— Но не настолько же! Ведь, навлекая бесчестье на собственную семью, она сама себя должна ненавидеть; скорее всего вы ошибаетесь, дочь моя.
   Я не возражала, поскольку могла лишь догадываться о чувствах моей свекрови, но дальнейшее показало, насколько, увы, я оказалась права. Однако мой отец не мог предполагать такого расчета со стороны г-жи ди Верруа. Мы проговорили более двух часов. Я не скрывала от него своих переживаний, своей привязанности к мужу, так плохо вознагражденной им. Он очень жалел меня и благословлял Небо, ниспославшее мне силы для того, чтобы защитить себя. В конце концов отец пришел к выводу, что надо поговорить с аббатом делла Скалья; он был совершенно уверен, что тот поможет и одобрит его действия.
   — Старик очень влиятелен и искушен в делах; он занимал важные должности, был послом, государственным министром; он должен видеть все, как оно есть, и, наверно, встревожится из-за опасности, которая нам угрожает.
   — Я не очень доверяю его святости, отец.
   Господин де Люин ушел от меня бесконечно несчастным, в отчаянии. Каким же добрым был мой отец! Он сдержал слово и явился к аббату делла Скалья так рано, как позволяли приличия. Он рассказал ему от начала до конца все, что произошло; аббат был очень удивлен: он не подозревал ничего подобного и ничего об этом не слышал, однако согласился, что, если его невестка и племянник повели себя таким образом, они виновны в первую очередь.
   — Нельзя позволить принцу беспрепятственно обольщать молодую женщину! Ведь он обладает всеми достоинствами, чтобы нравиться, и к тому же так невоздержен в своих желаниях, что его ничто не смутит! Я не понимаю… К счастью, вы предупредили меня и я сумею навести в этом порядок, — сказал он.
   — Лучший выход — отсутствие моей дочери в Турине, — решил мой отец. — Не встречаясь с ней, герцог Савойский забудет о своей любви и увлечется кем-нибудь еще; это непременно случится. Я увезу госпожу ди Верруа в Париж; ее муж, несомненно, присоединится к ней; они проведут во Франции два-три года, а когда вернутся, все будет забыто.

IX

   Они долго беседовали; мой отец с прямотой и достоинством честнейшего в мире человека, аббат — с хитростью и чисто итальянской прозорливостью, свойственной глубоко порочной, расчетливой и злой натуре. Они дали друг другу обещания, которые г-н де Люин намерен был выполнить, тогда как аббат делла Скалья лишь надеялся выиграть время. Было договорено, что аббат сообщит г-же ди Верруа о нашем решении переехать в Париж, а моего мужа должна была предупредить я сама. Если они на это согласятся, все сложится прекрасно; если откажут, мы вернемся в Турин, а аббат, употребив свое влияние, поддержит мою просьбу и, бесспорно, добьется того, чего мы желаем.
   Господин де Люин поверил этой лжи, я же не позволила себя обмануть, ибо слишком хорошо знала аббата и уже начинала остерегаться этого дядюшки, так легко на все соглашающегося и столь щедро расточающего красивые обещания. Тем не менее я старалась успокоиться, вновь обрести веру и надежду, всей душой наслаждалась присутствием отца и встречей с другими моими родственниками, приехавшими повидаться со мной.
   Они нашли, что я очень похорошела; слухи о моей красоте дошли до французского двора, и король был так любезен, что через моего брата, герцога де Шеврёза, выразил желание повидать меня. Я этого хотела, еще больше чем он, но как попасть ко двору?
   Полтора месяца пролетели как во сне. С Турином завязалась оживленная переписка. Отец сам отослал туда свое письмо, чтобы не получить отказа, которого все же не избежал: несмотря на то что я его обо всем предупредила, он все же дал себя обмануть.
   Его попросили не увозить меня во Францию, а препроводить домой; муж мой никоим образом не может покинуть савойский двор, и даже сама мысль о разлуке со мной, и без того уже длившейся так долго, причиняет ему страдание. Он, видите ли, больше не в состоянии жить вдали от меня; но если г-н де Люин пожелает приехать в Савойю, если он будет так любезен, что примет приглашение, то следует условиться обо всем и готовиться к встрече.
   Повторяя одно и то же доброму и благородному старику, его все же убедили. Он не мог сопровождать меня, но обещал приехать не позже чем через месяц.
