаз в иное, природа чего до сих пор непонятна, и о чем просто и коротко сказал однажды Башляр, называя это "поэтическим образом", - возникновение чего есть явление внезапной тишины на поверхности человеческой psyche.
   Я люблю подолгу - в окно. С той поры, как у меня появился письменный стол, я располагаю его таким образом, чтобы слева непременно находилось окно. Нет ничего прекрасней буквенных сетей, разворачивающих свое строгое мерцание. На Юге небо выше, чем здесь. В Калифорнии небо до сих пор созидает землю и зрение, созидающее до сих пор звук. Двигаясь из Мексики. Поменяться местами. Также необходимо иметь свое дерево. Слова не существует. Есть только это неустанное скольжение в бормотании - "слова не существует" - и скорость, останавливающая мир, вернее - в которой он проявляется. В конце 60-х Ленинград был пуст. Летом, по утрам, над политыми мостовыми дрожал воздух, по ночам приходили голуби, за ними стлался сырой клекот и сияла известь. Я попрошу вас внимательно проследить траекторию той птицы. В данном случае неважно, как ее зовут. В дальнейшем это нам пригодится. Через несколько лет, к концу 70, многие из тех, кто понимал толк во многом, уехали. Если проследить траекторию этой безымянной птицы, возможно будет понять то, как возникает описание мертвого времени. Не путать с мертвым озером, взором, хотя и в том и в другом смерть шествует задом наперед. Однако мертвое время никоим образом не является тем же, что пространственное время (то есть, буквально такое, какое оно есть изначально - завязь) - открывающее себя со всех сторон, как, допустим, открывает себя взгляду глыба стекла... Можешь назвать это ягодой, слюной, пером. Все возможно здесь, поскольку имена переливаются очертаниями распыленных желаньем вещей, вопрошающих, как мена имен преступает имение, не присваивающее, впрочем, ни волоса. Пузыри воздуха, пузыри земли. Во всех модальностях. Двери закрываются. После чего Ленинград неуклонно наполняется людьми, незатейливо и походя принимающимися разрушать то, что не находит места в их опыте. Тот, кто начинает пользоваться кокаином, должен знать, что, когда нюхаешь, периодически следует прикасаться языком к небу. Если ощущение соприкосновения исчезает, надлежит немедленно прекратить. Потому что, спустя некоторое время, возникает ни с чем не сравнимое равнодушие неодолимого любопытства к тому, что находится внутри у тебя. Больше чем 1 в сто тысяч раз. Для исследования годится все. Нож, бритва... Городские крысы не склонны к кокаину, но охотно пьют спирт. В литературе происходит то же самое. Отсутствие открытого опыта разрушает будущее. Многие вещи меня сегодня не интересуют, как не интересовали вчера, и поэтому говорить о них нет попросту смысла. Тиха в покачивании дорога от госпиталя к остановке трамвая, полупустые поля, а позади - старый, разрушенный ботаникой парк. Вдоль дороги - цветущие вишни, песчинки, раскалывающие скорлупу безлюдья. Речь о любви. Прежде всего незаинтересованность тона и тела. Допустим, ты знаешь, что у Охотского моря живет племя (по всем признакам оно относится к алеутам), люди которого, достигнув 43 лет, занимаются выращиванием во рту изумрудов. Наподобие перловиц. Но только в миг смерти изумруд может быть явлен на свет, и только шаману дозволено извлечь его изо рта Дарящего. Изумруд же затем отдается женщинам племени на воспитание сроком на шесть лет. После чего в полнолуние, на берегу, в течение семи ночей происходит призывание духа того, кто подарил изумруд. На седьмой день обычно поднимается ветер, море отступает от берега, а на обнаженном дне, в камнях, среди которых черным поблескивают крабы, прячется смарагд, сопутствуемый простыми словами - "ныне снова ты пуповиной, отнятой солнцем, связуешь нас воедино; ныне ты весть, слово, возвращаемое дыханием в рот тому, кто подарил его на время нам, дабы исполнились надежды и упования памяти". Напоминай себе каждый день, каждое утро, как зовут их, тех, кто продолжают рассказывать истории об исхождении слов - из, продолжая списки зверей, рыб, облаков, минералов, того, из чего состоят ткани, клетки, изумруды, электроны, воспоминания, звуки, Фессалийское золото, сны, дыхание Шивы, когда на перекрестке дорог он начинает письмо того же все танца, стопами прикасаясь к камням, подобно тебе, ведущей рукой по моему позвоночнику, - каждое утро