– Мне было тогда девятнадцать, – царь знаком приказал Подманскому подняться. – Конечно же, я помню о том дне, Гаврила Кондратьевич. Я еще сказал тогда: за сие спасение проси, что пожелаешь.
   – Вот я и пожелал, ваше величество.
   – И каково же твое желание?
   – Примите Нину Павловну Кошину. Лишь на пару минут, но примите.
   Царь внимательно посмотрел на графа Подманского, резко поднялся и вышел торопливо, почти выбежал, из салона. И все-таки исполнил желание своего камергера. Паж доставил Ниночке письмо, оповещавшее о дозволении увидеться с царем.
   Все эти дни Ниночка провела в доме своей портнихи Прасковьи Филипповны. Лишь пара посвященных в ее дела знала сей секрет. Граф Кошин велел разыскивать дочь по всему Петербургу. Он поднял на ноги полицию, самолично объездил весь город, разыскивая женщин, чьи мужья сидели в крепости и ожидали процесса.
   Но никто ничем не мог помочь безутешному отцу. Княгиня Трубецкая вообще считала, что Ниночка ночует под мостами через Неву. Графиня Муравьева просто-напросто высмеяла Кошина, а княгиня Волконская вызвалась вместе с ним проехаться по Петербургу, выкрикивая тут и там Ниночкино имя.
   Все поиски, затеянные графом, остались безрезультатными. Однажды, впрочем, заметили кучера Мирона. Взялись было преследовать его, но тот смог скрыться в проулках старого города.
   Через одни из многочисленных ворот Зимнего вошла Ниночка во дворец. Николай I, стоя, ожидал ее у камина в своей библиотеке. Он был один, в мундире измайловцев. Государь даже не шелохнулся, когда Ниночка опустилась пред ним на колени, уткнулась лицом в мягкий ворс ковра – жест служанки бесправной, холопки барской.
   Молча, нестерпимо долго вглядывался Николай в распростершуюся у его ног девушку. А потом произнес грубо:
   – Встаньте, мадмуазель. Или вам нравятся красивые жесты? Вы и ваш болван-лейтенант слишком явно поклоняетесь французскому стилю.
   – Я лишь прошу ваше величество о милости, – Ниночка приподнялась с ковра, но с колен не встала. Глядела снизу вверх на царя пристально, и взгляд ее был столь детски невинен, столь доверчив, что ледяной панцирь на сердце Николая начал таять, таять… Государь сделал пару торопливых шагов, склонился над девушкой и поднял за плечи.
   – Ваш лейтенант хотел меня убить, Нина Павловна! Это трудно простить.
   – Он никогда не боролся лично с вами, ваше величество. Он выступал супротив духа, царившего в правительственных кругах. Я знаю, какое наказание ожидает бунтовщиков в России… Поэтому молю не о справедливости, а о милосердии. Борис любит Россию, как любите ее и вы, ваше императорское величество. И он еще так молод…
   – Не столь уж молод, чтобы скакать, обнаживши саблю, против моих солдат.
   – Да, но он слишком молод, чтобы умереть.
   – Если я помилую одного, мне придется помиловать и остальных. Я ведь, как-никак, хочу быть справедливым государем! – Николай отвернулся от девушки и медленно двинулся к камину. Замер, глядя на огоньки, вслушиваясь в веселое потрескивание дров. – И к тому же, у меня нет никакого влияния на исход процесса. Судьи вольны и независимы в своем решении.
   – Но вы можете стать высшим судией России, отвергающим смерть и дарующим жизнь, – Ниночка заломила руки от отчаяния. Она вновь вспомнила свою последнюю встречу с Борисом, словно воочию его увидела, в разорванном мундире, в повязках с засохшими пятнами крови, увидела его бледное, заросшее щетиной лицо, ввалившиеся глаза, в коих ясно читалось, что он уж простился с жизнью.
   – Ваше величество, – тихо сказала она. – Все, кого ныне именуют бунтовщиками, могли бы считаться изменниками вашего величества. Да они и есть изменники, конечно. А еще они – грешные сыны России, совершившие все то, что они совершили, веруя, что тем самым смогут послужить своей земле. Ни один из них не искал личной выгоды для себя.
   – Я знаю, – Николай все еще стоял спиной к Ниночке. – Они и изменники, и патриоты своего отечества одновременно… Именно поэтому так тяжко выносить им приговор. Я люблю великую русскую душу нашу, но я не собираюсь сделаться жертвой сей души. – Он обернулся к девушке. Его красивое, точеное лицо скрывалось в тени, огня в камине не доставало, чтоб разглядеть игру мысли императора. – Благодарю вас, Нина Павловна, за то, что смог поговорить с вами.