   Я качала головой, ничему не веря; отец осуждал меня, всерьез упрекал, и я была вынуждена молчать. Час разлуки приближался; меня с трудом вырвали из объятий г-на де Люина, очень расстроенного моими слезами.
   — О отец, — рыдала я, — мы больше никогда не увидимся!
   Он уехал вместе с герцогом де Шеврёзом и моими сестрами, тоже приезжавшими в Бурбон; они надеялись, что зиму мы проведем вместе, но я была уверена, что расстаюсь с ними надолго, а судьба распорядилась так, что мои опасения подтвердились.
   Вечером, в день их отъезда, я спросила аббата, не пора ли и нам отправиться в путь; он ответил, что время терпит, У нас в запасе еще несколько ясных и солнечных дней, которыми стоит воспользоваться, проведя их на водах. Но я настаивала на отъезде; тогда аббат изменил тактику и спросил, не возражаю ли я против путешествия по красивым местам. Он предложил мне проехать по стране не торопясь, чтобы иметь возможность осмотреть все вокруг и насладиться этим удовольствием. Мне, вовсе не горевшей желанием возвращаться в Савойю, мечтавшей как можно дольше пробыть во Франции вдали от моих преследователей, только того и надо было. К тому же я надеялась, что мой муж начнет волноваться и будет вынужден призвать меня к себе; однако, вновь полагаясь на графа ди Верруа, я все же опасалась, что окажусь во власти герцога.
   В течение двух-трех дней мы путешествовали великолепно. Мой дядя окружал меня необыкновенной заботой и вниманием, так же как на пути из Турина. Он ухаживал за мной не как старый аббат, присматривающий за женой племянника, а как поклонник, угождающий возлюбленной.
   В Лионе, где мы провели целую неделю, он засыпал меня подарками: это были драгоценные камни, великолепные ткани и даже мебель, которую он отослал в Турин самой короткой дорогой. Среди прочих вещей он подарил мне часы, прекраснее которых, наверное, не делали с тех пор, как они вообще появились. Часы были изготовлены из превосходной стали, отделаны эмалью, бирюзой и множеством бриллиантов. По сей день я храню это сокровище, по-прежнему вызывающее всеобщее восхищение. Эти часы очень хочет получить моя дочь, но они достанутся ей только после моей смерти: надеюсь, что ждать ей придется еще долго.
   Не раз мне казалось, что глаза аббата, когда он смотрел на меня, загораются юношеским огнем, несовместимым с его положением и возрастом. Но я не хотела в это верить, не допускала подобных подозрений, пока они не подтвердились благодаря Марион, до глубины души возмущенной тем, о чем она мне доложила.
   Накануне нашего отъезда из Лиона аббат делла Скалья предложил ей большую сумму денег за то, что она проведет его ночью ко мне в спальню; после этого она должна была стоять на страже, пока он, никого не опасаясь, не сумеет уговорить меня или овладеть мною силой. Она гордо отвергла его предложение, пригрозив, что предупредит меня; на это ей было сказано, что если она позволит себе такую дерзость, то и двух часов не пробудет у меня в услужении — он прогонит ее.
   Услышав этот рассказ, я страшно изумилась. Разве можно было предполагать любовную страсть в этом старом священнике, с виду таком холодном, слабом и совершенно лишенном привлекательности? Неужели он надеялся на взаимность? Неужели он вообразил, что, отвергнув герцога Савойского, я буду благосклонна к человеку, который никак не мог мне понравиться?
   И все же эта новая неприятность привела меня в отчаяние; я поняла, почему аббат произносил свои красивые речи перед моим отцом: он просто не хотел выпускать меня из своих рук. Этот волк, этот лис делал все, чтобы задержать меня, и надеялся, что я брошусь в его объятия, спасаясь от других.
   Он не знал, с кем имел дело.
   Поразмыслив немного, я решила сделать вид, что ничего не знаю, и вести себя как прежде, а в Турине, если преследования возобновятся и я столкнусь с новым врагом, — укрыться в монастыре. Главное — приехать туда. Я притворилась больной и отказалась продолжать путешествие.
   Аббат делла Скалья был очень раздосадован; он пригласил трех врачей, и каждый из них, как у Мольера, прописал свое лекарство. В одном они были единодушны: если я никак не хочу остаться в Лионе и воспользоваться их добрыми услугами, что, наверное, было бы самым разумным, мне нужно как можно скорее вернуться домой, отдохнуть и пожить в полном покое.
