– Я! А кто же? За этот закон я сорвал бы Нобелевскую. Теоретически я уже разработал путь лечения, только никак не могу его проверить экспериментально. Я предлагаю лечить импотенцию путем отказа от политической карьеры. Но никто из тех, кому я намекал, не хочет отказаться. Как же я проверю?
   – А на кроликах нельзя?
   – На кроликах – нельзя. Боюсь, Нобелевскую мне не дадут.
   – Ну как тебя утешить? – печально проговорил Яков Маркович. – Ты и сам понимаешь: эта клетка – клетка для всех…
   Бесшумно вошла Алла с подносом. Она поставила на стол три малюсенькие чашечки из китайского фарфора, чайник и сахарницу. От чайника шел аромат. Алла опять уселась на пуф рядом с ними.
   – Умница, – похвалил Яков Маркович. – Ах, умница!
   – Сейчас я тебе налью, – сказал Сизиф Антонович. – Ромашечный чай на ночь очень хорош как снотворное, и никакой химии.
   Молча они выпили чашечки по две. Яков Маркович пил с двойным удовольствием, любуясь Аллой, сидящей напротив него. Допив, он кряхтя поднялся.
   – Все, дети мои! Или завтра на работу мне не надо? И ты устала, детка… Прощай, божество!
   Он поцеловал Аллу в одну щеку, потом в другую, всю ее обслюнявив. Она обвила руками его шею, прильнула к немy. Яков Маркович, сутулясь, двинулся в коридор. Болонка устало поднялась и пошла следом за Раппопортом до двери. Сизиф Антонович подал ему пальто.
   – Спасибо, сиделец, – Раппопорт ткнул его кулаком в живот. – Ты настоящий…
   – Ладно! Сказано в Писании: не шаркай ножкой! Такой день сегодня. Вернее, теперь уже вчера… Разве я мог тебе отказать?
   – А какой день?
   – 17-е апреля! Нас в этот день родилось двое: Хрущев и я.
   – Поздравляю.
   Раппопорт открыл дверь. Сагайдак в халате высунулся на площадку, пошарил в отверстии почтового ящика. Все жильцы ходили за почтой вниз, кроме Генерального импотентолога.
   – Он еще чего-то ждет, – заметил Яков Маркович. – А у меня, зека, чувство, что я сам живу в таком ящике. Иногда открывают щель, и в щель я вижу мир. А потом снова сижу в темноте… И читаю газеты, которые мне в него заталкивают…
   – Иди ты знаешь куда? Спать!
   – Намек понял, – Яков Маркович стал медленно спускаться по лестнице.
   Алла постелила постель и легла. Собака спала у нее в ногах, повизгивая во сне. Сагайдак принял душ, не надевая халата, прошлепал по комнате и плюхнулся в постель. Алла взяла с тумбочки банку с благовонным маслом и, налив немного себе на ладонь, стала растирать Сизифу Антоновичу тело, начав с ног и медленно поднимаясь до самой шеи. Изредка она щекотала его и целовала, а он морщился, делая вид, что ему неприятно. Дойдя до шеи, Алла, поднатужившись, перевернула свое недвижимое имущество на живот и, налив еще немного масла, снова прошлась от ног до шеи. Когда процедура была закончена, Сагайдак открыл глаза. Алла тихо легла на спину рядом с ним и, опустив веки, ждала. Сизиф Антонович налил в ладонь масла и стал растирать тело жены в такой же последовательности.
   После массажа они заснули, довольные друг другом, и спали спокойно, ровно и долго.

 



55. СУББОТНИК У НАДИ


   Сироткина из последних сил боролась сама с собой. Но это каждый раз оказывалось бессмысленным, и она сдавалась.
   Утром она вставала, варила кофе, приводила себя в порядок, забегала в парикмахерскую причесаться или положить бесцветный лак на ногти, потом спешила в редакцию. Она глядела на часы и говорила себе гордо: вот прошел еще час, а об Ивлеве я ни разу не подумала. Значит, проходит. Скоро я его вообще забуду, встретив в коридоре, усмехнусь и подумаю: и чего в нем особенного? Зачем он мне и я ему? Мужик как мужик, неряшливый, и рост не длинный, а мне нравятся длинные. И эгоист, каких свет не видывал.
