Что за кочевья чернеются
Средь пылающих огней? —
Идут под затворы молодцы
За святую Русь.
За святую Русь неволя и казни —
Радость и слава!
Весело ляжем живые
За святую Русь.
 
 
   Лошади, мерно покачивая головами, трусят на север дружно, без понуканий.
   Тропа свернула вправо, пошла дорога круче. Теперь шли гуськом, изредка покрикивая на лошадей, на ходу пытавшихся ухватить пучки молодой травы. Дорога метнулась в кедровый лес. Кажется, здесь совсем недавно прошла сильная буря, уж слишком много деревьев поваленными оказались. Ветром выворотило многие кедры, при падении захватившие корнями огромные пласты земли. Повсюду лежал валежник, огромные обломки старых деревьев, а «пол» кедрового леса покрывал зеленый влажный мох. Поглощавший все, что падает на землю. Мох сей не терпел в соседях ни трав, ни цветов, не давал росту лиственным деревьям, – поэтому все в кедровом лесу показалось женщинам так однообразно, одноцветно. Разве только лучи солнца сибирского, проскользнув сквозь пушистые, густые кроны деревьев, скрашивали скучный фон причудливым узором, сотканным из света и теней.
 
   Они уже порядком все устали. То и дело приходилось поддерживать тюки со скарбом, чтобы не заваливались они набок. Пальцы болели, вдавленные в твердые носки сапог. Привал, поскорее привал…
   Ниночка почти не чувствовала усталости, но так хотелось поскорее остановиться, за подруг волновалась. Как-то они перенесут все это? Лобанов тоже тревожно оглядывался на спутниц и, хотя на ночлег останавливаться было всякий раз рановато, он приказывал отдыхать этапу.
   Выпустив лошадей из тарантасов и стреножив их, отгоняли на небольшие полянки, густо поросшие молодой травой. Хлопоты вокруг костров, приготовление нехитрого обеда. Солнце вечернее украдкой поглядывало на них. От земли, камней, травы поднимался легкий пар. Красотища!
   Ночи были холодные. Немая тишь звездного неба висела над ними. Все выше поднималось огненное пламя, разгоняя мрак, даря живительное тепло. Вот в огонь попадались пихтовые веточки, вспыхивали моментально, осыпая солдат, каторжан и женщин фейерверком искр.
   Люди, проведя долгий день на свежем воздухе в тайге, засыпали быстро. Их не тревожила ни бессонница, ни сновидения, они не слышали ночных шорохов и звуков, не замечали кочек и шишек под собственными боками. Такова уж тайга сибирская, за день силушки человеческие измотает, но и восстановит их быстрее!
   Ночью все они спали крепко. Не колыхались мохнатые вершины кедров, словно боясь нарушить тишину холодной ночи, дремали ручьи, и даже костры засыпали по ночам, прикрывшись толстым слоем пепла.
   А утром их будил зычный голос полковника Лобанова:
   – А ну, подъем, господа хорошие! Нам вперед надобно, на север…
 
   Они шли на север уже двадцать дней. Двадцать дней борьбы с лесом, жарой, непрекращающимся ни на минуту дождем, вновь превратившим землю в первобытное болото.
   Впервые им пришлось рыть могилу для двух мужчин, бывших «черниговцев» и их жен. Нет-нет, женщины эти ничем не болели, но, взглянув на спокойные мертвые лица мужей, они просто ушли в лес и повесились. Мужья были их жизнью, и вот теперь они были мертвы, так что же им, их супругам, ждать теперь от Сибири? Для них жизнь оборвалась.
   Их похоронили рядом, помолились, а потом пошли дальше. Каждая остановка только усугубляла их плачевное положение, они и без того устали, а им еще предстояло готовиться к зиме.
   – Вперед! – кричал Лобанов. – Вперед! Мы скоро уже доберемся! Не так уж и много этих верст осталось.