   — Прежде всего госпоже графине нужна хорошая лодка, чтобы спуститься вниз по Роне, — сказал местный Пургон, — а затем судно, которое перевезет ее в Геную, чтобы она не устала. Таково мое мнение.
   Я готова была его убить. Понятно, что влюбленный сатир немедленно согласился на подобный способ путешествия, поскольку таким образом нам пришлось бы быть вдвоем целый день, а ночью поневоле находиться очень близко друг от друга!
   Напрасно я возражала, жаловалась, напрасно приказывала через слуг отправиться иным путем — аббат не пожелал уступить; нашу карету погрузили на одно судно, коляску моих служанок — на другое, и вот мы вдвоем оказались в этом огромном кузове, куда он в течение дня не допускал ни Марион, ни Бабетту.
   С первой минуты, едва мы сели и устроились, едва судно отчалило, он начал делать намеки, надеясь, что я пойму их; я притворилась, что ничего не понимаю, и это заставило его выразиться яснее. Он пытался убедить меня, что я должна полюбить его не для собственного удовольствия, а только ради него, но это и в моих интересах; и он рисовал ужасающую картину ожидавшей меня жизни, если я откажусь от его предложения, а если соглашусь на него — напротив, обещал все, что моей душе будет угодно.
   — Вы ненавидите герцога Савойского, — говорил он, — желаете вернуться во Францию, и ваша воля будет исполнена. Если хотите, обещаю увезти вас, и немедленно; мы сейчас же поедем в Париж, и оттуда я постараюсь так отчитать невестку и племянника, что они и не подумают беспокоить нас.
   — Значит, вы это можете?
   — Могу ли я?! Вы, наверное, забыли, что меня уважают, чтят и боятся во дворце ди Верруа, что у меня немало богатств, которые ваш муж и его мать были бы счастливы прибрать к рукам. Громко взывая к их чести, я заставлю их прислушаться к моим словам, а если они воспротивятся мне, то навлекут беду на свою голову.
   — Но, поскольку вы все можете, сударь, почему отказали в помощи моему отцу?
   Он на минуту растерялся. Вопрос был поставлен слишком прямо. Но очень скоро аббат пришел в себя.
   — Как же я мог согласиться на разлуку с вами? Мог ли я отпустить вас одну и так далеко? Видно, вы не знаете, что такое любовь, хотя утверждаете, что любите своего ничтожного супруга, у которого даже не хватает ума заметить ваши чувства и ответить на них.
   Я не прерывала его, позволяла давать обещания, угрожать, не придавая значения ни тому ни другому; когда он высказался, я устроилась поглубже в карете, закрыла глаза и, едва обернувшись к нему, сказала:
   — Доброй ночи, сударь! Я буду спать.
   — Как это спать?! Так вот как вы отвечаете на мои слова?
   — Сударь, во сне все забывается, а в настоящее время самое большее, что я могу сделать для вас, — забыть то, что услышала. В противном случае мне пришлось бы отвечать вам совсем иначе, но уважение, которое внушают мне ваш возраст, достоинство и положение, не позволяет мне этого. Однако не пытайтесь возобновить прежний разговор, ибо мое терпение во второй раз не выдержит подобного испытания.
   Никогда еще мне не приходилось наблюдать подобной ярости. Аббат побагровел так, словно его вот-вот должен был поразить апоплексический удар; он уничтожил бы меня взглядом, если бы глаза способны были убивать, и снова стал угрожать мне с чисто итальянской горячностью, затем, неожиданно смягчившись, бросился к моим ногам, плакал, рыдал, уверял, что умрет от тоски, если я оттолкну его, просил прощения зато, что позволил себе выражения, о которых теперь сожалеет, уверял, что он мой раб и что малейшее мое желание станет для него высочайшим законом. После этого он позволил себе несколько нелепых выходок, объяснимых и простительных для человека, охваченного безумной страстью, но для шестидесятилетнего старца недопустимых, ибо в этом случае они обретают удивительное свойство — становятся смешны. Меня душил смех, и я не сдержалась, расхохоталась в лицо этому старому распутнику; я смеялась от души и так весело, что, наверное, умерла бы, если не выплеснула бы свои эмоции.