   Встретив его в коридоре, Надежда едва заметно кивала в ответ на его коротко брошенное «Привет!» и спешила пройти мимо, будто куда-то торопилась. Вечером у нее тоже всегда были дела: магазины, кино, подруги и, между прочим, лекции в университете, на которых тоже иногда приходилось показываться. Летом Сироткиной предстояло наконец защитить диплом.
   Усталая, она заглядывала в комнату к отцу. Он приходил поздно и долго сидел за столом, читал, ложился, опять вставал, бродил по комнате. Она заходила к нему перед сном, целовала его в полысевший затылок, спрашивала, не опоздал ли он утром в бассейн из-за того, что она проспала и не сварила ему кофе. Нет, в бассейн он не опоздал. Он любил дочь, после смерти матери любил, пожалуй, вдвойне. Он ласково хлопал ее по попке, как маленькую, и говорил: «Ну, ступай! Я еще повожусь…»
   Надежда принимала душ, мазала лицо ночным кремом, мгновение с усмешкой любовалась на себя в зеркало (такой кадр пропадает!), надевала пижаму, недавно для нее привезенную старым приятелем отца из Брюсселя, и, швырнув на подушку недочитанный «Новый мир», проскальзывала под одеяло. Открыв журнал, она не читала его, а, положив на лицо, быстро вспоминала прошедший день – плюсы и минусы. И гордилась собой: ни разу надолго об Ивлеве не задумалась. А стоя вечером под душем, даже не вспомнила, как они стояли под душем в новосибирской гостинице. Значит, все проходит. День – как год, год – как вечность.
   Она поднимала журнал, твердо решив вникнуть в читаемое, но, прочитав несколько строк, чувствовала, что рассеивается, засыпает и нет сил сопротивляться сну. Надя гасила свет, и тут появлялся Вячеслав Сергеевич. Нет, этого не будет! – уверенно заявляла она ему. Но оттолкнуть его было выше ее слабых силенок.
   Теперь она боялась пошевелиться, чтобы Ивлев не исчез. Ну, может, она позволяла себе чуть-чуть дофантазировать. Он был ласковей и активней, чем на самом деле (так ей хотелось), а она – сдержанней и холодней (так у нее никогда не получалось). И еще он говорил ей слова, много бессвязных слов. Он непрерывно говорил ей про нее то, что она хотела бы услышать, но о чем он всегда молчал.
   Потом он умолкал, и она почти слышала, как он сопит ей в ухо и начинает чаще дышать. Надя сжималась в комок, подтягивая колени к подбородку, и руки у нее непроизвольно помогали ему и заменяли его. И она сама начинала стонать, очень тихо, чтобы не услышал за стенкой отец. Теперь она поворачивалась на спину, готовая стать тонкой, как половичок у кровати. Через несколько мгновений она возвращалась в реальность. По инерции она благодарно целовала Ивлева в шею. Он приподнимался на руках, окидывая ее взглядом собственника, и говорил: «Мне пора».
   Утром в редакции Надя сидела в состоянии анабиоза. Ивлев, конечно, еще больше, чем она, хотел бы побыть с ней. У мужчин это всегда сильнее. Молчит только потому, что деться некуда. В командировку его не пускают, к Раппопорту переселился сын. А если бы они виделись, то быстрее бы прошло.
   Днем Надя шла по столовой с подносом, ища свободный столик. Заметив жующего Ивлева, она хотела, как всегда, пройти мимо и сесть отдельно, но он отодвинул стул и пригласил ее с иронической галантностью.
   – Бурда! – он отставил тарелку. – Все разворовывают, хоть бы остатки готовили по-людски!
   – Хочешь, накормлю настоящими котлетами? Сама вчера сделала. И соус из аджики с томатом – пальчики оближешь…
   – Где?
