7. Еврейский фактор

   Проблему евреев в контексте большевизма Агурский рассматривает в совершенно неожиданном ключе. С его точки зрения, массовое участие евреев в революции объясняется не столько их враждебностью к православной России, местью за "черту оседлости" или беспочвенностью и западничеством, сколько особым эсхатологическим мессианским настроем, характерным для сектантской разновидности иудаизма (хасидского или саббатаистского типа), которая была чрезвычайно распространена среди восточно-европейских евреев. Именно сходство апокалиптического фанатизма, общность религиозного типа с представителями русского сектантства и гностицизма интеллигенции, предопределили роль евреев в большевистском движении. Кроме того, Агурский подчеркивает, что многие евреи-большевики ощущали себя страстными великорусскими националистами, для которых Октябрьская революция уничтожила последние преграды для полного слиния с русским народом. Большинство из них были либо крещенными и ассимилированными, либо отличались специфическими мистическими наклонностями и принадлежали к эзотерическим каббалистическим группам.
   Конечно, это касалось далеко не всех. Зиновьев, Каменев и вообще почти вся "петербергская группа" были аутентичными евреями-западниками, воспринявшими коммунизм лишь в его рационально-социальном, догматическом аспекте. Иными словами, великодержавный национал-большевизм одних евреев (Лежнев, Тан-Богораз, Кердецев, Пильняк и даже ранний Троцкий, кстати, активно интересовавшийся масонством и бывший членом "Великого Востока") резко контрастировал с русофобией других. Но и среди русских большевиков это зеркально отражалось в противостоянии новых русских лидеров сталинского призыва (Молотов, Ворошилов, Киров и т. д.) и русофобствующих этнических великоросов типа Бухарина.

8. Национал-большевизм против национал-коммунизма

   Агурский вскрывает важную терминологическую разницу между этим двумя терминами. "Национал-большевизмом" следует называть именно великорусский, евразийский вариант, стоящий за объединение всех бывших земель Российской Империи в единое централизованное социалистическое государство — СССР. Среди большевистских лидеров это однозначно соотносилось с фигурой Иосифа Сталина.
   "Национал-коммунизмом" в свою очередь было принято обозначать, напротив, сепаратистские тенденции национальных окраин России, стремившихся использовать Октябрьскую революцию для достижения национальной независимости. Особенно сильными национал-коммунистическими тенденциями отличались татарские (Султан-Галиев), грузинские и украинские коммунисты (Скрыпник). Они считали (справедливо), что в большевиках слишком сильны великодержавные империалистические настроения, что национал-большевизм в устряловской формулировке чреват новым "диктатом Москвы". Показательно, что самыми активными борцами против сепаратистского национал-коммунизма были представители тех же самых наций, но исповедующих, напротив, советский принцип «единонеделимчества» и, соответственно, национал-большевизм. Так Сталин и Орджоникидзе не на жизнь, а на смерть боролись с грузинским сепаратизмом и т. д. Лишь на Украине в партии промосковскую линию проводили в основном этнические великоросы, а еще больше, ассимилированные евреи.
   Этот момент очень важен, так как в нем кристально ясно прослеживается фундаментальное различие между простой адаптацией коммунистических идей к конкретному национальному контексту (национал-коммунизм) и особой универсалистской линией, сопряженной исключительно с русским эсхатологизмом, мессианским и всечеловеческим, открытым для всех евразийских народов и интеграционным. Национал-большевизм, таким образом, открывается как реальность сверхэтническая, имперская, универсальная. Это принципиальный момент.