   То был конец аудиенции. Только пара слов, один-единственный дружеский взгляд… И возвращение в неизвестность, в волнение о Бориной судьбе.
   Ниночка застыла на месте, хотя царь демонстративно уж более не замечал ее, отвернулся и устало направился к окну, на Неву глянул. Сани неслись по замерзшей реке, влекомые маленькими, лохматыми лошадками, копытца их были обмотаны дерюжкой и соломой, дабы не скользила по льду животинка-то.
   – Смилуйтесь, ваше величество, – негромко взмолилась Ниночка. – Пощадите их…
   – Убирайтесь! – Николай стоял у окна и упрямо смотрел на реку. – На милосердие тоже нужно время. Время все обдумать.
   – Только вы можете спасти Россию, ваше величество. Народ-то бессилен.
   – Знаю, Нина Павловна. Я, чай, не на далекой звезде живу, среди вас обитаю. И именно сие обстоятельство обязывает меня быть суровым. Царь, заискивающий пред подданными своими, будет осмеян в веках как глупец последний. А вот государей с железными кулаками у нас всегда почему-то уважали. Человек вообще странное существо, мадмуазель. Уходите же.
   Это было уже окончательно, это был приказ. Ниночка поклонилась и выскользнула из библиотеки. Оглохнув и ослепнув от горя, шла она длинными коридорами по великолепным комнатам и залам, не помня себя добралась до маленького дворика, где поджидал ее в санях Мирон. Кучер нацепил на себя длинную бороду из мочала, пытаясь быть неузнанным. Сани со старым костлявым мерином тоже казались экипажем человека незнатного, безвестного, в котором никто уж точно не узнает молоденькую комтессу Кошину.
   Ниночка устало села в сани, запахнула меховой полог, накинула на голову капюшон и дала Мирону знак уезжать.
   И только когда уж скрылся Зимний дворец из виду, когда уж ехали они вдоль берегов невских, она сорвалась. Девушка спрятала лицо в руках и горько зарыдала.
   – Ты бы, горлинка-барышня, не рыдала, а к Ксении на Смоленское съездила, – заговорил вдруг Мирон. – Она – заступница, она поможет…
 
   А он все шел к Саровскому монастырю. Своими глазами увидел нужду и лишения крепостных крестьян, беспросветное унижение великого народа.
   А потом перед ним внезапно открылась просека в густом лиственном лесу, дорога, заросшая голубенькими вьюнками. С высоких дубов и тополей свешивались к дороге плети хмеля с молоденькими завязями будущей листвы, норовя оплести и хилый подлесок, и медовые стволы сосен, изредка поблескивающие среди стройных осинок. Видно ему было, что по дороге той прошли многие ноги, колеса бесчисленных повозок пробили в ее мягкой плоти глубокие колеи, но лес тоже не дремал, наступал и наступал, заплетал и захватывал каждую песчинку и ронял семена в незаросшую еще плешину дороги. Просека, словно стрела, упиралась в высокий столб, с темневшего образа на котором глядел на людей святой апостол Иоанн Богослов.
   Ближе к обители увидел он огромные, почти белоствольные тополя. И улыбнулся. Кажется, добрался.
   Старец Серафим как будто ждал его. Вышел к самым воротам с целой толпой чернорясных монахов, отвесил земной поклон к босым его ногам, разбитым в кровь колдобиной дороги, его непокрытой голове с голым лысым теменем, его загрубевшим рукам.
   Он смутился, рухнул в ноги старцу, поднял голову, заглянул в его сияющие глаза и словно утонул, растворился в их голубой глубине и ласковости.
   – Проходи, послушник Феодор, – зашелестел над его головой ласковый голос старца. – Ждали мы тебя, ждали…
   Невесомой рукой взял он его за загрубевшую руку и повел к источнику. Сам омыл в канаве возле источника его босые ноги, побрызгал святой водой на его голову, пошептал молитву.
   – Ищу, – прошептал он святому старцу.
   – Знаю, – вздохнул тот. – Все знаю, Феодор, родства не помнящий…
 
   На следующее утро Ниночка поднялась слабая, бледная, но глаза ее горели огнем силы и твердости. Ее путь лежал на Смоленское кладбище.