начинай именно с этого, как начинают те, кто упражняет дыхание - ты начинаешь с упражнений в забвении, доводя его до состоянья кристалла; медленно, неотступно, упорно, просевая по дхарме. А затем легко и беструдно: разбить. Это не смерть. Это лишь расстояние от буквы до буквы. К тому же я не знаю, какой материал необходим для написания автобиографии... Но мы, надеюсь, непременно к этому возвратимся. Еще и еще. Мы возвратимся непременно, и это возвращение вновь позволит предпринять те же наивные и трогательные попытки спрашивания-отыскания неких начал, - тогда, когда окончательно окажемся вне их пределов, совпавшие с собой без остатка, ввергнутые в круженье высказывания: центр солнца - зрачок. Надо полагать, что лишь только такой предстает возможность некоторой ясности, позволяющей снова сочетать "факты", "даты" с различными "местами", не особо обольщаясь при том пустынным пением этих Сирен. "Москва, 16 Мая, 91.8 Шура, клянусь, вы никак не ожидали от меня этой записки. Честно сказать, я сам не ожидал. Придется мириться. Короче, я хочу вам предложить весь свой материал про Джезуальдо. Точнее, я решил отказаться от него в вашу пользу после того, как посмотрел Гринуэевский Контракт художника и понял, что мне этого не сделать. Мои огурцы, увы, колосятся на другой ниве. Но вы, очевидно, знаете, переговоры прошли неожиданно успешно. Они в курсе, знают все, что нужно (кстати, мне кажется, что они хотели бы работать именно с вами; во всяком случае, так показалось). Локателли - который вовсе не композитор, а продюсер и ирландец (!) - согласен взять на себя бремя в пределах разумного. Считайте, что договор у вас в кармане, - хотя мы только начали приближаться к этим блаженным берегам. Главное заключается в другом... Не поверите, но я хочу стать вашим сценаристом. То есть, я просто хочу предложить то, что у меня есть. Сам анекдот незатейлив и прост - только не надо мне говорить, что вы все знаете! - наши 60-70, вся эта клюква с чаем, кухнями, песнями, папиросной машинописью, водкой и пр. Москва или Ленинград. Сов. "middle class", т. е. ИТР, очень бедный ИТР, но с очень большими надеждами - все то же самое, курсистки, экспедиции, песни, рука об руку, вместе на каторгу и т.д. Но, учтите, никаких там примочек! Все серьезно. Коммуналки, белые ночи аd hoc. Романтическое ч/б (то, что вы ____________________ 8 Письмо адресовано Александру Зельдовичу.
   хотели в Преступлении и Наказании). Герой пишет книгу о Джезуальдо. Ну, пишет не пишет, дело десятое. Важно, что его "подвиг", его "труд" становится... ну, тотемом что ли, всей честной компании (да, непременно кого-то должны подозревать как осведомителя; так сказать, ежедневная, будничная динамика). Опять-таки - традиционные служения Музе в лице Гения, жертвы и ожидания, но и Гордость сопричастности такой Судьбе, так как пишется не книга даже, но создается Система, должная объяснить все до последнего - подвести черту подо всем. Компания надеется, возлагает и пр. Он? Да никакой он, продукт сов. библиотек и папиросного самиздата. Но, вероятно, парню все же достает ума понять, что он обыкновенная серость с претензиями; ну, а не понимает - не наша беда. Учтите, за охоту на священных коров вы (и я тоже) можем многим поплатиться! Мечты заразительны, равно как и отвратительны... Постепенно он начинает верить в то, в чем его убеждают окружающие, - в избранность.Одновременно обычное: здесь не время, к тому же не понимают. Там?.. А там им, кроме всего, надо открыть глаза. В его голове зреет смутный образ некой жизни "там", успеха, возможно, и так далее, что одновременно является оправданием безделья или бездарности. Но чтобы уехать, надо быть евреем или же сесть в лагерь, да и то еще вилами по воде писано. Словом, случайно (или не случайно?) он убивает приятельницу на даче, ну, а там дело, как говорится, техники и стечения обстоятельств. Друзья поднимают шум, госдеп колеблется, но, в конце-концов, дает зеленый свет, процесс превращается в политический - и он благополучно отправляется в изгнание. Вот тут-то... <...>"
