Герцог уступил хитрым уговорам матери, хотя, возможно, сделал это от досады; однако разрыв с синьориной ди Кумиана оставил в его сердце неизгладимый след, ту память, что живет в душе, когда чувства подавлены в момент их расцвета, когда ничто не остудило их, а отвращение и пресыщение еще не распростерли над ними свои черные крылья. Такие чувства всегда готовы вспыхнуть вновь: огонек теплится, и достаточно одного взгляда, чтобы разжечь эту искру.
   Свадьба состоялась через неделю. Вечером, как того требовал придворный этикет, невеста была представлена их высочествам. На следующий день супруги отбыли в свое имение, где и оставались до 1703 года, когда умер г-н ди Сан Себастьяно. Вероятно, он так никогда и не почувствовал себя настолько любимым, чтобы рискнуть и вернуться ко двору.
   Ребенок умер во время родов. Графиня вела себя безупречно; ее достоинство и скромность были выше всех похвал.
   О ней не вспоминал никто, кроме того, кому не суждено было ее забыть. Эта история г-жи ди Сан Себастьяно во всех подробностях мало кому
   известна. Мне ее доверил Петекья: он ничего не мог от меня утаить, хотя с другими был очень сдержан.
   Что же касается Виктора Амедея, то он ни разу не произнес в моем присутствии имени г-жи ди Сан Себастьяно.

IX

   Таким в общим чертах был двор герцога Савойского, когда я там появилась; более подробно я расскажу о нем в свое время и в другом месте. А теперь обратимся снова ко мне и моей жизни в доме свекрови, к тому, что со мной произошло и что вызывало у меня все новое и новое удивление. В этом доме жилось совсем не так, как во дворце Люинов!
   Я остановилась на том, как меня представляли родственникам; все происходило как обычно. Иностранок всегда пристально рассматривают, изо всех сил критикуют, и главное — с пристрастием допрашивают; я старалась изо всех сил (к счастью, по-французски говорили все присутствующие). Мое великолепное венецианское кружево и драгоценности были высоко оценены. Герцогиня-мать приняла меня великолепно; она засыпала меня вопросами о французском дворе, на которые я не могла ответить, поскольку знала о нем только то, что слышала случайно во время бесед в гостиной, куда иногда спускались я и мои сестры, что нам редко позволяли.
   Савойский двор был чопорным, церемонным, размеренным. Я не обнаружила здесь ни остроумия, ни раскованности, свойственных нашему французскому двору. Тон задавала герцогиня, а она отличалась строгостью манер, к тому же была набожна, и конечно же придворные стремились превзойти ее в этом. Само собой разумеется, моя свекровь усердствовала больше всех.
   Герцогиня, имевшая савоярские корни, стала настоящей итальянкой; она совсем не скучала по Парижу, а если когда-то и сожалела или все еще сожалела о нем, то совсем не показывала этого. В ее присутствии я не испытывала робости, но при виде герцога Савойского смутилась: он мне совсем не понравился. Герцог пристально разглядывал меня, пока регентша беседовала со мной, затем удостоил меня нескольких слов и, перед тем как я удалилась, довольно громко, так, чтобы мне было слышно, сказал г-ну ди Сантина, одному из своих приближенных:
   — О, бедный граф ди Верруа! Кому это пришла в голову глупость женить его на этой девчонке?
   Слово «девчонка» меня так обидело, что я заплакала от досады, прикрывшись веером.
   — Э-э! — подхватил аббат делла Скалья, также услышавший замечания герцога. — Девчонка может вырасти; не забудьте, что в ее жилах течет кровь д'Альберов, Шеврёзов и Лонгвилей.
   Аббат делла Скалья уже ощущал в себе первые искры роковой любви, впоследствии заставившей его преследовать меня с таким упорством. Он мне не нравился, и его высказывание, вместо того чтобы успокоить меня, лишь усилило мою досаду.
   О загадки сердца! Все немило, что произносит ненавистный язык, и все прекрасно, что слетает с любимых уст!
   Недалеко от Турина находится небольшой город Кивассо.
