И вот в его мозгу, больном, быть может, серьезнее, нежели тело, вспыхнула страстная, слепая жажда мести. Коконнасом овладела одна-единственная мысль: раздобыть какое-нибудь оружие и ударить то ли тело, то ли призрак Ла Моля, мучивший его так жестоко. Платье пьемонтца сначала повесили на стул, а потом унесли, рассудив, что оно выпачкано кровью и что лучше убрать его с глаз раненого, но кинжал оставили на стуле, полагая, что у него нескоро возникнет желание пустить его в ход. Коконнас увидел кинжал, и три ночи подряд, когда Ла Моль спал, он все пытался дотянуться до кинжала; три раза силы изменяли ему, и он терял сознание. Наконец на четвертую ночь Коконнас дотянулся до кинжала, схватил его кончиками стиснутых пальцев и, застонав от боли, спрятал под подушку.
   На следующий день Коконнас увидел нечто, доселе неслыханное: призрак Ла Моля, видимо, с каждым днем все больше набирался сил, в то время как он, Коконнас, всецело поглощенный страшным видением, тратил все Больше сил на хитроумный замысел, который должен был избавить его от призрака; и вот теперь призрак Ла Моля становился все бодрее и бодрее, задумчиво прошелся раза три по комнате, затем накинул плащ, опоясался шпагой, надел на голову широкополую фетровую шляпу, отворил дверь и вышел.
   Коконнас вздохнул свободно, решив, что наконец избавился от привидения. В течение двух-трех часов кровь циркулировала спокойнее в его жилах, он чувствовал себя бодрее, чем когда-либо со времени дуэли; двухдневное отсутствие Ла Моля вернуло бы пьемонтцу сознание, а недельное, быть может, излечило бы его, но, к несчастью, Ла Моль вернулся через два часа.
   Появление Ла Моля было ударом в сердце пьемонтца, и, хотя Ла Моль вошел не один, Коконнас даже не взглянул на его спутника.
   Но спутник Ла Моля заслуживал, чтобы на него взглянули.
   Это был человек лет сорока, коротенький, коренастый, сильный, с черными волосами, падавшими до бровей, и с черной бородой, покрывавшей, вопреки моде того времени, всю нижнюю часть лица, но вновь прибывший, видимо, не очень-то интересовался модой. На нем был кожаный камзол, весь покрытый бурыми пятнами, штаны цвета бычьей крови, такого же цвета колпак, красная фуфайка, грубые кожаные башмаки, доходившие до икр, и широкий пояс, на котором висел нож в ножнах.
   Эта странная личность, появление которой в Лувре казалось чем-то нереальным, бросила на стул свой бурый плащ и, громко топая, подошла к кровати Коконнаса, а Коконнас, словно околдованный, не спускал глаз со стоявшего в стороне Ла Моля. Незнакомец осмотрел больного и покачал головой.
   – Вы слишком долго ждали, дворянин! – сказал он.
   – Я только сейчас смог выйти на улицу, – ответил Ла Моль.
   – Э, черт возьми! Надо было послать за мной!
   – Кого?
   – Ах да, ваша правда! Я и забыл, где мы находимся! Я заговорил было с теми дамами, да они меня и слушать не стали. Если бы сделали то, что я сказал, вместо того чтобы слушать этого набитого дурака по имени Амбруаз Паре, вы оба давным-давно ухаживали бы за дамочками или еще разок обменялись ударами шпаг, коли припала бы охота. Ну что ж, посмотрим! Ваш приятель хоть что-нибудь понимает?
   – Неважно.
   – Высуньте язык, дворянин.
   Коконнас высунул язык Ла Молю с такой страшной гримасой, что незнакомец вторично покачал головой.
   – Эх-эх-эх! Сводит мускулы, – говорил он. – Нельзя терять время! Сегодня вечером я вам пришлю питье; дадите ему выпить в три приема, минута в минуту: в полночь, в час ночи и в два часа ночи.