   Оно находилось на Васильевском острове – самой нищей окраине города. Вокруг него и маленькой Смоленской церквушки ютилась самая беспросветная голь и нищета, домишки тут были самые разнокалиберные. Наводнение прошлого года смыло почти все строения, но голытьба слепила себе жилища из разного рода досок и палок, понастроила неимоверной пестроты хижины и избушки. Болотистая эта сторона была мрачной и унылой, а из-под снега даже в самые сильные морозы то и дело проступала вода. Казалось, сама земля оплакивает голь перекатную, ютившуюся на этой стороне.
   Но красная кирпичная церквушка устояла во время наводнения, спасла многие тысячи людей и ныне, словно маяк в ночи, светила всем отчаявшимся.
   Рядом с церковью был и небольшой погост. Некоторые могилы после наводнения оказались изрытыми сильной волной, гробы выплеснуты, а кресты погнулись, стояли покореженные.
   Теперь, правда, кладбище прикрылось скромно мягкой пеленой снега, пустые могилы доверху засыпало, мягкий саван закрывал до лета всю гниль и грязь, нанесенные взбунтовавшейся рекой.
   Рядом с церковью стояла крохотная часовенка, устроенная властями над могилой блаженной Ксении. Из уст Катерины Ивановны слышала Ниночка рассказ об этой юродивой, проскитавшейся всю свою жизнь по улицам города, не имея крова над головой и пищи про запас.
   И после смерти помогала она богомольцам, являлась в снах, пророчила, советы давала. Люди шли и шли сюда каждый день со своими бедами и горем, и не было среди поклоняющихся Ксении людей с богатством и достатком.
   Каменное надгробие слегка возвышалось над полом, а перед иконой висела лампада, дававшая синий огонек, в подсвечниках, высоких и серебряных, теплилось много свечей. В часовенку было практически не протиснуться.
   Переждав молившихся, Ниночка опустилась на колени перед самым каменным надгробием. Она молча стояла, не в силах молиться и просить, только стояла на коленях и глядела на синий огонек лампады и образ Христа на распятии.
   Ничего не просила Ниночка – давно уже решила в душе, что покорна воле Бога, что будет, то и будет, – только сердце заходилось от мысли о Бореньке.
   Она долго стояла так, не молясь, ничего не испрашивая, только изредка осеняя себя крестом и припадая к истоптанному полу.
   Но внезапно Ниночке показалось, что в часовенке стало светлее, как будто лучи синего нездешнего света облили ее всю с ног до головы. И этот конус света словно пробивал каменный свод часовни и заливал ее всю.
   Девушка стояла пораженная, не в силах сойти с места, удивленная и обрадованная спустившейся к ней благодатью.
   – Пусти, – толкнула ее нищенка в разноцветных лохмотьях. – Пора и честь знать и другим место дать…
   – Благодарю тебя, Ксения блаженная, – громко выговорила Ниночка и вышла из часовни, все еще облитая голубым нездешним светом.
 
   После кладбища Смоленского велела Ниночка выбраться к Неве. Со страхом смотрела девушка на шпиль собора Петропавловской крепости. Они стояли друг напротив друга: Зимний, приземистый, вытянувшийся вдоль набережной Невы дворец и словно бы стремящийся ввысь остров с крепостью и этим вонзающимся в низкое серое небо шпилем, поблескивающим в сырых туманных тяжелых облаках.
   Она стояла и смотрела на ледяные поля Невы, на черные фигурки горожан, перебиравшихся на другую сторону Невы, на черные черточки деревьев и ровную линию набережной, словно вмерзшей в лед.
   Ниночка не думала о себе, она знала, что вынесет все, что бы ни послала ей судьба. Она всматривалась и всматривалась в синеющий сумрак над холодным северным городом, видела только белый полог, укрывший его, мрачный и унылый, видела присыпанные мелкой снежной крупой черные проплешины домов и деревьев, выдернутых из земли страшным наводнением прошлого года. Она стояла и смотрела на этот город и ни о чем не думала. Только человеку с розовыми очками романтика на глазах мог бы он показаться прекрасным, этот город, выросший на болотистых берегах, замерзающий под холодным низким небом, прикрытый шапками снежных сугробов и прикатанный людскими ногами и лошадиными копытами.
   Ниночка подняла взгляд к небу и не узнала его. Словно гигантские волны заходили по всему небосводу. Белесые столбы мертвенного цвета переливались и переходили один в другой, растворяясь неслышно в сумраке холодного неба. Они были равнодушны ко всему – к людям, к этому городу, над которым источали свое великолепное сияние, расходились кругами и снова поднимались в высь неба гигантскими белесоватыми столбами.