   – У меня дома. Глаза у него загорелись и погасли.
   – Дома? Не хватало только напороться на родителя!
   – Разве позвала бы, если б сомневалась?… Сгоняем? Котлеты готовы…
   Раздумывая, он с ненавистью поглядел на свиную отбивную, поддел ее вилкой и поглядел на свет.
   – Видишь, прозрачная, как мыльный пузырь.
   – А мои котлеты плотные, – завлекала она, – рентгеном не просветишь.
   Он швырнул отбивную в тарелку.
   – Поехали!
   – Пить не будем, только котлеты с аджикой, – говорила она ему в ухо по дороге, в такси.
   Пить доставляло ему все меньше удовольствия. Возбуждение быстро сменялось апатией, и это раздражало. Наде же хотелось, чтобы к тому, от чего у нее заранее замирало сердце, ничего не примешивалось, чтобы чувство было чистое, само по себе.
   В громоздкой квартире, пока Ивлев оглядывался и снимал пальто, Надя прошмыгнула на кухню, зажгла газ и поставила сделанные вечером котлеты на плиту.
   – Входи! Вот моя комната, – она вернулась, указала Ивлеву на дверь и стала снимать шубу и сапоги. – Кровать не успела убрать, извини. Хотя сегодня, между прочим, 19 апреля, субботник…
   – Вот и поработаем!
   Они легли сразу, и все было, как ей по ночам грезилось.
   – О Господи, котлеты! – встрепенулась она, едва вернулась издалека.
   На кухне все было в дыму. С виноватой ухмылкой Надежда внесла в комнату сковородку, и из сгоревших черных котлет они выкорябывали вилкой серединки, мазали xлеб красной аджикой и с аппетитом уминали. А потом снова забрались под одеяло. Ивлеву стало жалко Надю и немного себя. Она была такой ласковой и послушной от растерянности. Будто чувствовала, что в нем для нее места больше нет. Он понимал ее, но не мог ей помочь. Она догадалась.
   – У меня такое чувство, будто мы лежим последний раз. Каждый раз – что последний…
   – Вот и хорошо. Значит, каждый следующий – как подарок…
   – Да. Но страшно…
   – Наоборот, хорошо! Иначе – занудство! Жениться хочет Какабадзе, как только выйдет из больницы.
   – А я хочу тебя задушить, – она обхватила его за шею и легла на него.
   Приподнялась на руках так, что груди стали острыми, а потом сплющились о его грудь. Она стала целовать ему глаза.
   – Хочу, чтобы ты ослеп и ни на кого не смотрел, кроме меня!
   – Этого хотят все женщины. Им просто нужно рожать мужчин слепых, как котята.
   – Я схожу с ума от желания!
   – А ты положи на живот мокрое полотенце, как делают итальянки.
   – Русская я, милый! Я кладу на живот бумагу.
   – И что?
   – И пишу заявление в партбюро: он меня любил непартийными способами. Говорят, по системе йогов женщина может усилием воли не забеременеть.
   – Тогда закаляй волю.
   – Закаляла! Пока не увидела тебя.
   Она убежала в ванную, накинув халатик на одно плечо. Вячеслав поднялся с тахты, пошатался по комнате, разглядывая безделушки из разных стран и неизвестные ему флакончики. Он примерил на себя Надин лифчик. Сироткина не возвращалась, и он направился искать ее.