   Название этого городка не раз промелькнет в этих мемуарах в связи с мрачными и ужасными событиями, о которых мы уже упоминали в начале книги; несколько членов семьи Мариани были их героями или их жертвами.
   Однако пока еще не пришло время для рассказа о кровавой драме. Пока еще речь идет об одном из тех незначительных происшествий, что случались в нашем кругу по вине аббата делла Скалья, этого небескорыстного исполнителя воли моей свекрови, преследовавшего одну-единственную цель.
   Посреди Кивассо расположен монастырь капуцинов. Живущие в нем монахи дали обет бедности, что не мешало герцогам Савойским и многим синьорам умножать богатства обители всяческими подношениями. Эти капуцины живут в роскоши и довольстве. Простые люди, однако, считают их бедными, ибо каждое утро некий брат Луиджи, сборщик подаяний, человек умный, хитрый и деятельный, в грязном тряпье и с сумой за плечами выходит из ворот монастыря, чтобы просить милостыню у верующих. Такой порядок сбора милостыни чаше всего лишь предлог, позволяющий плести самые разные интриги и вместе с тем укреплять у верующих набожность и склонность к самопожертвованию.
   Луиджи — младший отпрыск одного добропорядочного пьемонтского рода. Неудовлетворенное честолюбие подтолкнуло его к вступлению в монашеский орден. И тогда в альковно-будуарных кознях проявился беспокойный и дерзкий нрав, каким его наделила судьба.
   Мне неизвестно, при каких обстоятельствах он познакомился с аббатом делла Скалья. Достаточно сказать, что между ними сложились довольно близкие отношения. Эти, двое были действительно созданы для того, чтобы понимать друг друга.
   Вскоре после того как я приехала в Турин, речь зашла о том, чтобы выбрать для меня духовного наставника; аббат делла Скалья пожелал возложить на себя заботу об этом выборе.
   Дело это очень деликатное, ведь в то время в Пьемонте духовник легко обретал власть над сердцем молодой женщины.
   Мне, как уже говорилось, едва исполнилось четырнадцать лет. Аббат опасался моей неопытности и не хотел подчинять мою душу чьему-то абсолютному влиянию, полностью исключающему его собственное.
   Он руководил моей свекровью и захотел играть ту же роль при мне.
   У аббата была своя цель.
   Он велел заложить карету и поехал в монастырь Кивассо, где попросил о встрече с монахом, собирающим подаяние. Едва он назвал свое имя, его тут же с величайшим почтением пропустили.
   Келья брата Луиджи выглядела странно. Она была похожа на лабораторию, заваленную необычного вида ретортами и колбами. Подозревали, что Луиджи занимается поисками философского камня. Не думаю, что ему когда-либо удалось добыть золото. Но если в чем и нет сомнений, то это в том, что он умел изготавливать множество эликсиров — и чудодейственных и ужасных. Эти снадобья возвращали здоровье, красоту (по крайней мере, так говорили), продлевали молодость, жизнь, когда угодно вызывали сон, а порой обрекали на медленную или мгновенную смерть.
   Не припомню, какие травы обрабатывал Луиджи, чтобы извлечь из них драгоценную вытяжку, в ту минуту, когда к нему вошел аббат делла Скалья.
   Монах, обычно высокомерный, смирил свою гордость и даже стал заискивать перед дядей моего мужа.
   — Вы здесь, господин аббат?
   — Тебя это удивляет?
   — Да, ведь если вы пришли в эту бедную келью, значит, либо я нуждаюсь в вас, либо…
   — … либо я нуждаюсь в тебе.
   — Вы сами это сказали.
   — Так вот, ты мне нужен.
   — О! — произнес Луиджи с еле заметной улыбкой.
   — Ты, конечно, не забыл, что я спас тебе жизнь.
   — Да, я был молод, мною владели страсти… страсти, которых я не мог сдержать! Я любил женщину, она меня обманула, и я убил ее.
   — Но благодаря мне было удостоверено, что это не преступление, а самоубийство.