9. Параллельная идеология

   К национал-большевизму Агурский причисляет и многих других авторов — Мариэтту Шагинян, Максимилиана Волошина, Осипа Мандельштамма, Андрея Платонова, футуриста Родченко, самого Маяковского, О. Хвольсона, М. Пришвина, А. Ахматову, М. Цветаеву, Н. Тихонова, Н. Никитина, Я. Лившица, К. Чуковского и т. д. Если внимательно приглядеться к советской литературе, — вплоть до Шолохова, не упоминаемого, впрочем, Агурским, — то почти всяона откроется как разновидность национал-большевистской мысли, поскольку чистого "социалистического реализма" в культуре отыскать практически невозможно, за исключением, разве что, совсем уже «условных» произведений, причисленных к культуре по чисто конъюктурным соображениям. Особенно следует подчеркнуть личность Мариэтты Шагинян, ставшей классиком советской литературы. В ее творчестве и интеллектуальной эволюции сходятся воедино несколько существенных моментов национал-большевизма в целом.
   Во-первых, она была ассимилированной русифицированной армянкой, что прекрасно вписывается в разобранный Агурским феномен социалистической великодержавности, носителями которой чаще всего выступали ассимилированные инородцы — грузины, евреи, армяне и т. д. Если в западных областях (Украина) особенно активными централистами и проводниками промосоковских тенденций в партии выступали евреи, то на Кавказе — в Азербайджане и Грузии — активную роль играли именно армяне. Поэтому национал-большевистский выбор Шагинян весьма показателен.
   Во-вторых, до революции Шагинян была активной участницей религиозно-философского кружка Дмитрия Мережковского и Зинаиды Гиппиус, где она познакомилась с гностическим мировоззрением, которым чрезвычайно заинтересовалась. Она начинает свое духовное становление как типичная представительница "нового религиозного сознания". Шагинян одной из первых приняла Октябрьскую революцию, оценив ее мистически. В революции она видела "корни какого-то нового славянофильско-большевистского сознания". После революции она продвинулась по пути гностицизма еще дальше — подобно гностикам-каинитам она начала рассматривать негативных персонажей "Ветхого Завета" — Хама, Каина, Исава и т. д. — как носителей подлинного духа и предтеч Христа, врага "злого демиурга"-узурпатора. Ее интеллектуалный гностицизм был прямым аналогом сектантского простонародного гностицизма Клюева или Есенина.
   В-третьих, Шагинян была — как и Андрей Платонов и академик Вернадский — поклонницей учения Николая Федорова о "воскрешении мертвых", что является одной из классических тем оперативного оккультизма [6]. Этот же теургический компонент федоровского учения вдохновлял многих евразийцев, особенно «левых» — Карсавин, Савицкий, издатели парижского журнала «Евразия» (муж Цветаевой, Эфрон и т. д.). Более того, гетеродоксальная с православной точки зрения, но национальная и антизападная доктрина Федорова была тем идеологическим фокусом, через который «правые» консервативные мистики переходили к приятию коммунизма. В-четвертых, писательница в своих художественных произведениях пыталась создать "новую пролетарскую мифологию", многие моменты которой являются типичными образцами конспирологического сознания, свойственного традиционному мистико-оккультистскому способу мышления.
   В целом судьба Мариэтты Шагинян — это архетип национал-большевистской эволюции, и в этом смысле ее фигура является парадигматической для всего советского национал-большевизма.
   Из анализа Аругского складывается настолько впечатляющая картина советского общества в его глубинных мифологических пластах, что создается ощущение, будто мы находимся в параллельном мире, где вся внешняя скучно-догматическая, пслоско-утилитарная, жестокая в своей будничности картина официальной советской истории разрешается в глубинной, насыщенной, полной метафизических интуиций и магических происшествий реальности. И эта "вторая реальность" советизма — от его первоистоков вплоть до последних дней — придает всему смысл, наполненность, герменевтическую заостренность. Эта реальность животворная, парадоксальная, страстная и глубокая, в отличие от сухих статистических данных, цензурированных исторических сводок или визгливой диссидентской критики, также нудно как и советские историки, перечисляющей факты, только не триумфально-оптимистические, но трагично-жестокие.
   Михаил Агурский не просто историк с оригинальной схемой. Он человек судьбоносный для России. И символичность его пути проступает в том факте, что умер он не в Иерусалиме и не в Америке, а в Москве, Третьем Риме [7], куда приехал на "Конгресс Соотечественников". Более того, не менее символична и дата смерти — 21 августа 1991 года. Последний день Великой Советской Империи, последнее мгновение, когда на огромной евразийской территории национал-большевизм еще оставался правящей идеологией.
 