   Ниночка почувствовала себя вдруг такой жалкой и ничтожной под этими гигантскими свечами мироздания, от изумления у нее захватило дух, и она упала на притоптанный снег и вздернула руки к небу.
   – Господи, прости нас, прости меня, прости весь род человеческий… Что мы такое в этом гигантском мире, как не ничтожные муравьи, отравляющие землю и дела твои, Господи? Прости, Господи, прости…
   Она стояла на коленях и воздевала руки к небу, и слова рвались из ее груди, и грудь разрывалась от жалости и просила милости к себе и всем людям…

ГЛАВА 4

   Вплоть до самого конца весны 1826 года длилось следствие и велись допросы мятежников. Сабуров, судья-дознаватель, и без того почитался опаснейшим человеком в России. Он грубо обращался с арестантами, кричал на них ругательски-непотребно. Ему, в общем-то, все равно было, князья ли перед ним, генералы ли, со всеми вел себя Сабуров так, как будто бес в него вселился.
   Коли с вечера узнавали, что наутро допрос у Сабурова намечается, скрипели узники зубами от гнева бессильного да молили Господа горячо, чтоб Сабурова удар еще с ночи хватил.
   Тайная следственная комиссия, составленная из угодливых царедворцев, действовала в инквизиционном духе. Обвиняемые содержались в самом строгом заточении, в беспрестанном ожидании и страхе быть подвергнутыми пыткам, если будут упорствовать в запирательстве… Царским именем обещали подсудимому помилование за чистосердечное признание, не принимали никаких оправданий, выдумывали небывалые показания, будто бы сделанные товарищами, и часто даже отказывали в очных ставках.
   Кандалы, пытки, темные и серые казематы, хлеб и вода, унижение человеческого достоинства, телесные истязания. Пестеля, сразу после того, как доставили в Петропавловскую крепость, подвергли мучительным пыткам, сжимая голову железным обручем.
   В комендантский домик Петропавловской крепости арестованных вводили в кандалах и с завязанными глазами. Из-за бесконечных очных ставок, из-за неточных фактов, которых и сами арестованные порою не помнили, из-за пустяков, которым часто придавалось большое значение, чаще всего бывало так, что арестованные наговаривали на себя, сознавались в намерении совершать преступления, о которых никогда и не помышляли. Впоследствии на каторгу попадут люди, ни словом, ни делом не виновные в тех преступлениях, в которых их обвинили.
   – Только не надо крови, – умоляла вдовствующая императрица-мать Мария Федоровна сына. – Будь милосерд, прояви великодушие…
   Но все не вечно, кончилось судебное дознание 30 мая 1826 года. Раздувшиеся от бумаг опросных папки «декабрьского дела» были преподнесены государю, однако Николай Павлович даже и заглянуть в них не изволил. К чему так утруждаться верховному судье Руси? Все, что довелось ему прежде по допросам узнать – и среди прочего далеко идущие планы своих супротивников, готовых пойти даже на цареубийство, – не позволяло императору вершить «нормальное правосудие» над мятежниками, «всю эту грязь», как говорил теперь государь, следовало в особых бадьях отстирывать.
   1 июня 1826 года 120 узников узнали от генерала Лукова, что участь их будет решаться на тайном совете государевом. Луков зачитал постановление суда голосом равнодушным да твердым. А когда философ и поэт Вильгельм Кюхельбекер сплюнул презрительно и выкрикнул: «Да что известно может быть царю о милосердии божьем?», комендант велел четырем солдатам поступить с узником как с голытьбою поступают, и даже не дрогнул, чувства волнения не проявил. Тайный совет составился изо всех министров, сенаторов да членов коллегий с синодскими. Собирались они секретно, за дверьми закрытыми. Здесь не было дано слово ни пострадавшему от мятежа государю, ни обвиняемым, – и только бумаги из «декабрьского дела» говорили, – все то, что понаписал Сабуров на тысячах страниц.
   – Я желаю, чтоб вынесен был особый приговор! – велел Николай I. – Приговор справедливый и для виновников праведный.
   Ну, и что сие значит-то? Офицеров расстрелять, а цивильных, гражданских то бишь, повесить? Или следует офицеров бесчестно на виселицу вздернуть, пусть-де до гражданского чина деградируют, низвергнутся? Что значит сие – особого приговора вынесение?