   — Да, клянусь честью, я обязан вам жизнью! Позднее я опять полюбил: она была знатная дама, а я бедный дворянин. Она вышла замуж за вельможу. Я хотел покончить с собой. Но поразмыслив, я выбрал кажущуюся смерть и реальную жизнь.
   При последних двух словах во взгляде монаха промелькнул странный огонек.
   — Да, да, Луиджи; вступление в орден люди называют смертью в миру, дураки! Они не знают, что под рясой капуцина таятся все мирские соблазны, и они обретаются там в полнейшей безопасности и в полнейшем спокойствии.
   — Может быть!.. — заметил монах с сомнением в голосе. — Так что же я могу сделать для вас?
   — Я прошу о трех услугах.
   — Первая?
   — Не можешь ли ты из множества приготовленных тобой таинственных эликсиров выбрать для меня тот, что за несколько дней может обезобразить самое красивое лицо?
   Капуцин улыбнулся.
   — Вы часто бываете при дворе, господин аббат? — спросил он.
   — Моя семья занимает там самые видные должности.
   — Ну что ж, в праздничный день вглядитесь хорошенько в красивые лица, искрящиеся молодостью, утонченностью, чистотой линий, в ослепительную белизну бархатной кожи, одухотворенность и кокетство женщины, сознающей свою красоту и неотразимость, и скажите себе: «Монах Луиджи смог бы придать этим чертам самую отвратительную личину».
   Делла Скалья вздрогнул.
   — О! Ничего не бойтесь! Здесь, в этих хрустальных сосудах живут все ужасы, которые могут быть исторгнуты из ада. Судьба отравила мое сердце ядом, для которого нет противоядия: я так же силен, как рок, и под этой рясой, открывающей передо мной все двери, я храню яды для души, а в этих растениях, которые я подвергаю обработке, в этих минеральных и животных соках, которые я готовлю, содержатся яды для тела, и против них бессильны все средства обыкновенной науки.
   Луиджи произнес эти слова так энергично и с такой затаенной злобой, что делла Скалья едва не ужаснулся. На секунду он просто растерялся.
   Монах воспринял его молчание как недоверие.
   — Вы сомневаетесь? — спросил он с горькой усмешкой. — Тогда послушайте одну историю. Она случилась со мной; вы достаточно осведомлены о событиях моей жизни, и я не собираюсь скрывать от вас то, о чем вы еще не знаете.
   — Слушаю тебя, — сказал аббат делла Скалья, которого всегда интересовали коварные происки, — ведь за тобою водятся темные дела.
   Вот эта история, которую я расскажу сама: в те времена она была окутана тайной, но позднее стала широко известна из-за нашумевшего судебного процесса.
   Луиджи, конечно, был бы лаконичнее меня, но я, предаваясь воспоминаниям, немного увлекаюсь подробностями: все-таки я пишу мемуары, а не исторический очерк.
   Может быть, я веду рассказ несколько беспорядочно, но надо учитывать, что свои воспоминания я по зернышку собираю в обширном поле моего прошлого.

X

   День только начинался, и в те минуты, когда из монастыря капуцинов городка Кивассо вышел сборщик подаяний с сумой на плече, пробило четыре часа.
   — Раненько вы отправляетесь в дорогу, брат Луиджи! — сказал ему, зевая, привратник, отпиравший дверь.
   — Так надо, Пьетро: пыл христианского милосердия остываете каждым днем, и на сбор провизии, необходимой монастырю, уйдет полсуток, не меньше. Прошло то время, когда собранным за одно утро можно было полностью нагрузить мула, и теперь я буду рад, если к вечеру наполню суму наполовину.
   — Бог свидетель, за словом вы в карман не лезете; ваше красноречие годится для всех, для людей простых и людей знатных… Святая Дева! Как вам прежде везло! На шесть миль вокруг не было хозяйки, не откладывавшей ежедневно что-нибудь для вас, и у меня до сих пор слюнки текут, как вспомню добрую провизию, собранную вами всего за несколько часов… В те времена привратнику всегда перепадало кое-что от брата Луиджи!