    Статья написана в 1996 г., впервые опубликована в 1996 г. в ж-ле «Элементы» № 8 (Досье «Национал-большевизм»)

L'AGE D'OR ou L'AGE MORDOREE

("КРАСНО-КОРИЧНЕВЫЙ ОТТЕНОК СЕРЕБРЯНОГО ВЕКА")

1. Известное неизвестное

   Культуре русского Серебряного века, особенно поэзии, посвящены тысячи исследований.
   То, что культура Серебряного века не вписывалась в официальные нормативы советизма, очевидно и не нуждается в дополнительных доказательствах — о гонениях (физических и моральных) на ее представителей после революции написаны целые тома. Но есть и еще одно важнейшее соображение. Эта культура совершенно не вписывается и в нормы либерализма западнического типа, который стал эрзац-идеологией современной России.
   Прояснение этого тезиса требует некоторого отступления.
   Есть два автора, труды которых представляются фундаментальными для понимания затронутого нами вопроса. Оба (хотя и в разной степени) стоят на позициях либеральной идеологии. Оба — эмигранты из еврейских семей. Оба — блестящие знатоки русской истории и русской культуры. Речь идет о Михаиле Агурском и Александре Эткинде.

2. Михаил Агурский: дефиниция национал-большевизма

   Агурский был историком-диссидентом, эмигрировавшим в 70-е в Израиль. Вместе с Солженицыным и Шафаревичем он участвовал в сборнике "Из-под глыб". Но главным трудом его жизни была книга "Третий Рим", часть которой вышла на русском языке в Париже отдельным изданием под заголовком "Идеология национал-большевизма".
   Основной тезис Агурского сводится к следующему. -
   Деление русского общества, проявившееся в XIX веке в появлении славянофилов и западников, на два лагеря, было не таким однозначным, как это принято считать. Оба лагеря — и правые, и левые — имели целый спектр общих ценностей, установок и ориентаций. Славянофилы и позже философы "нового религиозного сознания", начиная с Соловьева, были не так уж и реакционны и зачастую отличались радикализмом и социальным нонконформизмом, совершенно нетрадиционными для классических правых. С другой стороны, и "русские западники" — от Чаадаева через Герцена и вплоть до большевиков и социалистов — были отнюдь не классическими космополитами и интернационалистами, но скорее, развивались в рамках левого нациоанилизма, наиболее яркий пример которого дан в народничестве, а позднее, в эсэрах. И Бакунин, и Герцен, и
   Лавров, и Михайловский и многие ранние социал-демократы, как показывает Агурский, были скорее национал-революционерами, чем классическими либералами-западниками, и в этом смысле смыкались со славянофилами. Те же, в свою очередь, критически относились к послепетровской монархии и воспевали архаический мир общины, святую дораскольническую Русь, провозглашали идеал общества, основанного на справедливости и социальной солидарности. И те и другие ратовали за некий парадоксальный "русский рай", национальный и универсальный (мессианский), одновременно. Ненависть к капитализму, любовь к простому народу, вера в мессианское предназначение России сближали на уровне идей и правых и левых, создавая, тем самым, предпосылки того, что позднее, уже в XX веке, будет названо "национал-большевизмом".
   Серебряный век был прямым наследником этой «право-левой» национал-прогрессистской ориентации, что позволяет понять сложные и запутанные идеологические судьбы большинства культурных и политических деятелей того времени. Все это национал-большевистское, консервативно-революционное поле идей, интуиций, тем, теорий и т. д. составило живое ядро Революции. Большевики были лишь одной отраслью этого мощного древа. Получив единоличную власть, они оказались в позиции единственных наследников всех этих тенденций, вливавшихся в новую советскую действительность и через переходивших к большевикам и от правых (спецы, военные, чиновники) и от немарксистских левых (анархисты, эсэры, меньшевики и т. д.). Концептуальное оформление такая эволюция получила в работах забытого ныне, но очень влиятельного в свое время мыслителя Николая Устрялова, который обобщил основные принципы национал-большевизма, а также в публикациях левых евразийцев.