   В большой Надиной квартире (сейчас таких и не строят) с лепными потолками и дверями с матовыми стеклами Вячеслав сориентировался без труда. Он босиком прошлепал в гостиную, заглянул в еще одну дверь – это был кабинет, какие теперь увидишь разве что в музее. Одну стену сплошь, от пола до потолка, занимали книги. Ивлев прошелся вдоль полок – множество роскошных альбомов репродукций, старые энциклопедии, тисненные золотом тома монографий прошлого века. Лесенка стояла раскрытая – и на ней две книги, снятые или не положенные на место. В обеих оказались стихи с ятем, имен поэтов Ивлев и не слышал. Поперек комнаты, изголовьем к полкам, стоял узкий диванчик; на полке, возле него, – пепельница с окурками, маленький транзистор, телефон. Лицом к окну распластался большой письменный стол резной работы на ножках-лапах, заваленный с одного бока книгами и журналами на английском, как выяснил тотчас Ивлев, и на немецком. Он полистал их. Переводы вложены в журналы – полный сервис. Психология, философия, психиатрия… Занимательный набор. А это? Это оккультные науки, если Ивлев правильно понял, телекинез, телепатия…
   Он корректно не стал читать рукописных листков, разбросанных по столу. Глаза, скользнув, вырвали из всего обилия три толстых тома, переплетенные нефабричным способом в ярко-красный коленкор. Ивлев открыл обложку, в углу страницы прочитал: «Совершенно секретно».
   Тут уж он не смог удержаться, ознакомился с названием: «Сироткин В.Г., генерал-майор госбезопасности. К вопросу о возможностях управления мыслительными процессами в идеологической борьбе. Диссертация на соискание ученой степени кандидата философских наук». Слава хмыкнул, хотел начать читать, но услышал в коридоре шаги. Он поспешно захлопнул обложку и двинулся к двери, но она сама открылась.
   – Простите, я, кажется, помешал…
   На пороге стоял плечистый человек лет шестидесяти в добротном сером костюме. Он намеревался войти, но, увидев обнаженного Славу, растерялся. Некоторое время оба они молчали, не зная как поступить и какой предложить другому выход. Они просто разглядывали друг друга. Наконец, человек произнес:
   – Вы не могли бы мне объяснить, что это значит?
   – Разрешите мне сперва одеться, – с достоинством выдал ему текст Вячеслав.
   – Пожалуй! А где, черт возьми, Надя?
   – В ванной… С подругой, – не моргнув, пробормотал Ивлев, боком проходя через коридор в Надину комнату.
   – С какой подругой?
   – Со своей. То есть с моей. Извините!…
   Только Надиного отца ему и не хватало! Очутясь в комнате у Надежды, Ивлев схватил в охапку белье, бросился в ванную.
   – Отец!
   – Где? – зрачки у Нади расширились. – Раньше он не приезжал днем!
   – Не трать времени, одевайся.
   – Знаешь, – прошептала Надя, – ему позвонила соседка! Она шизофреничка, на пенсии, бывший майор. У нее, когда в дверь позвонишь соли занять, свет вспыхивает. Стоишь, как на допросе. Она к отцу после смерти матери зачастила, а теперь за мной следит.
   – Ясно. Я смоюсь, если смогу. Учти: я здесь с твоей подругой. А ты почему молчала, кто он?
   – Об этом все знают, кроме тебя. А ты что, мне меньше верил бы?
   Он пожал плечами.
   – Противно!
   – Мне тоже. Но он – мой отец!
   – А в смысле трепа дома?
   – Наоборот, дурачок! Если уж придут к нему, так в последнюю очередь.
   – Конечно, папочка тебя в обиду не даст.
   Она прижалась к нему.
   – Он хороший, – сказала она. – Меня любит и дает деньги. Презираешь? Застегни лифчик!
   Слава погладил ее по голове и выглянул в коридор. Там было пусто, и он поспешно выбрался на лестничную клетку. Надя отправилась на кухню.
   – Ты?! – она изобразила удивление, увидев отца.
   Он хлопал крышками кастрюль.
   – Приехал поесть котлет, которые ты мне вчера приготовила… Кстати, а где твоя подруга с этим нудистом?
   – Они ушли.
   – Так я и думал. Даже не познакомились!
   – Не смейся! – сухо сказала Надя. – Им негде встречаться.
   Отец смотрел на нее внимательно, колеблясь, взорваться или сдержаться. Он ощутил вдруг, что боится дочери… Нет, этого он допустить не может.
   – Надо регистрироваться, – сказал он. – Тогда будет, где.