   Версты… Вся их жизнь превратилась в отмерянные и еще не пройденные версты… И этот дождь, дождь, дождь. Тайга плакала.
   Уже давно женщины шли в ногу со своими мужьями, выталкивали из непролазной грязи повозки, готовили на кострах пищу, перевязывали раны. Они были ангелами-хранителями осужденных царем и страной, один лишь их взгляд вселял в людей новые силы.
   Еще немного! Всего-то несколько верст с гаком! А гак еще на полверсты потянет. Ветер становился все холоднее и холоднее, завывал угрожающе в кронах деревьев. Скоро зима! Уже совсем скоро! Быстрее, быстрее!
   Четвертого августа они добрались до Нерчинска. Лобанов вздохнул облегченно: бега наперегонки с непогодой они все-таки выиграли.
   Украдкой смахнул полковник слезу. Он уже успел полюбить этих подруг по несчастью – и Ниночку, и Александру Григорьевну Муравьеву, юную, белокурую, гибкую станом и прекрасную лицом и сердцем, и Елизавету Петровну Нарышкину, гордую, надменную двадцатитрехлетнюю красавицу, схоронившую дочь еще до осуждения мужа, и Александру Васильевну Ентальцеву, круглую сироту, никогда не имевшую детей, и княгиню Волконскую, и Полину Анненкову, эту жизнерадостную француженку, никогда не оставлявшую веселости даже в самых трудных обстоятельствах. Но все чаще взгляд его останавливался на Трубецкой, которую даже за глаза Лобанов не осмеливался называть Катенькой, Катюшей…
 
   Нерчинские рудники на первый взгляд казались безутешным пятном на теле земли, местом, о котором позабыл Господь в дни Творения. Но при более точном рассмотрении становилось понятно, что к этому местечку стоит приложить руки. Текла куда-то широкая и спокойная Олекма, речонка, в которой рыбе тесно было, вода ее была прозрачной, вкусной и очень холодной. А вокруг стояли леса, полные разного дикого зверья, бобры строили на реке свои хатки, олени безбоязненно выходили на зеленые лужайки, лисы, барсуки, рыси и росомахи жили в тех лесах, а если встать на камни в одной из бухточек, можно увидеть, как выпрыгивает из воды лосось, длинные, откормленные рыбы мелькают в воде, почти что плывя к человеку в рот, словно в сказочной стране с молочными реками и кисельными берегами.
   – Что за земля! – восторженно повторял Лобанов. – А ее еще боятся в этой вашей Европе! – И победно глянул на женщин, стоявших вместе с ним на берегу Олекмы. – Ну, кто из вас еще тоскует по каменным мостовым Петербурга? Кто мечтает о шелковых обоях на стенах? Кто плачет по гобеленовым креслам? Только не я!
   Княгиня Трубецкая звонко рассмеялась.
   – Я заказала в Иркутске два кресла с гобеленовой обивкой. Их как раз везут в Читу. А уж оттуда и к нам доставят. Одно я мужу подарю, а второе – вам, Николай Борисович.
   И Лобанов впервые покраснел от смущения, отвел глаза в сторону.
   Первые недели были заполнены суетой. Мужчины – жившие теперь в остроге за высоким деревянным тыном – начали валить лес. До снега было еще далеко, ветер уж был пронизывающим, но все-таки не ледяным. Холодно им пока что не было.
   Те, кто жил в Нерчинске, вели себя поначалу выжидающе: буряты, тридцать два помилованных, но оставленных в Сибири на поселении арестантов и несколько охотников, доставлявших меха в государственную факторию, где царил толстяк-купец Порфирий Евдокимович Бирюков. Он-то и был настоящим хозяином Нерчинска. Он назначал цену, он представлял торговые интересы царя и раздавал водку. Одно это превращало его в полудержавного властелина.