   — Болтун! Что ты тут нудишь мне после утренней мессы?
   — О брат мой! Это память сердца!
   — Ты хочешь сказать: желудка…
   — А ведь как я был предан вам!
   Монах обернулся и приблизился на два шага к брату-привратнику.
   — Пьетро, — сказал он ему вполголоса, — оставайся таким же преданным, и, быть может, к нам вернутся те славные денечки… Но главное, помалкивай.
   — Буду нем как могила.
   — И по-прежнему готов служить мне?
   — По-прежнему, брат Луиджи!.. Для вас — я всегда на посту и с ключами в руке.
   — Тогда до вечера.
   И сборщик пожертвований удалился бодрым шагом; монаху было уже за пятьдесят, но выглядел он еще очень моложаво. Едва потеряв из виду стены монастыря, он заметил в ста шагах от себя высокого человека, быстро приближавшегося к нему; в правой руке мужчина держал тяжелую палку, а в левой — платок, которым он то и дело вытирал пот, струившийся с лица.
   «А! Так я и знал, — сказал себе монах, — это Бернардо Гавацца. Все очень просто: поскольку граф ди Мариани смирился с одинокой жизнью в Турине, Бернардо, естественно, стал хозяином на вилле Сантони. К несчастью для него, он устроил все без меня, решив, что достаточно силен и может пренебречь моими советами. Однако этой давней тайне, этому беззаконию должен быть положен конец, и, кажется, мы к нему приближаемся».
   Затем громким голосом сборщик подаяний окликнул путника и, когда тот подошел совсем близко, заговорил с ним:
   — Такая рань, а ты уже в пути, друг Бернардо!
   — Что тут особенного? Вы ведь тоже в дороге, преподобный отец, и вряд ли это кого-нибудь удивит.
   — Это естественно для меня: монастырь остался без хлеба, уже давно Всевышний не посылает своим чадам манну небесную, словно росу. Так что я вышел из монастыря, убежища, дарованного мне Богом, а ты, судя по всему, идешь от виллы Сантони, откуда граф Мариани прогнал тебя больше десяти месяцев назад и где я запретил тебе появляться… Ты оттуда идешь, признавайся?!
   — Вы слишком любопытны нынешним утром, преподобный отец, — нахмурив брови, ответил Бернардо, и его пальцы сжали короткую палку, которой он был вооружен.
   — Что поделаешь, любезный сын мой! В моем возрасте не меняют привычек, а я всегда стремился докопаться до того, что хотят скрыть от меня.
   — Остерегайтесь, преподобный отец, бывают обстоятельства, когда это может навлечь на вас беду.
   — Дитя! — сказал монах, гордо выпрямившись. — Храни тебя Бог, если ты попытаешься бороться против меня; прими мой совет и последуй ему: никогда больше не появляйся на вилле Сантони, откуда ты идешь и где, я уверен,, ты провел ночь.
   При этих словах тень пробежала по лбу Бернардо; из-под черных бровей его глаза метали молнии, а палка, которой он воспользовался как оружием, просвистела в воздухе; но монах уже приготовился к обороне: загородившись сумой как щитом, он одной рукой отразил предназначенный ему удар, а другой — в ту же секунду схватил противника за горло и опрокинул его к своим ногам.
   — Я мог бы убить тебя, мерзавец! — сказал он, достав из-под сутаны длинный нож. — Пожалуй, мне даже следует это сделать…
   Бернардо пришел в ужас; он не мог перевести дыхания, и смерть предстала перед ним во всем своем отвратительном облике, а ведь ему было всего двадцать пять лет.
   — Пощадите! Пощадите! — бормотал он сдавленным голосом.
   — Хорошо, я не трону тебя, но при одном условии: ты честно ответишь на все вопросы, которые я сейчас тебе задам.
   — Преподобный отец, я исповедуюсь вам.
   — Это будет слишком долго, и дорога не очень подходит для такого дела. Поднимись, сядем на краю вон того рва, и ты прямо ответишь на мои вопросы, большего я не требую.