   – Я им передам.
   – Так где же котлеты?
   – Мы их прикончили, извини.
   – Я понимаю: за мое здоровье… Вот что, Надежда Васильевна! Нам давно пора поговорить. Я все откладывал, но сейчас есть повод. Правда, время у меня ограничено…
   – О чем, папочка?
   – Ты живешь таинственной, непонятной мне жизнью…
   – Я? У меня все на виду. Просто ты никогда не спрашиваешь. Это у тебя – все совершенно секретно.
   – Ты же знаешь, какая у меня работа, и не будем об этом!
   – Пожалуйста, не будем. Сам начал!…
   – Начал, потому что ты – моя дочь. Хочу знать про твою жизнь…
   – Ты и в роли отца не перестаешь быть кагебешником, папочка! Уверен, что должен знать о других все. А про тебя – никто, даже твоя дочь!
   – Я чекист, дочка.
   – Знаю, папа! Слышу двадцать лет… Но теперь мы оба взрослые, и мамы, которая примиряла, нет. И она, между прочим, просила за тобой присматривать. Давай играть так: хочешь знать про меня – рассказывай про себя, чекист! Нет – нет…
   – Тебя кто-то настраивает на левые взгляды.
   – Никто меня не настраивает, успокойся.
   – А что говорят про нас в редакции?
   – Хочешь, чтобы я стучала на своих знакомых?
   – Нахваталась глупостей! Даже если это твое убеждение, надо быть терпимее.
   – Не знаю, что говорят про твое учреждение другие, а я всем рассказываю, что в кабинете твоего начальника висит портрет Пушкина.
   – Пушкина? – он усмехнулся краешком губ. – Почему?
   – А он, папа, сказал: «Души прекрасные порывы!»
   – Это я слышал, – засмеялся отец. – Неостроумно, я тебе скажу. Прекрасными порывами мы не занимаемся, руки не доходят.
   – Вы занимаетесь тем, чтобы заставить человека перестать мыслить!
   – Фу, Надежда… – он брезгливо поморщился. – Ты уже не ребенок! Во всех странах есть органы насилия. Вячеслав Рудольфович Менжинский, дочка, сказал очень точно: «Мы – вооруженная часть партии». Вот как! Лично мне никакие твои мыслители не мешают. Но у государства имеются определенные принципы, и если большинство народа им следует, наша задача – защищать большинство от выскочек. Общество не может жить без дисциплины. Да враги только и ждут, что мы разболтаемся. Нам приходится быть монолитом. Вода, пробив трещинку, может смыть гигантскую плотину, если щель не заделать вовремя. Я надеюсь, что доживу еще до того времени, когда наши органы вообще будут упразднены. Но для этого необходима высокая сознательность общества.
   – Чтобы все стали роботами…
   – А, по-твоему, это нормально, когда выскочки и недоучки хотят, чтобы им разрешили писать и говорить все, что придет в голову? Если хочешь знать, не чекисты, а народ таких не любит и сам требует наказывать. Скажем, Солженицына нам приходится круглосуточно охранять. Он неглупый человек, а понять этого не может. Да все его критические идеи нужны нескольким сотням чувствительных интеллигентов, больше никому! Если бы его проекты были реалистичны и полезны, они давно пробились бы в жизнь. Я знаю в сто раз больше о всяких жестокостях и несправедливостях, чем он. Однако я укрепляю государство, а он его разваливает. Я служу народу, а он кому? Он что же – один умнее партии, в которой четырнадцать миллионов? Кто всерьез этому поверит?
   – Те, кого вы преследуете!
   – Ну, если не хочешь вписываться в существующие для всех нормы – пеняй на себя. Конечно, мы и таких пытаемся воспитывать, но не всегда удается.
   – Особенно хорошо твой Сталин воспитывал!
   – Сталин – не мой, Надя. Сталин как раз и был выскочкой, и очень опасным, поскольку сосредоточил в своих руках слишком большую власть. Если бы дать неограниченную власть, скажем, Солженицыну, еще неизвестно, какие бы законы он установил. Все нынешние борцы за права человека – допусти их к открытым действиям, начнут рваться к власти. У нас гуманные законы, но такого мы допустить не можем.