   Лобанов сразу же по прибытии нанес купцу официальный визит, осмотрел его с ног до головы и проговорил спокойно:
   – Послушай-ка ты, висельник! У тебя есть два варианта… или ты делаешь, что я скажу, или я делаю то, что я хочу. Что выберешь?
   Порфирий Евдокимович решал недолго и, глядя на деревянный протез полковника, уточнил:
   – А разве это не одно и то же, отец любезноверный?
   – В общем-то, нет. Если будешь делать, что я захочу, жизнь твоя будет спокойна. А если я начну делать все, что мне заблагорассудится, будешь молить Господа Бога о каждой, выдавшейся спокойной, минутке.
   – Лучше договориться, – дипломатично отозвался Бирюков.
   Они выпили за дружбу четыре граненых стакана водки, находя друг друга крайне отвратительными рожами, но были готовы ужиться.
   Женщин распределили по деревянным баракам. Там жили вольнопоселенцы, и это было сущей бедой. Эти помилованные, не имеющие права покидать Сибирь до конца жизни, большей частью были личностями криминальными, в свое время «щипали» честных прохожих на темных улицах, занимались воровством и душегубством. И вот теперь придется жить с ними под одной крышей, пока не будут готовы их собственные дома, а на это нужно время.
   Лобанов разрешил все проблемы одним только взмахом руки. Он велел созвать нерчинцев на площади перед торговой факторией. Подле лабаза Бирюкова полковник приказал поставить большие козлы. И когда все собрались на площади, без лишних предисловий ткнул в них плетью.
   – Кто из вас попробует нанести обиду этим женщинам, кто из вас украдет у них хоть что-то, кто поведет себя хотя бы раз не как добрый христианин, того я велю привязать к этим самым козлам и забью до смерти. Ясно?
   Восемьдесят настороженных пар глаз наблюдали за Лобановым. А ведь он это серьезно, читалось в этих взглядах. Он – тот человек, кто долго рассусоливать не любит, он действует. Братцы, рано или поздно нам придется убить его, иначе – конец спокойной жизни. А пока – пусть поболтает…
 
   На седьмую неделю после их приезда в Нерчинск появились первые два дома. Дома Трубецких и Волконских. А потом, как грибы из-под земли, начали расти и другие домишки, и другие женщины, а среди них и Ниночка, смогли перебраться в новое жилище. Правда, перед ее переездом случилась одна неприятная история. Собирая вещи, Мирон увидел, что из Ниночкиного багажа пропали два медных котелка.
   – Ну, что, друзья? – обратился Мирон к мужикам, жившим по соседству с ними. Когда-то они постоянно нападали на почтовые кареты, а потому и были сосланы в Сибирь, где в конце концов женились на бурятках. – Вы, что, из-за каких-то котелков без ушей остаться хотите? А ведь я их вам как пить дать отрежу, если котлов через час на месте не будет.
   Котлов бывшие каторжники возвращать не собирались, а вот в лесу спрятались.
   О, Господи, не знали они Мирона Федоровича! Великан пошел по их следу, словно легавая, разыскал в овражке, и, когда они вздумали в него стрелять, свалился навзничь нарочно, вытаскивая из-под армяка пистолет. На это воришки явно не рассчитывали, и нерчинские леса стали могилой для двух человек.
   Об этом случае судачили долго. Вольнопоселенцы собрались на тайную сходку и решили не конфликтовать с «новыми», и даже помогли при постройке следующих четырех домов.
   Девятнадцатого ноября 1827 года домик Ниночки был окончательно готов. Борис сам работал на крыше, а потом ловко скатился по уже обледенелому дереву прямо в объятия жены.
   – Наш дом, – дрогнувшим голосом прошептал он. И они крепко обнялись.
   – Давай же войдем, Борюшка, – немного робея, сказала Ниночка. – Разожжем огонь. Наш первый огонек в очаге нашего дома. Я так счастлива, Борюшка!
   Он кивнул, подхватил ее на руки и отнес в пока пустое, холодное, пахнущее деревом жилище.