   С этими словами монах подал молодому человеку руку, тот проворно вскочил, и они пошли к месту, указанному страшным сборщиком подаяний.
   — Прежде всего, — начал монах, не выпуская из рук свой длинный нож, — как мне кажется, на вилле Сантони определенно случилось нечто чрезвычайное.
   — Преподобный отец, там произошло самое обычное и естественное событие: графиня Мариани родила ребенка мужского пола.
   — Которому ты приходишься отцом?
   — О! Ваше преподобие, вы говорите что-то чудовищное!
   — Напротив, я тебе сейчас докажу, что все необычайно просто. Два года назад граф Карло Мариани взял в жены Анджелу, дочь маркиза Спенцо, умершего несколько месяцев спустя. От этого союза родился мальчик, ему сейчас чуть больше года… Тогда ты служил простым скотником у семейства Спенцо…
   — Все так, падре: я ухаживал за скотиной, но был способен на большее, что и доказал.
   — На чуть большее и значительно худшее, Бернардо! Не будем торопиться: солнце только встает на горизонте, поэтому слушай и наберись терпения. Я так хочу! Анджела Спенцо в шестнадцать лет была живой, пылкой, жадной до удовольствий. Ее отец стоял на краю могилы и не мог быть наставником дочери в делах этого мира. Вот почему стремления юной особы изменились; вместо того чтобы обратить свой взгляд вверх, она его опустила, и он упал на тебя…
   — О падре! Падре!
   — После этого ты уже не работал на скотном дворе, тебя научили читать, писать, ты стал доверенным лицом в Сантони.
   — Ваша правда, преподобный отец, но что тут плохого?
   — Мы сейчас подойдем к этому, сын мой. Вскоре граф Мариани попросил руки Анджелы, получил ее, и, как я только что сказал, по истечении первого брачного года родился ребенок; но задолго до этого доброе согласие между супругами было нарушено; граф уехал в долгое путешествие и как раз сегодня исполнилось семь месяцев с тех пор, как он вновь появился на вилле Сантони, а через три дня снова покинул ее, чтобы поселиться в Турине, где он и находится по сей день… Все точно, Бернардо, не так ли?
   — Увы, преподобный отец!..
   — Да, все так и было, но этой истории надо положить конец: дитя прелюбодейки должно исчезнуть.
   — О-о!
   — Так надо, Бернардо; тогда все будет кончено и, быть может, душевный покой и счастье вновь воцарятся в этой семье.
   — О отец! Но ребенок полон жизни, крепок и здоров…
   — Он дитя преступления, Бернардо, и Бог проклял его еще до рождения; это мое последнее слово. К тому же, чего стоит жизнь новорожденного, который еще не осознал, что он живет?.. Сегодня вечером я дам тебе то, что нужно, чтобы вопрос о младенце больше не возникал. Ты придешь к воротам монастыря и попросишь пропустить тебя внутрь, понял?
   — Я вынужден безоговорочно повиноваться моему властелину.
   — И ты исчезнешь с виллы Сантони и никогда туда не вернешься, так?
   При этих словах Бернардо рванулся как тигр, но сборщик подаяний вскочил на ноги одновременно с ним.
   — Я требую этого, и так должно быть, — продолжал он, потрясая ножом.
   — Значит так и будет, — ответил Бернардо, в отчаянии уронив голову на грудь, — но мне все же придется пойти сейчас в Кивассо, хотя бы для того, чтобы отвести подозрения.
   — Иди же, я тебя не держу.
   — О преподобный отец, я знаю, что нахожусь в вашей власти, вот уже четверть часа мне кажется, что я это не я, а просто какая-то тень.
   — Таким ты и должен быть, Бернардо, оставайся в роли тени, если хочешь жить.
   Сказав это, монах поднялся, жестом указал Бернардо дорогу в Кивассо, а сам пошел по направлению к вилле Сантони.
   Какое чувство, какой интерес Луиджи были задеты в этом деле? Почему он с такой энергией и страстью вмешался в судьбу Бернардо и обитателей Сантони? Это станет ясно из дальнейших событий.