   За долгие месяцы ожидания не раз были явлены доказательства государевой милосердной справедливости: жены узников действительно дважды в месяц могли навещать своих мужей. Да, за ними по-прежнему неотрывно следили караульные, да только вот не было более слышно ни плача, ни криков. Просто стояли друг против друга, вжимаясь всем телом в решетку чугунных оград, и говорили, говорили обо всем лишь возможном только на свете. Даже о такой малости, как о полетевшем колесе экипажа, что застрял в весенней грязище, когда пришлось всю ночь на дороге в имение прождать, потому что у кучера – черт бы его побрал, мон шер! – запасного колеса не оказалось.
   Борис Тугай еще более в эти месяцы исхудал и осунулся. Раны его затянулись совершенно, а на память о роковых событиях остался изорванный мундир. Эполеты и аксельбанты пока с него никто не срывал, солдаты по-прежнему величали «вашим благородием барином», так же как и взятых в узилище генералов именовали «вашими превосходительствами», и уж потом только начинали бранить, как и положено, «по матери», сопровождая на допросы.
   А вот Ниночка, казалось, еще больше прежнего расцвела. Когда сошел с рек лед и первые лебеди вновь показались на Неве с первыми теплыми лучами весеннего солнышка, она надела самое красивое свое платье с белыми кружевами и шелком вышитыми по подолу цветами и отправилась в компании многих иных дам в крепость.
   Граф Кошин уже дожидался ее там. Вышел из-за будки караульной и медленно двинулся к дочери. Он постарел и сдал заметно, волосы убелила безжалостная седина, осанка графа не была уже прежней. Не было больше обычного сильного да крепкого, весело бранившегося с дворней Павла Михайловича. Тихим дрожащим голосом заговорил он на этот раз с дочерью.
   – Возвращайся, ласточка.
   – Нет.
   – Ты можешь дожидаться решения участи Бориса и в дому отчем. Почто прячешься? Разобьешь ты сердце матушке, да и мне, старому.
   – А как же Мирон Федорович, папенька? А Катерина Ивановна?
   – Никто и не думает наказывать их. Все должно быть позабыто. Взгляни на меня, я стал совсем уж стариком от печали беспросветной.
   Ниночка молча кивнула головой. А затем прижалась щекой к отцовскому плечу. Обнимала его сгорбленную фигуру, тормошила нежно.
   – Я поеду с тобой, – всхлипнула негромко. – Но я все равно умру, коли царь велит расстрелять Бориса.
 
   12 июля 1826 года тайный государев совет вынес свой собственный приговор по «декабрьскому делу». В крепость были посланы курьеры, приговор следовало огласить мятежникам. Не только Россия – весь мир затаил дыхание. Какова-то будет она, месть царская?
   А потом надолго над огромной страной воцарилось молчание параличное. Потому что месть царя и в самом деле была ужасна.
   Борис Степанович Тугай ранним утром был разбужен позвякиванием связки тяжелых ключей: надсмотрщик открывал дверь его камеры. Проснувшись, Борис не стал тотчас же вскакивать с деревянных нар, лишь натянул себе на голову шинель и притворился крепко спящим.
   По каземату протопали солдатские сапоги, дверь шумно стукнула о стену, заскрипела, как будто возмущаясь вторжением огромного количества народа.
   – Лейтенант Тугай, извольте встать! – произнес не терпящий возражений голос. Борис узнал его. Голос сей принадлежал майору Булганову, замещавшему по временам коменданта крепости. Булганов был полным добродушным человеком, с которым можно было при случае поговорить, в глубине его души теплилась искра симпатии и жалости к заговорщикам. И то, что теперь он говорил столь резким тоном, сообщало о незавидных переменах их участи.
   Тугай отбросил шинель в сторону и прищурился, глядя на пробивающийся в маленькое окошко яркий утренний свет. Там, за непроницаемыми стенами, рождался просто замечательный денек. Солнечные лучи веселым потоком струились сквозь зарешеченное окно. В парках сейчас уже вовсю бьют фонтаны, по Неве скользят парусные лодки, взрезают носом глубокую синеву воды, над Петербургом ангелы небесные уже натянули полог радостного шелкового неба.
   Майор Булганов стоял перед нарами и смотрел на Тугая долгим, печальным взглядом. За спиной его топтался дознаватель Сабуров с радостно-презрительной ухмылкой на лице. Он протянул папку длинному, истощенно-мрачному человеку, тот открыл ее и тяжело вздохнул.