   – Хорошо.
   – А кто будет давать ему питье?
   – Я.
   – Вы сами?
   – Да.
   – Даете слово?
   – Слово дворянина!
   – А если какой-нибудь врач вздумает стащить малую толику, чтобы исследовать и узнать, из чего оно состоит?..
   – Я его вылью, до последней капли.
   – Тоже слово дворянина?
   – Клянусь!
   – Ас кем я пришлю питье?
   – С кем хотите.
   – Но мой слуга…
   – Что ваш слуга?
   – Как же он к вам проникнет?
   – Это предусмотрено. Он скажет, что пришел от парфюмера Рене.
   – Это тот флорентиец, что живет у моста Архангела Михаила?
   – Он самый. Ему дано право входить в Лувр в любое время дня и ночи.
   Незнакомец усмехнулся.
   – Да, это самое малое, что должна ему королева-мать. Решено; присланный придет от имени парфюмера Рене. Уж один-то раз я могу воспользоваться его именем: сам он частенько занимается моим делом, не имея на то законных прав.
   – Значит, я могу на вас рассчитывать? – спросил Ла Моль.
   – Можете.
   – Что касается платы…
   – Ну, об этом столкуемся с самим дворянином, когда он встанет на ноги.
   – Будьте покойны: думаю, что он вознаградит вас щедро.
   – Я тоже так думаю. Но, – добавил он с кривой улыбкой, – люди, имеющие дело со мной, обычно не бывают мне признательны, так что я не удивлюсь, ежели и этот дворянин, встав на ноги, забудет или, вернее, не потрудится вспомнить обо мне.
   – Хорошо! Хорошо! – ответил Ла Моль, улыбаясь в свою очередь. – В таком случае я освежу его память.
   – Ну что ж, идет! Через два часа питье будет у вас.
   – До свидания!
   – Как вы сказали?
   – До свидания! Незнакомец усмехнулся:
   – А я вот всегда говорю – прощайте. Прощайте, господин де Ла Моль! Через два часа питье будет у вас. Слышите? Надо дать его в три приема: сначала в полночь, потом через каждый час.
   С этими словами он вышел, и Ла Моль остался один на один с Коконнасом.
   Коконнас слышал весь разговор, но ничего не понял: до него доносились слитные звуки слов, невнятное журчание фраз. Из всего разговора в памяти у него застряло только слово «полночь».
   Он продолжал следить горящими глазами за Ла Молем – тот в задумчивости ходил по комнате.
   Неизвестный врач сдержал слово и в назначенный час прислал питье; Ла Моль предусмотрительно поставил его на маленькую серебряную грелку и лег в постель.
   Это дало Коконнасу небольшую передышку. Он тоже закрыл глаза, но горячечная дремота оказалась лишь продолжением его бреда наяву. Призрак, который преследовал его днем, гонялся за ним и ночью: сквозь сухие веки он все время видел Ла Моля, по-прежнему грозившего бедой, и какой-то голос шептал ему на ухо: «Полночь! Полночь! Полночь!».
   Вдруг раздался гулкий бой часов: они пробили двенадцать раз. Коконнас открыл воспаленные глаза; его жгучее дыхание обжигало сухие губы; неутолимая жажда томила пышущее жаром горло; ночничок светился, как обычно, и в тусклом его мерцании множество призраков танцевало перед блуждающим взором Коконнаса.
   И вот он видит нечто страшное: Ла Моль встает с постели, делает круга два по комнате, как кружит ястреб над замершей птицей, и, показывая кулак, направляется к нему. Коконнас сунул руку под подушку, схватил кинжал и приготовился выпустить кишки своему врагу.
   Ла Моль подходил все ближе.
   – А-а! Это ты, опять ты, снова ты! – бормотал Коконнас. – Или, иди! Ты мне грозишь, ты показываешь мне кулак, ты улыбаешься! Иди, иди! Ага! Ты крадешься потихоньку, шаг за шагом! Иди, иди, я тебя зарежу!