   Художественный срез этого консервативно-революционного, национал-большевистского движения дал «скифство», литературу попутчиков, имажинизм, футуризм и т. д. а позднее стал основой советской культуры.
   Смысл поразительного открытия Агурского заключается в том, что русская политическая история, начиная уже с Александра I (если не с самого раскола), развивалась совершенно не по дуальной логике "консерватизм-прогрессизм" (как на Западе). Скорее общество и интеллигенция, зачарованные русской тайной, русским парадоксом, мучительно искали какого-то неожиданного синтеза, который открыл бы фантастическую перспективу, вернул бы Золотой век как нечто сверхсовременное и сверхархаическое одновременно.
   Русский тип, предшествующий собственно национал-большевизму — это человек (народ, община, церковь) в поисках утраченного сакрального. Острое переживание этой утраты — становой хребет всей психологии и идеологии данного направления. Именно поэтому так легок был странный, на первый взгляд, переход русских интеллигентов от марксизма к православию, и наоборот.
   Заметим, что на обратном полюсе от этого явления находился противопложный тип — человек истеблишмента, конформный носитель системы. Он воплощался во внешне православном и консерватином дворянине (чиновнике, служащем) с европейским воспитанием, но совершенно отделенным от жизни простого народа. При этом такой консервативный тип был вполне открыт для идей рыночных преобразований и буржуазных реформ. В конечном счете, и на этом конформистском полюсе тоже сочетались правые и левые элементы, только не революционного, а эволюционного толка — вялый патриотизм, совмещенный с частым пребыванием на Западе, внешние атрибуты сословности и терпимость к возвышению купечества и созданию буржуазных отношений. На психологическом уровне речь шла о типе, абсолютно глухом к сакральности, удовлетворенном профанической средой, в целом вполне соответствующем тогдашней общеевропейской культуре.
   Именно между этими полюсами — национал-революционным (часто проявляющемся под масками интернационализма) и национал-консервативным (скрывающим в себе подлинный космополитизм) — и проходили силовые линии тайного противостояния, хотя сплошь и рядом сами активные участники идеологических дискуссий и политических движений не отдавали себе в этом отчета.
   Октябрьская революция, по Агурскому, есть однозначная победа национал-революционного пласта русского общества, хотя, естественно, не все компоненты предшествующих этапов и формаций нашли в ней свое место. Марксистская догматика, принятая как единственная и безальтернативная, во многом повредила живому и творческому развитию основных и часто наиболее интересных тенденций в этом общем направлении.
   Национал-большевизм в таком понимании становится неким общим знаменателем тех сил в русской культуре и русской политике, которые были фанатично ангажированы в поиск сакрального и которых, как средневековых гностиков, не устраивали внешние полые формы псевдорелигиозного и псевдодуховного конформизма. Это поиск утраченного сакрального и объясняет симпатию революционеров, интеллигентов, поэтов Серебряного века к ересям, староверческим толкам, народному быту, сохранившему многие аспекты древней культуры, где священными признавались все элементы бытия, а не только храмы и иконы. У образованного класса это выливалось в софиологические поиски или в "новое религиозное сознание" (Соловьев, Мережковский, о. Сергий Булгаков, Бердяев, Белый, Блок и т. д.); у выходцев из народной среды — в сектантство, ересь, бунт (Есенин, Клюев, Карпов, Клычков и т. д.) Но оба мира были тесно связаны между собой и оживлены единым "национал-большевистским" пафосом.
   Агурский приходит к выводу: 74 года страна жила не при большевизме, а при национал-большевизме, хотя на каком-то этапе это перестали ясно осознавать даже вожди. Поразительно, что сам Агурский умер 21 августа 1991 в Москве, куда он приехал из Тель-Авива на "Конгресс соотечественников". Смерть этого блестящего историка точно совпала с концом того явления, внимательному и скрупулезному изучению которого он посвятил всю свою жизнь — с концом национал-большевистской империи.