   Даже у щедро залитых лазурью и киноварью фигур редко когда бьются на ветру промерзшие насквозь волосы. Бедным снегом поздней осени заносимые. Мириады солнц пылали, не заходя, пожирая луны. Хотя он был мертв, так ему представлялось в наблюдении из, ставшего детским в какой-то из дней, тела. Человек, подошедший к витрине, долго изучал собственное отражение, до которого ему не было никакого дела. Пригладить волосы рукой. Как уменьшение горы к вершине. Он пишет затем в письме о ветре, что его глаза заносит неприятным белым веществом. На ощупь сухое. Как уменьшение лезвия к исходу линий. Перспектива. Включает и выключает свет. Описывает и это, узнавая как бы между прочим о природных условиях местности. Ушло на то, чтобы припомнить, зачем. Любой знак памяти мог быть всем. И был. Длинное предложение, что оно обещает пишущему? Что предлагает длинное предложение короткому? Непрерывность? Скольжение в теле времени, в трубе времени, по поверхности времени. Завораживающее скольжение вощеных листьев, соломы. Семантического однообразия. Эта тележка была сущим наказанием в моей жизни. Именно так, наказанием. Она была на железных огромных колесах, которые грохотали так, как если бы сто телег мчались по проселку, груженые пустыми бидонами. Но избежать ее не было возможности. Мы отправлялись на рынок. Тогда, когда это случилось, отца давно не было в живых, да и мне стало лет побольше. В то утро, как обычно, мы отправились на рынок, что происходило, сказать правду, не так уж и часто. Перед уходом, вернее, выездом бабушка попросила наломать каштанового цвета для настойки - ревматизм замучил напрочь, и я решил сделать это по дороге туда, потому что знал, что ко времени, когда поедем обратно, я уже оцепенею от стыда - поставьте себя на мое место за эту вот тележку! На углу мы остановились, я подошел к дереву, вытер о штаны руки и только-только собрался было запрыгивать на самый нижний сук, как из калитки дома вышли... о, тогда у меня даже слов не было, чтобы определить их... два фантастических создания! И каких! Боже мой, как они были одеты! Зачем? Откуда? Здесь! где тележки на железных колесах по окаменевшим от зноя рытвинам, где зеленобородые гицели носятся верхом на воющих, собачьих гробах? Белые, накрахмаленные тюльпанами и "почти" прозрачные юбки. В волосах, падавших на плечи, алые ленты, что встречалось мне только в замусоленных польских журналах... Так и оказалось. Быстрее льда и воды, цоканье, шипенье и щелканье речи меня пригвоздило к земле, кровь бросилась в лицо. В руке одной был кремовый мокрый пион, у другой яблоко. Когда они увидели меня, стоявшего у каштана с воздетыми руками, когда они увидели меня и мою тележку, разговор их прервался, они опешили и замолчали, потом очень тихо стали прыскать, отворачиваясь друг от друга, а спустя минуту, не выдержав такого испытания, ринулись во двор, из которого только что вышли, и оттуда донеслись до меня, так и не опустившего руки, раскаты такого истерически-нежного хохота, что стало понятно - даже, если я и убью мать, это уже ничего не изменит. Все кончено. Ну? Спросила она - ломай же каштан! Не говоря ни слова, я отошел к тележке, поднял ее оглобли и, глядя строго перед собой, как слепой, покатил, загрохотал вовсю к рынку. И так далее. В отдаленьи прекрасен. Либо напоминают листья быстрым свежим строением. Тень Батая, заметающая то снегами, то смехом. На следующей странице идет описание зимы и прогулок на лыжах. Начало третьей части перекликается с концом стихотворения Веневитинова: "и молви: это сын богов,/любимец муз и вдохновенья"
   Как пробуждение, как белые ступени, сквозь которые прорастают сумерки, сродни травам, мяте и барвинку, тянущимся из треснувших глаз ангела со слегка вывихнутыми ступнями. Не имеющие сил оторваться от очертаний губы - вчитываясь. Простота возникает, когда все теряет значение. Мы взываем к духу Дарителя-Вещи и возвращаем, во всяком случае, пытаемся всучить ему "изумруд". В обмен на что? Что тебе нужно здесь? Влажный ветер, дующий из трещин белых ступеней, слегка темнеющих к вечеру, темный блеск глаз, как звук моря; темнее, шире.
   Серая пена, темный глянец широких, словно из воска, листьев.
   Секунду назад.
   Искра пространства, летящая вечность между прошедшим несовершенного вида и будущим инфинитивом. Фрагменты идей связуются тонкой позолотой боли - воспоминание. Только тогда, когда сможешь. Мы же были уверены в том, что наше существование определяется очевидно иными законами, далекими от падшей материи вещей, выстроенных из взаимоотношений в системах стоимости и цен, вмещающих немыслимое - время. Другое не означает - новое.