   …Почти два года они не были так близки друг с другом. Два раза в неделю часовые свидания при постороннем человеке уже успели приучить их к сдержанности в выражении своих чувств. Разве то были свидания?! Неужели ж может любящее сердце растянуть час, крохотный час на ночь или хотя бы на несколько часов. Они любили друг друга, но уже забыли, что такое любить тело.
   И вот сегодня ради новоселья для них сделано исключение. Они наслаждались предоставленной им уединенностью, узнавали, заново открывали друг друга.
   Жемчужно отсверкивала белоснежная кожа Ниночки, круглились холмики молочно-белых грудей, руки ее, словно белые птицы, обнимали плечи Бориса, и, казалось, что этой ночи не будет конца. Они были одни, вдвоем, они были наедине, и удивительное чувство счастья и незабываемой радости наполняло их.
   – Боже мой, какая ты красивая, – все время повторял Тугай. – Я так отвык от тебя, я не могу насмотреться, я так люблю тебя, твое божественное тело! За что мне награда такая от Провидения, за что так награждает меня Господь!
   А вокруг Нерчинска бродили часовые, у костерков подле острога сидели и лежали конвойные солдаты.
   Скоро пройдет эта удивительная ночь, скоро серый рассвет притушит яркий блеск звезд. А пока пусть идет она своим чередом, пусть будет благословенна, она, эта ночь…

ГЛАВА 12

   Хотя нет, не замолить грехов Романовых державных, думал он долгими ночами, греясь у печурки и глядя в дымный огонь сквозь ее открытую дверцу. Синее пламя облизывало сосновые поленья, капли смолы выступали на них, как слезы прошедших сквозь муки мученические поколений. Вскипала смола, и выстреливали искры, словно душа из ружья целилась.
   Пламя играло отблесками на черных закопченных стенах его неказистой избушки, в которой и всего-то было, что стол, лежанка, два грубо сработанных стула да по стенам кое-где несколько картинок и гравюр религиозного содержания – иконы Божьей Матери и Александра Невского.
   На грубом столе, самом примитивном, лежали Евангелие, Псалтырь, акафист Пресвятой Животворящей Троице, молитвенник, изданный Киево-Печерской лаврой да «Семь слов на Кресте Спасителя»…
 
   Прошло два года.
   Это были суровые, но все же прекрасные годы. Из маленькой фактории Нерчинские рудники с нищими домишками и лабазом жирного Бирюкова превратились в маленький чистый городишко с нарядными аккуратными домиками, улицей, деревянной мостовой, маленькой часовенкой и комендантским домиком. В последнем даже был зал, в котором участники самой настоящей «театральной труппы» представляли для зрителей пиесы.
   Скоро поняли заключенные острога, что умственная пища была для них более необходима и полезна, нежели пища материальная.
   Кормили-то их достаточно, правительство положило на содержание каждого по шести копеек меди в сутки и мешок в два пуда муки на месяц. Этого не могло хватать на больших взрослых мужчин. Но оказалось, что общество тайное приучило их всех к братству и общности. И богатые, те, что привезли с собой деньги, стали выделять на всю артель суммы, достаточные для содержания каждого.
   Но когда начались лекции и беседы на политические, философские темы, когда каждый из арестантов, а здесь люди все были образованные, мог поделиться своими знаниями с другими, стало совсем весело.
   Это было нечто, ранее в Сибири не встречавшееся: арестанты и их жены играли Шиллера и Шекспира. Княгиня Волконская занялась режиссурой, Ниночка играла первых героинь, а полковнику Лобанову достались роли всех великих интриганов. Он изображал и Франца Мора, и Ричарда III, и Мефистофеля, и Шейлока. Когда он топал деревянной своей ногой по сцене и кричал: «Мне по душе лишь запах крови!» – ему верили. Ну, почти каждый верил.