   Аббат бросил на меня более злобный взгляд, чем прежде, но я не успокоилась, а, напротив, засмеялась еще громче и сильнее, не сдержав своих чувств. Наконец, превозмогая себя, я решила ответить ему, но так, чтобы у него не возникло нового искушения соблазнять меня.
   — Неужели, — сказала я, вытирая слезы, катившиеся по моим щекам из-за безудержного хохота, — неужели вы, сударь, при том, что годитесь мне в дедушки, могли хоть на секунду поверить, что я, отвергнувшая герцога Савойского, бежавшая от него и от всех других, сохраняла себя ради того, чтобы вы оказали мне честь, удостоив своей благосклонности? Вы действительно на это надеялись? О! Если бы вы были французом, я отослала бы вас к Мольеру и его «Школе жен»; но вы вряд ли захотели бы взглянуть в это зеркало, ведь никто не хочет увидеть свое отражение, если известно, как оно безобразно. Так придите же в себя, сударь, подумайте о том, кто такая я, и кто вы, и не забивайте мне больше голову любовным вздором. Покайтесь и думайте о том, как достойно умереть, а не грешить и склонять к греху других.
   Аббат все еще стоял на коленях; когда я принялась смеяться, он сначала отпрянул, затем, не отрывая глаз от меня, стал медленно подниматься, при этом выражение его лица, взгляд его глаз полностью преображались.
   Пока я говорила, он слушал и даже не пытался перебить меня; когда же я умолкла, он заулыбался, но эта улыбка была так страшна и так чудовищна, что я похолодела. Наконец он окончательно выпрямился и сел рядом, на то место, которое покинул.
   — Это ваше последнее слово, сударыня? — спросил аббат совершенно спокойно, но увидев, как он бледен и как исказилось его лицо, я ужаснулась.
   — Да, сударь, конечно.
   — И оно бесповоротно?
   — Бесповоротно.
   Скажу вам честно, теперь мне было не до смеха. Он откинулся на спинку сиденья, скрестил руки, опустил голову и задумался по меньшей мере на четверть часа.
   Этого времени хватило ему для создания подлого плана.
   Ему вспомнилось, что монах Луиджи вместе со смертельным ядом передал ему сильное наркотическое средство.
   Он решил воспользоваться им как снотворным, чтобы сломить всякое сопротивление с моей стороны.
   Приготовив питье, аббат делла Скалья мог удовлетворить свою ужасную страсть, овладеть мною и не позволить никакому обвинению сорваться с моих губ.
   Он решил дождаться ночи и осуществить свое намерение.
   Я только что упомянула монаха Луиджи. Кажется, уже давно я не говорила о нем и забыла продолжить рассказ о том, что с ним произошло.
   Оставим же на некоторое время аббата делла Скалья с его черными замыслами и вернемся к капуцину.

X

   Власть дерзкого монаха все возрастала и распространилась на все семейство Спенцо. Однако Бернардо был далеко не так предан ему, как это казалось. Этот человек чувствовал себя униженным; ему было чрезвычайно больно смотреть, как вследствие участившихся визитов монаха к г-же Спенцо и ее дочери ослабевает его влияние; теперь в нем не нуждались так, как прежде, он перестал быть единственным мужчиной, на которого эти две женщины могли опереться в их борьбе с Мариани, который, кстати, решительнее, чем прежде, был настроен отстаивать свою власть и свои права. И кроме того, не останутся ли на его лице отвратительные следы перенесенной им ужасной болезни? Анджела отдалась ему из каприза, из склонности к легким удовольствиям, но, увидев, как оспа изуродовала его кожу, не оттолкнет ли она любовника? Поэтому Гавацци чувствовал необходимость вновь вырасти в глазах этих легкомысленных женщин, чье неуемное мотовство угрожало их будущему, увеличивая брешь в их финансах.
   Чтобы укрепить свое пошатнувшееся положение, вновь обрести заметно утраченное в последнее время влияние, надо было нанести решающий удар, способный восстановить между ним и этими женщинами взаимовыгодную связь, которую ничто более не могло бы сокрушить. И теперь Бернардо не мог уже думать ни о чем, кроме своего плана, ничто другое его не занимало. Разумеется, ужасный сборщик подаяний представлялся ему страшной опасностью; но по мере выздоровления к нему возвращалась энергия: монах теперь уже не казался ему непобедимой силой, и скоро решение было принято.