   Оно всегда другое, оно не имеет ни прошлого ни настоящего. Другое это всегда. Летящая искра пространства, остающаяся на месте, с которого нас смывает через мгновение искра, пробегающая уколом шиповника, расщепляющая раздором, молнией иглу или глыбу стекловидного времени, в которых видны танцующие пути его остывания. Оцепенение. Ладонь человека. Веко луны. Шерсть. Память, сканирующая "память", таковой быть. Две секунды назад. В физическом пределе сексуального акта заключено отсутствие определения. Прежде всего научиться видеть. Чтобы осеннее солнце согревало голову. Прошлого не существует вне проекта этого прошлого, вне моего желания, чтобы это прошлое было именно этим, дающим мне необходимое "настоящее", то, что превращает мое воображение в "бывшее". Мы не сдвинемся ни на миллиметр, подобно искре, подстать уменьшению и увеличению. Мы - забывание. Вниз по улице, бежали молча, пытаясь не сбить дыхания, потому что внизу уже ждали, покачивая переброшенными через руку велосипедными цепями. В окне было сине от отраженного неба. Белье на веревках, как полнолуние. После, после, не теперь, мой друг, где-то в иных местах, там, не здесь. You said that each person is looking for their solitude + I don't understand because it is opposite for me. My aloneness always exists. Always and I look continually for people to touch through its wall rip out the snotty layers + touch inside reminding me that we exist together. Yes, to be sure... I seek to join but remain apart it is not my right but still my desire. It is funny I do not remember our words and now I have so many. Can you touch my eyes again or have my eyes changed from your touch already seeing a new... Strangeness is surrounding me. The strangeness of a men and women touching and not vivid and muted at the same time. I know you and I know nothing at all. The yearning becomes gentle its hope is in my strong desire to return... its sadness is the aloneness separating the muted from the passion. Keep alive my friend inside of me inside of you on the narrow bridge - falling is sometimes our victory. I write again. Как темное, не превосходимое никем и ничем дерево.
   Как память черной вишни во рту и горькой рассеянной пыли на дороге из Немирова в Умань, где в лещине, в сизых мхах и проволочно-дикой землянике догорают обломки лазурного мрамора и мумии снов Потоцкого рассыпаются сладчайшим прахом в кипении сверкающих мух. Мы были, становясь неустанно, в нескончаемом изумлении собственной жизнью. Из чего состоим? На что рассыпаемся, какой состав рассевает сырой теплый ветер затем, которому с такой легкостью и доверием подставляем лицо, и чье пристанище темное дерево, гнездо, звезда в колодце, удвоение в удвоении, обволакивающие единицу - липа, бук, претворяющий тяжесть в смоле, смежившей вежды, ток чей тревожит траву, трение пестует жар звучания строгой последовательности восхождения и нисхождения, когда одни раковины, хруст поющ и свеж, как стебля срез, - бессонный ясень, вяз, чья хрупкость может соперничать лишь с тополиной - не превосходимое ничем, ни облаком, ни собственными же корнями, ни шумом листвы, ни дымчатым голубем, ткущим стеклярусные кружева лесных отголосков, отсветов, эхо, ни молчанием, которым грезит речь, скатываясь, под стать шуршащей воде с песка или каплям с кожи, после того, как ступаешь на топкий берег, и эхо над головой разрывает стон голубя, сокрытый и пепельный, а сзади цепенеет рябь от ужа, дрожащая скудость последних следов угасает. Поэтому говорят, что в Фессалии, в Македонии, в Виннице при восходе Арктура деревья распускаются особенно пышно. В Египте по этой причине деревья, можно сказать, все время дают побеги, и если перерыв и наступает, то длится не очень долго. Мы, разумеется, не притязали на полное отречение от знания предшествующих нам, но кое-что становилось неуместным: например, даже не одежда, но мебель более всего резала глаз и еще пожалуй словечки, а более всего удручала их страшная неуклюжесть в следовании призракам собственных мыслей. При желании можно было бы набросать что-то вроде карты, графика, где были бы нанесены маркеры приоритетных позиций. Стрелки, указатели устремлены были бы в одном направлении, как иглы к магниту в школьном физическом опыте. Также янтарь, чтобы позже о нем. Все остальные предложения просим представить в письменной форме. В форме письма, пребывающего в нескончаемом поединке с собственной тенью. Эта дрожащая карта их мира, их