   В ту минуту, когда Ла Моль наклонился над его постелью, Коконнас на самом деле перешел от глухой угрозы к действию: из-под одеяла молнией сверкнул клинок, но усилие, которое он сделал, чтобы приподняться, отняло у пьемонтца последние силы: рука, протянутая к Ла Молю, остановилась на полпути, кинжал выскользнул из ослабевших пальцев, а умирающий рухнул на подушку.
   – Ну, ну, – шептал Ла Моль, осторожно приподнимая ему голову и поднося чашку к его губам, – пейте, мой бедный товарищ, а то вы весь горите.
   Кулак, которым Ла Моль грозил Коконнасу и который так тяжело подействовал на больной мозг раненого, на самом деле оказался чашкой, которую Ла Моль поднес к губам пьемонтца.
   Но как только благодетельная жидкость смочила его губы и освежила грудь, к раненому вернулся разум или, вернее, инстинкт:, Коконнас почувствовал во всем теле неизъяснимое блаженство, какого он не испытывал еще ни разу; открыв глаза, он осмысленно посмотрел на Ла Моля, который с улыбкой поддерживал его рукою, и из глаз пьемонтца, только что горевших мрачной яростью, скатилась на пылающую щеку едва заметная, мгновенно высохшая слезинка.
   – Черт побери! – прошептал он, откидываясь на подушку. – Если я выкручусь, господин де Ла Моль, вы станете моим другом.
   – Выкрутитесь, товарищ, – ответил Ла Моль, – если согласитесь выпить еще две таких чашки и не видеть больше гадких снов.
   Час спустя Ла Моль, превратившийся в сиделку и в точности выполнявший предписания неизвестного врача, вторично встал с постели, налил в чашку вторую дозу питья и поднес ее Коконнасу. Пьемонтец, который на этот раз уже не поджидал его с кинжалом в руке, а встретил с распростертыми объятиями, охотно выпил снадобье и после этого впервые заснул спокойным сном.
   Третья чашка оказала действие не менее чудотворное: в груди больного слышалось хотя и затрудненное, но равномерное дыхание; одеревенелые члены отошли, и приятная влажность проступила на горячей коже, так что когда на другой день Амбруаз Паре навестил раненого, он с удовлетворением улыбнулся и сказал:
   – Теперь я отвечаю за выздоровление господина де Коконнаса, и это будет одним из самых удачных моих врачеваний.
   Принимая во внимание свирепый нрав Коконнаса, эта сцена, полукомическая, полудраматическая, была не лишена некоей умилительной поэзии, и в результате Дружба двух дворян, завязавшаяся в гостинице «Путеводная звезда», но насильственно прерванная событиями Варфоломеевской ночи, разгорелась с новой силой и вскоре превзошла дружбу Ореста и Пилада, которой недоставало пяти шпажных и одной пистолетной ран, оставивших следы на телах наших дворян.
   Как бы то ни было, раны, прежние и новые, тяжелые и легкие, стали заживать. Ла Моль, верный долгу сиделки, решил не выходить из дому, пока Коконнас не поправится окончательно. Он помогал Коконнасу сесть на кровати, когда тот не мог приподняться, помогал ему ходить, когда тот уже мог держаться на ногах, – словом, окружил его всеми заботами, какие подсказывала Ла Молю его нежная и любящая натура и которые вкупе с могучим здоровьем пьемонтца привели к выздоровлению более скорому, чем можно было ожидать.
   И только одна мысль мучила молодых людей: во время лихорадочного бреда каждому из них чудилось, что к нему подходит женщина, которой было полно его сердце. Но с тех пор как оба пришли в сознание, ни Маргарита, ни герцогиня Неверская уже не появлялись в их комнате. Это было вполне понятно: разве могли жена короля Наваррского и невестка герцога де Гиза на глазах у всех обнаружить интерес к двум простым дворянам? Нет! Разумеется, только такой ответ могли бы Дать себе Ла Моль и Коконнас. Но все же Отсутствие двух дам, похожее на полное забвение, огорчало молодых людей.