   – А нынешний – это не такая же власть?
   – Нынешний – исполнитель воли партии. Он подпишет все что угодно, если мы решим, дочка. Пойми правильно: не потому, что мы – органы, эти времена давно прошли. Мы – сила, потому что мы – среднее звено партии. Мы решаем, что Политбюро должно знать и что нет. Мы вынуждены были скинуть Хрущева, как только он зарвался. И уберем каждого, кто нам помешает, потому что мы коллективно выражаем волю народа, и нет никакой силы, которая могла бы нам помешать. Поняла?
   – Еще бы!
   – Ну, а если поняла, давай теперь узнаем про тебя, поскольку по твоей формуле про себя я тебе в общих чертах рассказал… Как его фамилия, нашего гостя?
   – Зачем тебе?
   – Разве отец не имеет права знать, с кем встречается его дочь?
   – Его фамилия Куликов. Куликов Андрей. Андрей Александрович.
   – Он с тобой работает?
   – Нет, он инженер, работает в почтовом ящике, засекречен, как ты, и я не спрашивала.
   – Что-то лицо мне его знакомо…
   – Такое уж у него лицо. На многих похоже. Я и сама путаю… Знаешь что, папочка? Не вздумай его проверять, или следить за ним, или что-либо подобное. Если узнаю – уйду.
   – Как – уйду? Что ты несешь, Надежда?!
   – То, что слышал…
   – Но куда?
   – Уйду… Не найдешь!

 



56. СИРОТКИН ВАСИЛИЙ ГОРДЕЕВИЧ


   ШТАМП: СС ОВ (Совершенно секретно особой важности).
   СПЕЦИАЛЬНАЯ АНКЕТА ДЛЯ РУКОВОДЯЩИХ КАДРОВ КОМИТЕТА ГОСУДАРСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ ПРИ СОВЕТЕ МИНИСТРОВ СССР
   Звание: генерал-майор госбезопасноти.
   Занимаемая должность: начальник 5-го Главного управления, член Коллегии Комитета.
   Он же, для служебных надобностей, Северов Гордей Васильевич и Гордеев Н.Н.
   Родился 3 октября 1910 г. в Туле.
   Национальность: русский. Отец русский, мать русская, родители отца и матери русские.
   Социальное происхождение: отец рабочий, мать крестьянка.
   Член КПСС с 1929 года. Партбилет No 00010907. Ранее в партии не состоял, не выбывал, партийных взысканий не имеет.
   Образование и специальность по образованию: высшее, Академия КГБ (окончил с отличием).
   Пребывание за границей: не был.
   Ближайшие родственники: дочь Надежда. (Подробный перечень родных, близких, друзей и знакомых, живых и умерших, с местами жительства, работы и захоронения прилагается к анкете.)
   В партийные, советские и другие выборные органы не избирается в связи со спецификой работы.
   Правительственные награды: орден Ленина, ордена Красного Знамени и Красной Звезды, Знак Почета, медали. (Награждался без публикации указов в открытой печати.)
   Отношение к воинской обязанности: учету по линии Министерства обороны не подлежит.
   Паспорта имеет на указанные выше фамилии. Все подлинные документы сданы на хранение в Центр.
   Домашний адрес: Москва, Староконюшенный пер., 19, кв. 41. Тел. 241-41-14. (Сведений в справочниках не имеется.)
   Приметы: рост 171 см, глаза карие, цвет волос – седой.
   Данные о состоянии здоровья: склероз сосудов 1-й степени, астматические явления. Практически здоров. (На учете в спецполиклинике КГБ.)
   ВОСХОЖДЕНИЕ ВАСИЛИЯ ГОРДЕЕВИЧА
   Все, чего добился в жизни генерал-майор Сироткин, было результатом его собственных деловых качеств и способностей. Если он чего-то не одолел, в этом ему помешали люди и обстоятельства.