   Когда брат Луиджи подошел к вилле Сантони, в доме царил глубочайший покой; сначала ему сказали, что графиня Мариани слишком плохо себя чувствует и не может принять его как обычно.
   — Ну-ну, — ответил он, отстраняя рукой слугу, говорившего ему это, — мне надо повидать маркизу Спенцо, и вы прекрасно знаете, что нет нужды докладывать обо мне или показывать дорогу.
   Сказав это, Луиджи бросился на лестницу, и не прошло и минуты, как он уже входил в комнату маркизы ди Спенцо, матери графини Мариани, так плохо чувствовавшей себя в это время.
   — Как вы меня напугали! — воскликнула вдова, увидев, кто вошел. — Ужасно, когда людей берут штурмом.
   — Ах, дорогая моя Паола, разве вы не привыкли, что я всегда так появляюсь в трудные минуты?
   — Не знаю, что сказать… Но сегодня…
   — Сегодня, сударыня, торжественная дата, годовщина того дня, когда перед лицом Неба и по его велению вы вручили себя мне, а я отдал себя вам… Быть может, для вас это не более чем смутное воспоминание, но в моей душе оно не стерлось.
   — О Луиджи! Как жестоко с вашей стороны говорить мне об этом в такую минуту!
   — Но в этих словах, Паола, вся моя жизнь, в которой нет ничего, кроме самоотречения и преданности вам. Надо ли снова называть вещи своими именами?.. Двадцать лет назад, на свое счастье или на свою беду, я повстречал вас во Дворце дожей в Венеции: вы были дочь знатного вельможи, а я всего лишь состоял служащим посольства; любовь заставила нас преодолеть разделяющее нас расстояние, вы стали моей; но проклятие! Через два месяца, подчинившись воле отца, вы вышли замуж за маркиза ди Спенцо… О! Какой ужасный пыткой это было для меня!.. Однако между нами не все еще было кончено: вы носили во чреве плод нашей любви, и в отсутствие вашего мужа, выполнявшего важную дипломатическую миссию, я один оказался около вас, когда на свет появилась Анджела.
   — О! Пощади, пощади, Луиджи! Это ужасно.
   — Ужасно для вас, сударыня, не спорю, но что касается меня, то лишь это воспоминание и заставляет меня сегодня дорожить жизнью… Вы лежали здесь, слабая, но с улыбкой на устах; когда я, тайком следивший за вами, услышал первые крики ребенка, странная мысль пронеслась у меня в голове: без колебаний я достал спрятанную у меня под одеждой печать с гербом моей семьи, последним отпрыском которой я являюсь, подержал ее над пламенем свечи и, когда она раскалилась, приложил ее к тельцу нашего ребенка, под правым соском девочки.
   — Вы сделали это!..
   — Сделал, сударыня, предвидя то, что случилось сегодня; кому нужны были бы мои советы, мои мольбы без этого доказательства?
   — Луиджи, заклинаю вас, пощадите!
   — О сударыня! Разве вы не понимаете, что счастье нашего ребенка мне дороже всего? Иначе зачем бы я пришел сюда?
   — Так помогите же нам, мой добрый Луиджи, я ведь вижу, что вам все известно.
   — Значит, я снова стал вашим добры м Луиджи?
   — О Луиджи! Можете ли вы поверить, что когда-нибудь перестали быть дороги мне? Разве нас не соединяет одна из тех нитей, которые ничто не может разорвать, даже смерть?..
   Да, Анджела виновна, очень виновна… но неужели у меня… у нас достанет смелости осуждать ее?
   Умоляющий голос женщины, которую он так любил, произвел на монаха сильнейшее впечатление.
   — Успокойтесь, Паола, — сказал он маркизе, беря ее руки в свои и нежно сжимая их, — я спасу ее… Ребенок родился раньше срока, следовательно…
   — Вы ошибаетесь, Луиджи…
   — Но так должно быть.
   — Друг мой, вы меня пугаете.