   Правда, время от времени к ним заходил дворянин, присутствовавший при их дуэли, и как бы по собственному побуждению справлялся о здоровье раненых. Правда, заходила и Жийона, но тоже от себя. Однако ни Ла Моль не смел расспрашивать Жийону о королеве Маргарите, ни Коконнас не решался говорить с этим дворянином о герцогине Неверской.

Глава 8
Привидения

   Некоторое время молодые люди скрывали свою тайну друг от друга. Но как-то раз, в минуту откровенности, заветная мысль каждого невольно сорвалась с их уст, и они доказали свою дружбу полной откровенностью, без которой дружбы нет.
   Оказалось, что оба безумно влюблены: один – в герцогиню, другой – в королеву.
   Почти непреодолимое расстояние между ними и предметами их желаний пугало двух незадачливых вздыхателей. Однако надежда так глубоко укоренилась в человеческом сердце, что, невзирая на то, что их надежда была безумна, они ее не теряли.
   Надо сказать, что по мере выздоровления и тот и Другой прилежно занялись своей наружностью. Каждый человек, даже наиболее равнодушный к своей внешности, в известных обстоятельствах все же начинает вести молчаливую беседу с зеркалом и приходит к единомыслию с ним, после чего отходит от своего наперсника, почти всегда довольный разговором. К тому же оба молодых человека были не из тех, кому зеркало выносит чересчур суровый приговор. Ла Моль, бледный, изящный, отличался тонкой красотой; Коконнас, крепкий, хорошо сложенный и румяный, отличался мужественной красотой. Кроме того, болезнь послужила пьемонтцу на пользу. Он похудел и побледнел, а пресловутый шрам, причинивший ему столько хлопот радужными переливами красок, в конце концов исчез, предвещая, подобно радуге после проливного дождя, длинную череду ясных дней и тихих ночей.
   К тому же раненые были окружены самыми нежными заботами: когда кто-то из них смог встать с постели, он обнаружил на кресле, стоявшем подле его кровати, халат, а в тот день, когда он смог одеться, – костюм. Больше того, каждому из них в карман камзола кто-то вложил туго набитый кошелек, но, само собою разумеется, оба оставили у себя кошельки до тех пор, когда представится возможность вернуть кошелек неведомому покровителю.
   Этим неизвестным покровителем не мог быть герцог Алансонский, у которого жили молодые люди, ибо принц не только ни разу не вздумал навестить их, но даже не прислал кого-нибудь спросить, как они себя чувствуют, Смутная надежда шептала сердцу каждого из них, что этим неизвестным покровителем была любимая женщина.
   Поэтому оба раненых с величайшим нетерпением ждали, когда им можно будет выйти из дому. Ла Моль, окрепший и лучше подлечившийся, чем Коконнас, мог это сделать уже давно, но какое-то молчаливое обязательство связывало его с судьбою друга. Они условились, что в первый же день зайдут в три места.
   Во-первых, к неизвестному врачу, давшему целительное питье, которое так облегчило страдания воспаленной груди Коконнаса.
   Во-вторых, в гостиницу покойного Ла Юрьера, где оба оставили свои чемоданы и лошадей.
   В-третьих, к флорентийцу Рене, который, соединяя с профессией парфюмера профессию чародея, занимался, помимо торговли косметикой и ядами, составлением любовных напитков и предсказанием судьбы.
   Наконец через два месяца, ушедших на поправку и проведенных в заключении, столь желанный день настал.
   Мы сказали – «в заключении», и мы не ошиблись.