3. Александр Эткинд: 4 особенности русского интеллигента

   Совершенно самостоятельно и иными путями к сходным выводам пришел другой интереснейший исследователь того же периода Александр Эткинд. Он специализировался на изучении русского психоанализа начала века и пришел к весьма любопытным выводам.
   В своей книге "Содом и Писхея" он подробно и в высшей степени остроумно описывает «теневые» моменты биографии некоторых видных деятелей Серебряного века — теневые не в смысле их «порочности», а в смысле их странности, непонятности, неизвестности и политической "некорректности".
   Вывод Эткинда крайне интересен. — Большинство крупных фигур этой эпохи были буквально одержимы четырьмя постоянно повторяющимися мотивами, которые сам Эткинд косвенно возводит к однотипному психическому отклонению (что не так уж важно).
   Первый мотив — зацикленность на проблеме пола. Причем эта проблема практически ни у кого из представителей Серебряного века не решается банальным образом, постоянно тяготея к радикальным и часто извращенным ситуациям. Они весьма разнообразны — menage a trois (классическими примерами которого являются чета Виардо и Тургенев; Мережковский, Гиппиус и Философов; Брики и Маяковский; Блок, Белый и жена Блока Менделеева и т. д.), гомоэротизм (Кузьмин, Брюсов, Цветаева, Радлова, Ахматова), оргиазм и ритуальные сборища у Вячеслава Иванова (с участием сектантов), женопоклонничество, мазохизм и одержимость девстевнностью у последователй Соловьева, теологизация пола у Розанова, мотивы садо-мазо у Гумилева, панэротизм Есенина и т. д. Даже если отбросить несколько упрощенное психоаналитическое толкование, совершенно очевидно, что тема пола является осью культуры Серебряного века. Причем не просто пол, но его глубинное, метафизическое измерение интересует поэтов и мыслителей этой эпохи, пронзительная интуиция его сакральной нагруженности, его таинственного послания, нуждающегося в осмыслении, раскрытии, реализации. Нелепо считать все это просто «отклонениями». Скорее это постановка вопроса о «норме» в духовном смысле — пол как вопрос, как драма, как важнейший момент духовной и национальной истории.
   Второй мотив — увлечение политическим экстремизмом. Большинство деятелей Серебряного века безоговорочно поддерживают революционные и социальные силы. Не просто большевиков, которые стали подлинными хозяевами ситуации только после октября 17, да и то не сразу. Эсэры, народники, анархисты естественно становятся основной политической средой, к которой тяготеют поэты и мыслители той эпохи. Все грезят переворотом, восстанием, бунтом. Даже те, кто не принял большевиков, часто отвернулись от конкретной фракции Революции, присвоевшей себе права на единоличную власть. Социальный радикализм не от конформизма, близорукости, безответственности или абстракционизма. Он является неотъемлемой характерной чертой Серебряного века в целом.
   Третий мотив — национализм. У всех он проявлялся по-разному. У кого — в черносотенно-юдофобских формах (Хлебников, Клюев, Есенин, Карпов и т. д.), у кого — в более мягком, культурном виде. Эткинд приводит эпизод, когда сам Блок высказывал лдовольно радикально антисемитские тезисы. Однако дело не в антисемитизме или шовинизме. Одержимость Россией, бесконечная любовь к земле, народу, национальной судьбе, ее истории, ее парадоксу, к Русскому в глобальном, метафизическом измерении. Россией бредили все.
   Четвертый мотив — мистицизм, предельная религиозность, эзотеризм. Это также черта — общая абсолютно для всех фигур Серебряного века. Формы могли быть любыми — от православия и углубления в его догматику, до ересей, оккультизма (штейнерианство Белого), неоязычества или «национал-сатанизма» (у Брюсова). И в этом вопросе так же, как и во всех предыдущих, нормой была именно крайность — не поверхностная религиозность обывателя и не прагматический атеизм европейского профана, но страстная, сжигающая вера в силу и реальность потустороннего, фанатичная погруженность в проблемы души, смерти, мистического смысла событий. Не случайно такой живой интерес вызывали Распутин (ему посвятил стихотворение Гумилев), хлысты, скопцы, иные национальные сектанты.
   Итак, четыре мотива — заостренный эротизм, политический экстремизм, национализм и эзотеризм. Таков портрет типичного представителя Серебряного века (как гениального, так и среднего, как сверхизвестного, так и забытого), получающийся у Эткинда. И он вполне логично переходит от этого к большевикам, психологический тип которых оказывается удивительно близок вышеописанному. Только все суше и ориентированно на политическую практику и социальную реализацию. Вспомним Чернышевского — литературный большевик Рахметов практикует иогические упражнения, интересуется каббалистическими текстами позднего Ньютона, напоминает посвященного. Вера Павловна практикует полиандрию, одержима пророческими снами. И у исторических большевиков. — Троцкий — член масонской ложи "Великий Восток", автор монографии по мистическому символизму, написанной в заключении и утерянной во время подпольных скитаний. Богданов — ученик мистика-космиста Федорова, мечтавший о том, чтобы научными способами — через переливание крови (сразу после революции он был назначен директором Института переливания крови и умер в результате опыта, поставленного над самим собой) — достичь физического бессмертия. Бонч-Бруевич — специалист по сектам, издававший специальный журнал для сектантов "Новая Заря" (как перекливается с известной магической организацией "Золотая Заря"!) с целью их привлечения в большевизм. Коллонтай, известная экстремальными формами самых необузданных эротических опытов. И наконец сам Ленин, поддерживающий просектантскую линию Бонч-Бруевича, положительно отзывающийся о оргиастическом сексе и приветствовавший «сменовеховцев» и национал-большевиков (Устрялова, Ключникова и т. д.)
   Но Серебряный век — как эпоха теоретиков — заканчивается. Наступают суровые будни постороения "сакрального общества". Планификация и индустриализация не могли не придать пародийные черты реализации национальной, мистической, эротической и политической утопии.
   Но духовное, психологическое и типологическое родство очевидно.