   Дворик острога перед высоким частоколом, устроенным из обтесанных бревен и заостренных кверху, был невелик, но почти все выходили сюда просто подышать свежим воздухом или окинуть взором хотя бы и небольшое пространство, но гораздо свободнее маленького, крохотного помещения камеры.
   На каждой стороне двора помещался часовой, а в воротах их стояло два. Однако были это люди добрые, и их почти не замечали…
   Каждый день, несмотря на мороз и холод, заключенных выводили на конец селения и заставляли засыпать какой-то никому не нужный ров. Ничего не объяснялось арестантам, никаких норм работы не было, и они, изнуренные теснотой, скученностью в камерах, работали на совесть. Здесь во время работ встречались они с теми, кто жил в других домах, и подолгу разговаривали, обменивались новостями, расспрашивали о родных и знакомых, если удавалось получать весточки из дому.
   Никто не принуждал заключенных работать, охрана состояла всего из нескольких солдат, и, перевезя несколько тачек земли, все садились в кружок и подолгу разговаривали или даже читали книгу. К Чертовой могиле, как назвали они этот ров, сходились все пути всех арестованных, но кому понадобилось засыпать эту ямину, никто не знал, да, впрочем, и не старался узнать. Работа не только отвлечет от мрачных мыслей, но и придаст крепость мускулам, ослабевшим за время пребывания в казематах Петропавловки.
   Лобанов смотрел на их работу сквозь пальцы. Когда закончилась земляная работа, он поставил их на ручные жернова – молоть муку. Но и здесь была такая же история – муки они мололи немного, больше играли в шахматы, читали, беседовали, и продукция их была такого качества, что могла идти только на прокорм быков.
   Светская жизнь тоже кипела в Нерчинске. Дамы по очереди приглашали друг друга на чашку чая или для игры в карты, устраивали литературные вечера с громким обсуждением литературных новинок, в Читу и даже Иркутск посылались люди за все новыми книгами и газетами, что потом вновь давало почти неисчерпаемые темы для разговоров.
   Генерал Шеин, дважды наведывавшийся в Нерчинск, лишился дара речи, поприсутствовав на шиллеровской «Орлеанской деве», в которой Ниночка старательно изображала Иоанну.
   – Если я об этом доложу в Петербург, государь со всем своим двором переедет в Нерчинск, – весело улыбнулся Шеин.
   Лобанов только фыркнул в ответ.
   – А что? Вполне возможно. Как там вообще, дали ли ход прошению о помиловании?
   Шеин по-птичьи склонил голову набок.
   – Как я погляжу, декабристы и их жены не очень-то ждут этого самого помилования.
   – Но вы писали это прошение?
   – Конечно. Оно было передано генералу Абдюшеву.
   – Но ведь он должен был сразу же послать его нарочным императору!
   – Поверьте, именно так он и сделал. Кроме того, в Петербурге после отъезда жен мятежников настроения сильно переменились. Им очень сочувствуют. И это прямо противоположное тому, на что столь надеялся и уповал император: декабристов по-прежнему не забыли, более того, судьба их жен отягощает совесть оставшихся. А следовательно, забыть о них его величеству никак не дадут.
   Но что-то все это – чья-то неспокойная совесть, – было не заметно в Нерчинске. Арестанты теперь работали в лесах, валили деревья, грузили на широкие телеги. И ждали, ждали…
 
   Внезапно по ночам у Ниночки начались припадки. Ей казалось, что с нее, еще живой, сдирают кожу и сжигают на дымном костре, и ее оболочка земная коробится и чернеет, и боль от этой содранной кожи пронизывает ее всю, и нестерпима она, нестерпим жар от огня. И Ниночка кричала так, что было слышно на пустынной улице, и собаки нерчинские отвечали ей тягостным воем, в тоске отзываясь на нечеловеческий, дикий и страшный крик.