   Несколько раз, сгорая от нетерпения, они пытались приблизить этот день, но часовые, поставленные у дверей, неизменно преграждали им путь и заявляли, что пропустят их, только когда получат exeat[20] от Амбруаза Паре.
   Но вот в один прекрасный день искусный хирург, признав, что оба пациента хотя и не совсем выздоровели, но уже близки к полному выздоровлению, произнес это самое exeat, и в один из тех чудесных осенних дней, какие иногда дарит Париж своим изумленным обитателям, уже запасшимся долготерпением на зиму, два друга, взявшись под руку, перешагнули порог Лувра.
   Ла Моль, с величайшим удовольствием обнаруживший на одном из кресел свой знаменитый вишневый плащ, который он так бережно сложил и положил на землю перед боем, вознамерился быть проводником Коконнаса, Коконнас же, не противясь и даже не раздумывая, отдал себя в его распоряжение. Он знал, что друг ведет его к неведомому врачу, вылечившему его в одну ночь своим таинственным питьем, тогда как все лекарства Амбруаза Паре медленно убивали его. Он из имевшихся у него двухсот дублонов сто отделил для безымянного эскулапа, которому он был обязан своим выздоровлением: Коконнас не боялся смерти, но это не мешало ему любить жизнь, и потому, как видим, он решил столь щедро наградить своего спасителя.
   Ла Моль направился по улице Астрюс, вышел на большую улицу Сент-Оноре, свернул в переулок Прувель и наконец дошел до Рынка. Около старинного фонтана, в том месте, которое теперь называется Квадратным рынком, стояло каменное восьмиугольное сооружение, увенчанное широкой деревянной башенкой с островерхой крышей и скрипучим флюгером. В деревянной башенке были проделаны восемь отверстий, пересеченных, подобно тому, как геральдическая фигура, именуемая rasce,[21] пересекает гербовое поле, своего рода деревянным обручем с прорезями посредине такой величины, чтобы в них можно было просунуть голову и руки осужденного или осужденных, которых выставляли напоказ в одном, в двух или во всех восьми отверстиях.
   Это странное сооружение, не имевшее себе подобных среди зданий, называлось позорным столбом.
   К основанию этой своеобразной башни прилепился, словно гриб, бесформенный, кривой, косой домишко, с крышей, покрытой мшистыми пятнами, как кожа прокаженного.
   Это был домик палача.
   На деревянной башне стоял какой-то человек, который все время показывал прохожим язык: это был один из воров, орудовавших вокруг виселицы на Монфоконе и случайно пойманный с поличным.
   Коконнас, вообразив, что Ла Моль привел его взглянуть на это любопытное зрелище, смешался с толпой любителей такого рода зрелищ, отвечавших на гримасы преступника криками и улюлюканьем.
   Пьемонтец по природе был жесток, и это зрелище очень забавляло его, хотя он предпочел бы вместо криков и улюлюканья закидать камнями преступника, у которого хватает наглости показывать язык благородным вельможам, оказавшим ему честь своим приходом.
   Когда вращавшаяся башенка повернулась на цоколе, чтобы и другая часть зрителей, стоявшая на площади, могла насладиться, глазея на осужденного, а толпа двинулась вслед за башенкой, Коконнас хотел пойти со всей толпой, но Ла Моль остановил его.
   – Мы пришли сюда совсем не для этого, – вполголоса сказал он.
   – А для чего же? – спросил Коконнас.
   – Сейчас увидишь, – ответил Ла Моль.
   Оба друга перешли на «ты» на следующий день после той достославной ночи, когда Коконнас собирался выпустить кишки Ла Молю.
   Ла Моль подвел своего друга к открытому окошку домика у подножия каменной башни, а у окошка, опершись локтями на подоконник, стоял какой-то человек.
   – А-а! Это вы, ваши светлости! – сказал человек, приподнимая колпак цвета бычьей крови и обнажая голову с густыми черными волосами, ниспадавшими до бровей. – Милости просим!