   — О, эти женщины! Вы были хладнокровны, когда я жертвовал ради вас своей свободой, будущим, всей жизнью, а сейчас приходите в ужас, думая о каком-то зародыше, не успевшем увидеть дневной свет, да ему и не положено его видеть, вы, конечно, понимаете это.
   Луиджи произнес последние слова таким властным тоном, что маркиза не осмелилась возразить; она ждала, дрожа от страха, какое последнее слово скажет монах об участи несчастного ребенка, который только что родился и которому уже вынесен смертный приговор, но Луиджи замолчал, и надолго, а потом вдруг спросил, сообщили ли графу Мариани о родах Анджелы; маркиза ответила, что она пока не успела написать ему.
   — Прекрасно, — ответил он, — сегодня не пишите; завтра ваше письмо станет длиннее на несколько строк, и вам больше не придется думать об этом.
   — Останетесь ли вы с нами до завтра, чтобы поддержать меня в таких прискорбных обстоятельствах?
   — Нет, Паола, в этом нет необходимости; но человек, на чью преданность вы привыкли полагаться, в последний раз проведет ночь в этом доме; затем он вернется в ваше имение в Кивассо, которым, судя по всему, распоряжается как хозяин, если только вы не возложите на него управление вашей резиденцией в Турине, и он останется там до тех пор, пока волею обстоятельств не вернется окончательно к своему первоначальному состоянию, из какого вы, к несчастью, вытащили его.
   — А, понимаю, вы говорите о Бернардо Гавайца… Пощадите, Луиджи, проявите милосердие к человеку, так преданному нам; я уверена, что он, не колеблясь, пожертвовал бы жизнью, чтобы услужить мне и дочери. Разве недостаточно того, что мой зять, граф ди Мариани, прогнал его, запретив навсегда появляться здесь?
   — Бернардо придал этому приказу большое значение, не так ли?
   — Нет, он ему не подчинился, он знал, что Анджела страдает, понимал, что в некоторых случаях мы могли рассчитывать только на его силу, решительность, преданность, и он вернулся… О! Не торопитесь осуждать нас, вы не знаете, что собой являет так называемый граф Карло Мариани, которой представился нам как дворянин, а на самом деле всегда был последним мужланом. Он ведь пытался вначале навязать нам образ жизни безродных буржуа, к которому привык: появлялся перед молодой женой и садился за стол в сапогах, перепачканных в хлеву навозом, говорил только о пахоте, удобрениях, быках и овцах, а арендаторы ею земель становились его ближайшими друзьями, если только они платили в срок, поскольку из-за отвратительной скупости в его душе никогда не оставалось места для жалости. Судите сами, как мы обрадовались, узнав, что он и в самом деле не дворянин, а имя, которым он прикрывается, происходит всего лишь от названия имения, купленного его отцом, который в течение двадцати лет на глазах у всех торговал в генуэзском порту. За этим открытием последовало судебное разбирательство. Мы обратились к правосудию с просьбой расторгнуть этот отвратительный брак и послали прошение его святейшеству папе, ведь только он один может окончательно разорвать узы, связавшие супругов у алтаря. Мариани не снизошел до оправданий и неожиданно отправился в дальнее путешествие, затем, несколько месяцев назад, вернулся и осмелился снова поселиться на этой вилле, являющейся частью приданого моей дочери, и даже попытался вновь завоевать расположение Анджелы. Не преуспев в этом, он стал осыпать мою бедную дочь грубейшими угрозами: Гавацца, однажды услышавший их, не смог сдержать негодования и позволил себе сказать, что такие слова — ярчайшее доказательство отсутствия благородной крови в нем. Мариани прогнал его; но я, обладая независимостью, вновь взяла его на службу и доверила ему управление моими владениями в Кивассо. А теперь Мариани угрожает нам тем, что по возвращении возьмет в свои руки имение Сантони, в котором, по его словам, сосредоточены его собственные богатства и богатства жены, и будет лично управлять им… Так постарайтесь же понять нас, Луиджи, могли ли мы, пребывая в столь тяжелых обстоятельствах, отказаться от поддержки добрейшего человека, готового защищать нас от материальных посягательств, которыми нам угрожают?