   Ее будил верный Мирон, обнимал, прижимал к широкой груди, баюкал, шептал какие-то слова и припевал те песни, что пел маленькой озорнице Ниночке в далеком детстве.
   Ниночка засыпала, облегченно вздыхая, но через минуту кричала вновь и заходилась в этом крике. Кошмары душили ее.
   И вот однажды Мирон приволок целый мешок лука и чеснока, где уж добыл, неизвестно, местные не сажали их. Таясь от Ниночки, рассыпал под кроватью лук и чеснок, разложил по углам дольки.
   В ту ночь впервые Ниночка уснула спокойно и не просыпалась до утра, ни разу не вскрикнула. И Мирон вздохнул счастливо и умиротворенно, назидательно заявив Лобанову, встревоженному самочувствием Ниночки:
   – Выкарабкал я голубушку…
   Полковник похмыкал, недоверчиво взглянул на Мирона, но с той поры еще больше зауважал великана.
   Они все ждали, ждали…
   Месяц за месяцем Ниночка надеялась, что понесет ребенка, но ее желание все не исполнялось и не исполнялось.
   – Да радуйтесь вы тому, а не огорчайтесь, дитя мое! – воскликнула однажды княгиня Трубецкая.
   Салон ее дома выглядел почти так же великолепно, как и в Петербурге, здесь были шелковые портьеры, гобеленовые кресла, кружевные покрывала, персидские ковры с густым ворсом и резные шкафы. На столе стоял медовик, чай разливали в чашки китайского фарфора, а у слуги Гаврилы была золоченая ливрея.
   Грубые деревянные стены дома были затянуты материалом – дуновение Петербурга в тайге, эдакий жалкий клочок утраченной отчизны.
   Катенька Трубецкая ждала в гости Лобанова. И как ей было не ждать его! Он смотрел на нее так, словно было перед ним солнце, заслоняющее собой весь мир, – смотрел любяще, печально, горько, но и с вострогом и восхищением, и столько любви выражал один только этот взгляд, что княгиня смущалась всякий раз, краска бросалась ей в лицо, и она поскорее отворачивалась. Трубецкая ничем не могла ответить полковнику, она не хотела отвечать на этот зов любви, но в душе ее вспыхивала искра сочувствия, сожаления и горького томления…
   Она не могла, нет, нет, не должна была отвечать на его взгляды, она отводила глаза. Она простаивала перед распятием целыми часами и каялась в грехе не совершенном, и умоляла Господа и Пресвятую Матерь Богородицу прийти ей на помощь. Но это плохо помогало. И княгиня вновь звала Лобанова в гости; пусть, мол, составит ей компанию с женщинами. Ибо один его взгляд зажигал в ее груди такой пожар, что не сравнится ему было с той тихой семейной супружеской любовью, что питала Катенька Трубецкая к своему мужу. Ниночка видела все смятение подруги и, не способная помочь той хоть чем-нибудь, спешила к себе домой.
   А домик ее тоже дышал изяществом и роскошью, от которых лишался дара речи генерал Шеин. Благодаря деньгам отца своего через купцов она накупила обои и ковры, маленькую, изящную мебель и несколько картин.
   Когда Борис в первый раз увидел сие великолепие, он молча и очень осторожно присел на краешек китайского креслица. Ему все казалось, что мебель он или сломает, или запачкает.
   – Тебе не нравится, Борюшка? – спросила Ниночка растерянно.
   – Мы в Сибири, любимая…
   – Так это и есть Сибирь!
   – Нет, это – судорожная попытка перетащить сюда призрачную тень Петербурга.
   – Глупости какие! Это попытка остаться теми, кто мы есть на самом деле.
   – С помощью шелковых портьер и хрупкого фарфора?
   – И с их помощью – тоже! Там ждут, что мы будем жить, словно зверье дикое на болотине. Коли б так оно и было, вот бы царю и его придворным льстецам радости-то было! Но и в Сибири мы не должны утрачивать своей культуры и отказываться от прежнего стиля жизни. На следующей неделе у нас чтение Вольтера, а Муравьева сделает доклад по Руссо.