   Василий Гордеевич не любил вспоминать свое детство и тем более молодость. Там, в детстве и молодости, он был незначительным, ничем не отличался от других. А уже давно он привык, что к нему относятся с особым уважением даже тогда, когда он не в генеральской форме. Он привык говорить медленно, весомо. И то, что он говорил, сразу принималось как приказания.
   В минуты откровенности с подчиненными на работе генерал-майор Сироткин говорил, что все, чего он достиг, он достиг благодаря своей идейной убежденности, вере в правоту дела, которому он служит. Однако взгляды его, хотя сам он считал их незыблемыми как гранит, в течение жизни совершенствовались. В молодости люди делились для него на пролетариат, то есть хороших, и буржуазию – врагов. Сам он был хорошим. Идейный идеализм его юности сменился идейной практичностью, то есть использованием идейности для движения по службе.
   Добившись положения, Сироткин стал невольно делить человечество иначе: на своих (работников органов) и чужих. Убеждения (коммунист – не коммунист) уже не играли такой роли. Сегодня ты коммунист, а завтра – изменник родины. А вот если работник органов, то это уж навсегда. Предателей родины клеймят позором и, если они возвращаются, дают им десять лет. Предателей органов сами органы уничтожают без суда и следствия, разыскивая их в любой стране. Преданность родине Сироткин считал своей главной опорой в жизни, но практически подразумевал под этим преданность органам.
   Заняв ступеньку в среднем звене руководящего аппарата в то время, когда власть органов была несколько ограничена, Василий Гордеевич был этим удовлетворен. Его дело – выполнять свою функцию в общем пространстве руководства государством. Он даже говорил, что органы теперь нужны для защиты наших завоеваний от оголтелых сталинистов, добровольных доносчиков, требующих сажать всех, кто им не нравится. Но и в дальнейшем партия совершала ошибку за ошибкой в управлении страной, и ошибки могли исправить только такие люди, как Василий Гордеевич, приди они к власти. Однако по ряду причин это было невозможно. Тогда коллеги Сироткина заговорили о единении партии и органов, имея в виду, что после единения они окажутся сильнее. Что касается взглядов, то, поскольку теория помогает практике, задача убеждений – помогать человеку в осуществлении его планов. Василий Гордеевич продолжал ждать свое время, хотя шансов, он понимал, оставалось все меньше.
   За границей Сироткин не был ни разу. Еще в должности начальника отдела его пощемливало это обстоятельство, и он размышлял о переводе в другое управление, в разведку.
   Препятствием оказались иностранные языки. Дважды принимался он их изучать на специальных курсах, где дело поставлено прочно, по-чекистски, и каждый раз безнадежно отставал от остальных. Фразы произносил столь ужасно, что строгие преподаватели из бывших резидентов иронизировали, и Василию Гордеевичу приходилось уходить, чтобы не подорвать своего авторитета.
   Некоторые могут подумать, что Сироткина бросили на внутренние дела из-за неспособности к внешним. Но это неправда. Языков не знает большинство руководителей аппарата разведки. Просто здесь, в борьбе против проникновения буржуазной идеологии, Василий Гордеевич имел солидный опыт. После войны по его инициативе в крупных городах страны монтировались вывезенные из фашистской Германии глушилки иностранного радио. Впоследствии производство подобной аппаратуры было освоено и у нас. Василий Гордеевич не предчувствовал, что над ним самим нависает туча. Он пострадал при странных обстоятельствах, не ясных ему самому.
   – Где Петров? Я пришел его арестовать.
   – А он недавно ушел арестовывать вас!
   Такие шутки были тогда в ходу. Местопребывание Сироткина не изменилось. Он лишь не вернулся домой. Его опустили в лифте на шесть этажей вниз, в тюрьму. Его не били, не пытали, не допрашивали. Он оставался своим. «Меня ненадолго законсервировали», – после шутил он. Он сидел в привилегированных условиях, читал книги.