   – Кто это? – спросил Коконнас, пытаясь что-то вспомнить: ему казалось, что он видел эту голову в каком-то из своих кошмаров.
   – Это твой спаситель, дорогой Друг, – отвечал Ла Моль, – тот самый, что принес целебное питье, которое так помогло тебе.
   – Ах, вот как! – произнес Коконнас. – В таком случае, друг мой…
   И он протянул человеку руку.
   Но, вместо того чтобы сделать ответное движение, человек выпрямился и таким образом отдалился от двух друзей на равное его вогнутой спине расстояние.
   – Сударь, – обратился он к Коконнасу, – благодарю за честь, какую вы намерены мне оказать, но если бы вы знали, кто я такой, вы, вероятно, ее не оказали бы.
   – Будь вы хоть сам дьявол, я ваш должник, – сказал Коконнас, – потому что, если бы не вы, я бы теперь лежал в могиле!
   – Я не совсем дьявол, – отвечал человек в красном колпаке, – но люди предпочли бы встретиться с дьяволом.
   – Кто же вы? – спросил Коконнас.
   – Сударь, я Кабош, палач парижского судебного округа, – ответил человек.
   – А-а!.. – произнес Коконнас, убирая руку.
   – Вот видите! – сказал Кабош.
   – Нет! Я прикоснусь к вашей руке, черт возьми! Давайте вашу руку!
   – Взаправду?
   – Во всю ширь ладони!
   – Вот она!
   – Еще шире… шире… отлично!
   Коконнас вынул из кармана пригоршню золотых монет, которые он предназначил своему безымянному лекарю, и высыпал их в руку палача.
   – Я предпочел бы только вашу руку, – сказал Кабош, – золото и у меня бывает, а вот в руках, которые жмут мою руку, – большая недостача. Ну, все равно. Да благословит вас Бог!
   – Так, значит, это вы, – с любопытством глядя на палача, – заговорил пьемонтец, – пытаете, колесуете, четвертуете, рубите головы, ломаете кости? Ну что ж, очень рад с вами познакомиться!
   – Сударь, не все делаю я сам, – отвечал Кабош. – Как вы, господа, держите лакеев, чтобы они делали то, чего сами вы делать не желаете, так и я держу помощников, которые делают всю черную работу и отправляют на тот свет мужланов. Но когда случается иметь дело с благородными, ну, например, с такими, как вы и ваш товарищ, – о, тогда дело другое! Тут уж я сам имею честь делать все до мелочей, от начала до конца, то есть начиная с допроса и кончая отсечением головы.
   Коконнас невольно почувствовал, что дрожь пробежала по всему его телу, как будто жестокие клинья уже стиснули ему ноги, а стальное лезвие коснулось шеи. Ла Моль безотчетно испытывал то же ощущение.
   Но Коконнас, устыдившись своего волнения, преодолел его и, прощаясь с Кабошем, решил напоследок пошутить:
   – Что ж, ловлю вас на слове: когда придет мой черед влезать на виселицу Ангеррана или на эшафот герцога Немурского,[22] я буду иметь дело только с вами.
   – Обещаю.
   – А в знак того, что я принимаю ваше обещание, вот вам моя рука, – сказал Коконнас и протянул руку палачу, тот робко пожал ее, но было видно, что ему очень хочется пожать ее от всей души.
   И все-таки от одного прикосновения Коконнас слегка побледнел, хотя улыбка по-прежнему играла на его губах.
   Ла Молю было не по себе, и, увидав, что толпа, следовавшая за круговым движением деревянной башни, снова подходит к ним, он дернул друга за плащ.
   Коконнас, в глубине души желавший так же сильно, как и Ла Моль, покончить с этой сценой, в которой по свойству своего характера принял гораздо большее участие, чем хотел, кивнул головой и пошел вслед за Ла Молем.
   – Признайся, что здесь легче дышится, чем и Рынке! – сказал Ла Моль, когда они дошли до Трагуарского креста.