сновидений отсюда кажется мне немыслимо тесной, - сколько было "загублено", оставлено в силу привычек. Главное состояло же в том, что даже ту странную, хрупкую, непреодолимую полосу, где угасало понимание одного и того же, заносила бесцветная пыль, та, которая по воскресениям в детстве переливалась стрекозьим августейшим крылом, оседая, однако, черным налетом повсюду. Вокзалы. Хрустящие вафли микадо, диваны светлого дуба огромны, вензеля МПС, пустота, атриум, стеклянные крыши, шары аквариумов, лампы молчанья в руках херувимов - казалось, что там всегда царит воскресенье, тогда как у стен тонкой судорогой ледяного затменья сжимается зеленью море. Водоросли. Пузырьки. Укрупнение зерен, из которых составлено зренье, стручок - срезы которого (что теперь не вызывает сомнений) были само совершенство: плоскости мира входили в соприкосновение с идеальной поверхностью глаз: процессы диффузии. О которых известно было Плотину: сновидения синтаксиса. Платонический растр. И никто не мог даже в шутку представить, - нет, понятны были и войны, и казни, предательство, словом, старый тезаурус не вызывал подозрений - что наступает эра великой бессонницы, что сны отказались от нас, так случалось с водой, когда она порой покидала колодцы, а там, бесспорно, если сверху глядеть, еще что-то мерцает, но вода вдруг оставила нас, вода покончила самоубийством или же кто-то ограбил ее, разрезал ее пополам, на две половины; вторая жаждой была, а первая ее отражением, но, вероятно, бессонница была только кодом ячеек сознания, которые тоже слагались в надпись прорех и излучин, в фигуру утомительной оды, - поскольку со всех сторон обступающего горизонта до неба поднимались свидетельства (и не надо быть весьма изощренным в чтении знаков подобных... по меньшей мере, мы тому научились... впрочем, когда? библиотеки? письма? короткие смешные рассказы? видео-репортажи? etc., a Моцарт! Торелли! "Введение в Т" Барретта Уоттена! Ипохондрия Жданова! Или чемпионат среди школ по легкой атлетике, когда гарь блаженно хрустит под шипами в секторе, где установлена планка на 2.04, сеется дождь, и трусы прилипают к ногам, волосы - нет; тогда, если помнишь, коротко стриглись, и в волосах ползли капля за каплей, как речь с неустановленного, блуждающего предмета - вещь? признак? - когда опять возвращаешься к берегу, а сзади затон, зигзагообразная черная молния, лилии, восходящие вниз, как будто к корням...) - того, что открывается эра отнюдь не бессонницы (она - это следствие), - Памяти, бесконечной, как очередь за водкой, сигаретами, рисом или же пламя, в которое смотрит ребенок, постигая то, что впоследствии станет вполне недоступно (в какой-то мере ненужно), то, как оно пожирает себя, не существуя, струясь. Пролив Флогестона. Блейк. Purgatorium. Центр. Однако, было известно, что в архитектонике этой машины отсутствуют должные уравновешивать "крылья". Симметрия, сведенная в точку. Яблоки, все же, оставались на вкус теми, что прежде. Солоноватая кровь. Точно так же несложно оптической пленкой, слегка замутненной, комкался шепот. Все те же: "еще!..", "делай со мной все, что захочешь!..", "да, я буду... нет, только... да!" - касались воображения и скользили по склону часов, словно отсвет уже отраженного окнами заходящего солнца. Изучались пейзажи, подобно латыни. Падежи минералов, спряжения рек, окончания веток. Пристальная археология слой за слоем проникала в погоду, небо не утрачивало многозначительности. Хотя, как уже говорилось, стало больше крыс, сумевших завоевать автономию, астрологов, переметнувшихся к крысам, откуда, впрочем, в лагерь людей вернулись целители, игроки в кости, - поэты пока выжидали. Намного больше травы. Дети прекрасны. Головы их шелковисты. Я не приду к тебе, поскольку теперь адреса утратили смысл, мы пребываем повсюду и помним все то, что было и будет. Медлительный комментарий: либретто балета: тело ползет по направлению к югу. Герои просты, словно карты или же графики. Тело: архив, исключивший слоенье огня, эллипсис, где расправляется сила оператора смерти - союз. Стрелки указывали изменение поворотов дороги. Шумел дождь, точно шелк, брошенный вверх и летящий навстречу. Сад расцветал тетивою из пчел. Теперь я со странным вниманием размышляю о беленых стенах, о мальвах, ястребах, процарапанных на бересте и алмазе, теперь с уверенностью можно сказать - предвиденье стало достоянием всех, невзирая на то, что формула остается в секрете. Но тебя, что коснется тебя?