   — О мой бедный Бернардо, как же вы изменились! — воскликнула Анджела, когда Гавацца впервые после своего выздоровления предстал перед ней. — Почему эта ужасная болезнь не выбрала кого-нибудь из тех мужланов, что возятся в хлеву у нас в имении?
   — Не печальтесь, — ответил Бернардо, — как видите, можно победить болезнь, которую я перенес; но я знаю, бывают недуги, от которых не выздоравливают, и они могут вернуться в любую минуту.
   Анджела вздрогнула: как бы виновна она ни была, воспоминание о преступлении, на которое намекал Гавацца, возможно, не укоренилось в ее сознании; однако она не гнала от себя ужасную мысль о совершенном преступлении, и, услышав, как ее излагают, не выразила удивления или гнева.
   Анджела не способна была задумать преступление; но ее порочная душа была также не в силах отказаться от выгоды или сообщничества, возникающих на этом пути.
   — Постарайтесь поскорее поправиться, друг мой, — только и сказала она, — и не подвергайте себя опасности возвращения болезни из-за душевных терзаний. Кто знает, что может случиться, поживем — увидим!
   — Конечно, но теперь у нас неурожайный год, фермеры плохо платят; мне остается лишь продать лес под рубку и сделать новый заем, чтобы оплатить проценты за предыдущий, в то время как эта ненасытная свинья, так бесстыдно обманувшая и обобравшая вас, кладет в свой карман огромные выплаты за аренду и насмехается над вами в компании слуг, с которыми проводит время; мнимый дворянин, чей отец босиком разгуливал по улицам Генуи… О! Надо с этим покончить, и если бы я знал священника, который согласился бы освятить пули, что я выплавил бы для этого мерзавца…
   — Говорите тише, Бернардо! — в волнении перебила его графиня. — Разве вы не понимаете, что столь неосторожными высказываниями можете бросить на нас тень?
   Воцарилась минута молчания, затем Анджела, улыбаясь, словно речь шла о шутке, возобновила разговор:
   — Между прочим, я не уверена, что поправить наше положение могут только освященные пули.
   — Это правда, — ответил Бернардо, в чьей голове слова Анджелы воскресили ужасное воспоминание, — быстро умирают и от другого!..
   — Друг мой, будьте осторожны, заклинаю вас! Подумайте, ведь вы единственная наша защита, а любой неосторожный шаг может вас погубить.
   Эти слова убедили Бернардо, что его поняли и теперь речь идет лишь о выборе средства.
   — Анджела, — вполголоса произнес он, упав к ногам графини, — моя жизнь принадлежит вам, вы это знаете, за вас я всегда готов пролить последнюю каплю крови; скажите же, скажите, что вы принимаете мою преданность, и при любых обстоятельствах в вашем сердце останется место для меня, живого или мертвого.
   Графиня вся дрожала, но муж уже передал ей приказ вернуться в супружеское гнездо; одна мысль о необходимости подчиниться могучей воле этого человека приводила ее в ужас, и у нее вдруг разыгралось воображение.
   — Да, — воскликнула она, — тебе принадлежит мое сердце, а ему — моя ненависть!
   — Приговор произнесен, — сказал Бернардо, вставая, — остальное касается только меня.
   И он вышел, оставив Анджелу в чрезвычайном волнении.
   Через два дня после этой сцены на вилле Сантони появился молодой пастух, заявивший, что он пришел за распоряжениями хозяина. Дело в том, что г-н Мариани действительно не пренебрегал вмешательством в мельчайшие подробности сельского хозяйства и всегда был готов выслушать своих работников, любивших его за эту патриархальную непринужденность в обращении с ними. Поэтому пастуха впустили в столовую на первом этаже, где в ожидании завтрака сидел хозяин.
   — Ты, наверное, запарился, дружище Царка, — сказал ему граф, — ведь я видел тебя вчера вечером в поле, недалеко от Катано, больше чем за милю отсюда. Но ты был не один; что это за человек, с которым ты разговаривал?