4. Вечная парадигма

   У Эткинда есть очень интересные соображения о связи между Серебряным веком и веком Золотым, Александровской эпохой. Одни и те же осевые мотивы, только форма и терминология меняются. Проблема пола ясно видна уже у Пушкина и Лермонтова, а в следующем поколении у Достоевского и Чернышевского она станет почти центральной. Политический экстремизм — его типичный образчик декабристы с их разнообразием политических утопий, каждая из которых и у Муравьева, и у Пестеля, и в "Северном обществе" были пропитаны, к тому же, глубоким национальным подтекстом. На эту же пору приходится и расцвет мистики — Библейское общество, князь Голицын, "Сионский вестник", а кроме того, сектантство — скопчество и хлыстовство — проникают на самые верхи общества (эзотерический салон Татариновой, скопец-камергер Еленский, возрождение масонства и т. д.)
   Иными словами, "национал-большевистский" Серебряный век лишь перенял эстафету предыдущего периода — Александровской эпохи. И снова выявляется некий общий тип, русского интеллигента, нациоанл-революционера, радикала и парадоксалиста, художника, политика, заговорщика, мистика и… (на внешний плоский взгляд) извращенца. Можно добавить, "безумца".
   Хотя между Александром I и Николаем II проходит период относительного затишья, внешнего профанизма, на самом деле, и в этот мрачный век репрессий и капиталистических реформ (одинаково отвратительных национал-революционной душе русских) линия не прерывается. Славянофилы ли, петрашевцы ли, народники ли, анархисты ли… К ним влечет самых ярких русских гениев — туда, где заговор, политический экстремизм, фанатичный духовный поиск, сочетание народности и аристократизма, жестокости и сострадания, боли и ненависти… Вся русская культура, кроме романсов и конформистских передовиц сервильныхэ передовиц официозной прессы, пропитана одним духом, одной волей, одной страстью. Вне же — скука обывательщины, рутина, полсушание, чинивничество, французские гувернеры и уездные балы, Островский и Чехов.