   – Признаюсь, – ответил Коконнас, – но все-таки я очень рад, что познакомился с Кабошем. Полезно везде иметь друзей.
   – В том числе и под вывеской «Путеводная звезда», – со смехом сказал Ла Моль.
   – Ах, бедняга Ла Юрьер! – воскликнул Коконнас. – Вот кто погиб, так уж погиб! Я сам видел огонь из аркебузы, слышал, как пуля звякнула, точно о колокол собора Богоматери, и, когда я уходил, он лежал в крови, которая шла у него из носу и изо рта. Если считать его нашим другом, то он им будет на том свете.
   Продолжая разговор, молодые люди дошли до улицы Арбр-сек и направились к вывеске «Путеводная звезда», все так же скрипевшей на том же месте, все так же манившей путешественника очагом, предназначенным для чревоугодия, и надписью, возбуждающей аппетит.
   Коконнас и Ла Моль думали, что застанут всех домочадцев в горе, вдову в трауре, а поварят с крепом на рукаве, но, к своему великому удивлению, они застали в доме кипучую деятельность, г-жу Ла Юрьер – сияющую, а слуг – веселыми, как никогда.
   – Ах, изменница! – воскликнул Ла Моль. – Успела выйти замуж за другого!
   Тут он обратился к новоявленной Артемисии.[23]
   – Сударыня, – сказал он, – мы дворяне, знакомые бедняги Ла Юрьера. Мы оставили здесь двух лошадей, два чемодана и теперь пришли за ними.
   – Господа, – отвечала хозяйка дома, тщетно роясь в памяти, – я не имею чести знать вас, поэтому, с вашего разрешения, я позову мужа… Грегуар, сходите за хозяином!
   Грегуар прошел через первую общую кухню, представлявшую собой ад кромешный, во вторую, представлявшую собой лабораторию, где готовились кушанья, которые Ла Юрьер при жизни считал достойными того, чтобы он готовил их своими собственными опытными руками.
   – Черт меня побери, если мне не грустно видеть в этом доме веселье вместо горя, – тихо сказал Коконнас. – Бедняга Ла Юрьер! Эх!
   – Он хотел убить меня, – сказал Ла Моль, – не я ему прощаю от всей души.
   Он не успел договорить, как появился человек, держа в руках кастрюльку, в которой он тушил чеснок, помешивая его деревянной ложкой.
   Коконнас и Ла Моль вскрикнули от удивления.
   На крик человек поднял голову, испустил крик, в свою очередь, и, выронив из рук кастрюльку, застыл на месте с деревянной ложкою в руке.
   – La nomine Patris, – забормотал он, помахивая ложкой, как кропилом, – et Filii, el Spiritos Sancti….[24]
   – Ла Юрьер! – воскликнули молодые люди.
   – Господин де Коконнас и господин де Ла Моль! – сказал Ла Юрьер.
   – Значит, вас не убили? – произнес Коконнас.
   – Вы, стало быть, живая? – спросил трактирщик.
   – Я же своими глазами видел, как вы упали, – сказал Коконнас, – слышал, как стукнула пуля, которая не знаю что, но что-то вам раздробила. Я ушел, когда вы лежали в канаве и кровь шла у вас из носа, из ушей и даже из глаз.
   – Все это, господин де Коконнас, так же истинно, как Евангелие. Но нуля, цоканье которой вы слышали, попала в мой шлем и, к счастью, расплющилась об него. Но удар все же был здоровый, и вот вам доказательство, – добавил Ла Юрьер, снимая колпак и обнажая лысую, как колено, голову, – вот, смотрите, от этого удара на голове не осталось ни волоска.
   Молодые люди расхохотались при виде его уморительной физиономии.
   – А-а, вы смеетесь! – сказал, немного успокоившись, Ла Юрьер. – Стало быть, вы пришли не с дурными намерениями?