   Царка покраснел, что-то пробормотал, комкая шапку в руках, и наконец сказал, что какой-то прохожий спрашивал у него дорогу. Граф решил, что смущение юноши вызвано застенчивостью, и, отдав распоряжения относительно стада, велел ему пойти на кухню, чтобы его там накормили. Царка подчинился с явным удовольствием; он вошел в кухню, но, вместо того чтобы попросить поесть, стал бродить у печи, на которой готовился завтрак для хозяина. В его походке, движениях была какая-то натянутость, которая не ускользнула бы от внимательного наблюдателя, но домашние слуги ничего не заметили; однако в тот миг, когда он протянул руку к стоявшей на огне чаше, огромная обезьяна, одинаково любимая слугами и хозяином, прыгнула на руку пастуха, а он, вскрикнув от неожиданности, уронил на пол маленький флакончик, и тот разбился. Обезьяна подскочила к осколкам, но стоило ей понюхать их, как все ее тело затряслось в ужасных конвульсиях и через несколько секунд животное сдохло. Самое удивительное в этом происшествии было то, что Царка неожиданно охватил такой ужас, что он чуть не сошел с ума; мускулы его лица сильно передернулись, волосы встали дыбом, блуждающие глаза стали лихорадочно искать дверь, и он уже бросился к ней, чтобы убежать, как вдруг на пороге появился г-н Мариани, привлеченный шумом, который был вызван этим происшествием.
   Он решил расспросить обо всем Царку; но тот уже успел прийти в себя и отвечал, что нашел флакон на дороге, что поднес его к огню только для того, чтобы открыть, поскольку пробка не поддавалась, и что он понятия не имел о содержимом склянки.
   Господин Мариани не сумел добиться более точных сведений и, не собираясь придавать никакого значения несчастному случаю, в котором, казалось, не было ничего особенного, отослал пастуха к его стадам. Однако смутное предчувствие все же засело в его мозгу и в тот же день, после вечерней трапезы, обычно проходившей за общим со слугами столом, он сказал им:
   — Не знаю, что теперь произойдет; мне кажется, кто-то посягает на мою жизнь, и я намерен защищать ее вопреки всему и против всех. Тем не менее, если я погибну, отомстите за меня, друзья мои, потому что удар будет нанесен честному человеку, желающему вам только добра.
   И он вернулся к себе, печальный, подавленный, почти упавший духом.
   «Что я сделал этой женщине? — спрашивал он себя. — Я любил ее всей душой: откуда же эта ненависть, которой она преследует меня в ответ на мое страстное желание… да, все еще страстное желание сделать ее счастливой?»
   Ответом на этот вопрос могло послужить то, что происходило в этот самый час около хижины пастуха Царки.
   — Ты дурак и трус! — говорил пастуху высокий мужчина с распухшим и изъеденным язвами лицом. — Какого черта ты испугался в решающую минуту; окажись ты посмелее, я сейчас дал бы тебе столько денег, сколько тебе не заработать и за десять лет.
   — Это правда, — ответил Царка, — у меня духу не хватило.
   — Его всегда будет тебе не хватать!
   — Нет, я уверен, что теперь, пройдя испытание… Попробуйте еще раз, поручите мне снова это дело и увидите!
   — Хорошо, посмотрим!
   Тремя часами позже Бернардо говорил графине Мариани:
   — Освященными пулями не следует пренебрегать, как это кажется вам; если бы у меня сейчас была хоть одна из них, всем вашим страданиям пришел бы конец.
   — Я подумала об этом, друг мой, — решительно заявила
   Анджела, — и вот вам две пули, которые, как ручается мой исповедник, вас не подведут.
   Бернардо взял их с несказанной радостью.
   — О! Спасибо! Благодарю вас! — воскликнул он. — Половина пути уже пройдена вами, остальное — за мной.
   И Бернардо стрелой умчался прочь, унося с собой пули, в могущество которых он верил всей душой.

XI

   Хотя казалось, что Бернардо выздоравливал очень быстро, следы опасной болезни, мучившей его, были еще свежи, заметны и вызывали отвращение. Другой страдал бы по этой последней причине, а он радовался: после того, что произошло между ним и Анджелой, важно было, чтобы его считали по-прежнему больным, слабым и неспособным заниматься никакими делами. Поэтому он с величайшим трудом, если взглянуть со стороны, добрался до своей комнаты и, едва войдя в нее, тут же упал на кровать, еле переводя дыхание.
   — О Святая Дева! — воскликнула сиделка, увидев его. — Какая неосторожность!.. Встать в таком состоянии!.. Вы же клялись, что больше не сделаете этого!
   — Вы правы, Марта, — ответил он умирающим голосом, — я был крайне неосторожен; но вы же понимаете, что слугой, вынужденным лежать в кровати, не бывают довольны… Я хотел испробовать силы… Но пока еще очень болят ноги.