   – А когда у вас штурм Бастилии намечается? – насмешливо поинтересовался Борис.
   Ниночка всерьез рассердилась, щеки ее запылали от возмущения.
   – А что тебе так не нравится в наших планах? – воскликнула она. – Или ты хочешь как медведь в берлоге жить?
   Он поднялся с хрупкого китайского стульчика.
   – Посмотри на меня внимательно, Ниночка. Посмотри на эти порванные штаны, на эту куртку, на сапоги драные, на руки мои посмотри!
   – Я все, все люблю в тебе, Борюшка!
   Но он не слышал ее.
   – А теперь взгляни на это изящество. Здесь пахнет французскими духами, вечером здесь зазвучит французская речь. Лакей Гаврила принесет чай и пироги. А после премьеры «Орлеанской девы» было даже французское шампанское… Но все это – безумие, Ниночка!
   – Нет! Это наш способ сопротивляться действительности! Наше оружие супротив Сибири! Вот ты скажи, что делаете вы? Вы повинуетесь! Вы ждете лишь смерти! Ваша мужская гордость повелевает вам: исполним долг, а там… хоть бы и подохнем. Выше голову, а потом – на плаху! Как же, ведь вы – русские офицеры.
   – Но это и в самом деле так, – мрачно возразил Борис Тугай.
   – Но мы-то не офицеры! Лучше уж мы прикроем грязь коврами.
   – Грязь все равно и сквозь ковры проступит.
   – А мы еще посмотрим! Посмотрим!
   Борис удрученно помотал головой.
   – Сибирь всегда останется землей Забвения. То, что вы делаете, Ниночка, лишь жалкий самообман, и ничего более.
   – Но этот самообман помогает. Борюшка, неужели же ты сдался?
   – Нет! Я никогда не сдамся. Даже в этих обносках я останусь русским офицером!
 
   Они не сдавались. И когда в Нерчинске умер старичок-священник, полковник Лобанов даже попытался худо-бедно заменить его. Он служил службы в маленькой деревянной часовенке и, не зная никаких псалмов толком, никаких литургий, только и напевал протяжно-заунывно: «Господи если на небеси, все мы грешны пред тобой, уж защити нас!».
   Когда генерал Шеин узнал об этом, он в ужасе поскорее выписал из Иркутской епархии нового священника.
 
   В тот день женщины собирались на природу. Их было трое – Ниночка, Полина Анненкова и Ентальцева.
   Трубецкая и Волконская не стали принимать участия в их намечающемся пикнике – скучно сидеть на траве. А Александра Муравьева в последнее время слабела и все чахла, но все силы свои собирала для свиданий с мужем. Ниночка с болью замечала, как страдала Муравьева – при муже казалась она спокойною и даже радостною, но, уходя, тревожилась об оставленных на бабушку в Петербурге детях. И оказалось, что тревожилась не напрасно. Оставшиеся без материнского пригляду, все они лишились здоровья, а единственный сын вскоре умер.
   В тот день смутное чувство все не оставляло Ниночку, и собиралась она на этот раз так, как никогда.
   Ясное солнце разогнало все тучки, безоблачное небо предвещало хорошую погоду на несколько дней. К обеду подруги уже расположились на прелестной поляне, обрамленной высокими соснами, затканной веселым разнотравьем и огибавшим ее коричневым ручейком.
   Весело затрещал костер, все уселись возле жбанов с квасом, груды снеди и уже предвкушали сытную еду, как вдруг из леса вышел высокий сухой старик с длинной белой бородой, в холщовой блузе и холщовых же панталонах, в высоких охотничьих сапогах и с посохом в руке.
   Он неловко подошел к костерку, поклонился в пояс рассевшимся дамам и учтиво поздоровался…