   В представлении сей человек не нуждался, Тугай и так знал, что это был курьер тайного государева совета. Итак, приговор вынесен без слушания обвиняемых. Царь показал зубки.
   – Встаньте же, Борис Степанович, – мягко произнес Булганов.
   Тугай поднялся. Одернул разорванный, грязный мундир, провел руками по взлохмаченным волосам. На Сабурова, эту мерзкую крысу, глянул, как на пустое место. Его взгляд с деланным безразличием скользнул по стенам, на которых узники прошедших лет ногтями подчас выцарапывали свои имена, проклятья и молитвы. «Да пребудет с Россией Господь, – написал какой-то незнакомец. – Да только где он?»
   – Государь желает известить вас о вынесении приговора, – курьер говорил с одышкой, как будто с трудом перемалывал слова-камни, многозначительно поглядывая на Тугая поверх очков. – Борис Степанович Тугай, конногвардеец первого эскадрона…
   – Так точно! – по-военному громко отозвался Тугай.
   – Его императорское величество, государь всея Руси Николай Павлович постановил, что измена Господу, Отечеству и государю есть мерзейшее из всех земных преступлений. Тайный совет государев единодушно постановил приговорить лейтенанта Тугая к смерти.
   Молчание, воцарившееся в каземате, было абсолютным. Такую тишину можно слышать, такую тишину можно взрезать ударом сабли, кабы только эта сабля в руках была… Булганов задышал тяжело, с хрипом выталкивая воздух из легких, Сабуров молча усмехался, десять солдат угрюмо уставились в землю.
   Борис кивнул. Он и не ждал иного приговора.
   – Что ж, и на том спасибо государю, – стараясь сохранять хладнокровие, проговорил Тугай.
   Тощий курьер поправил очки на носу и вновь взглянул в лежавшую в папке бумагу.
   – Но его императорское величество по доброте своей великой, – зачитал он далее, – превыше закона ставит именно милосердие. И повелевает заменить казнь смертную на каторжные работы в Сибири сроком в двадцать лет.
   Как будто над горячим летним днем надругалась ледяная буря бескрайней тайги. Дрожь пробрала всех, кто слышал тот приговор. Майор Булганов закусил губу. Борис Тугай непонимающим взглядом воззрился на царского курьера.
   – Двадцать лет Сибири… – проговорил он тихо.
   – Его императорское величество по доброте своей великой…
   – По доброте? – срывающимся голосом внезапно выкрикнул Тугай. – По доброте?
   Все вздрогнули от неожиданности. Видение покрытых льдом глубоких рек, завывающей снежной бури, голодных волчьих стай и непроходимых лесных чащ отступило.
   – По доброте? Тогда почему ж он не убьет меня сразу? Почему хочет убивать долгих двадцать лет? Ни с чем не сравнимая жестокость! Майор Булганов, дайте мне перо и бумагу. Я буду писать государю. Я попрошу его расстрелять меня! Двадцать лет Сибири! Никогда, никогда! Да я скорее проломлю себе голову о стену!
   – Успокойтесь, Борис Степанович! – Булганов провел дрожащей рукой по лицу. – И в Сибири можно жить.
   – Да знаете ли вы, что такое жить в Сибири двадцать лет?
   Булганов молчал. Еще никого он не видел воротившимся из тайги, за исключением нескольких монахов, торговых караванов и солдат. Сосланные же в Сибирь исчезали в бездонном омуте сибирском, как будто были они лишь каплями дождя.
   – Я требую, чтобы меня расстреляли! – вновь выкрикнул Борис. – Это не милосердие, это изощренная дьявольщина какая-то! Будь проклят этот убийца!
   – Я передам эти слова его величеству, – с тихой угрозой в голосе промолвил Сабуров. – Какая черная неблагодарность! Вам даруют жизнь, а вы проклинаете государя за его доброту.
   – Коли уж есть Господь на небесах, – дрожащим голосом произнес Тугай, – он непременно в один прекрасный день, Сабуров, отправит вас гнить в Сибири.
   Дознаватель побледнел от гнева, повернулся к Тугаю спиной и торопливо покинул камеру. Майор Булганов кивнул солдатам. И они, и курьер были рады поскорее покинуть каземат. Им и так еще предстояли два невеселых часа обхода. Курьер обязан был зачитать приговор всем содержавшимся под арестом заговорщикам, а лейтенант Тугай попался ему первым по счету.