Более того, когда я из ложной гордости скрыл от него, что являюсь простым учеником охотника, Гудинанд не стал делать секрета из того, что он – по всеобщим меркам – занимал в обществе очень низкое положение, потому что выполнял самую грязную и презренную работу в одной из местных скорняжных мастерских. Вот уже пять лет он был подмастерьем там, где выделывают вновь привезенные шкуры, – работал в огромной яме, полной человеческой мочи, в которую добавляют многочисленные минеральные соли и другие вещества, а затем постоянно перемешивают, сжимают, сдавливают, скручивают и снова перемешивают.
   В этом и заключалось занятие Гудинанда: стоять весь день по шею в зловонной яме, наполненной протухшей мочой и другими вонючими ингредиентами и еще более вонючими сырыми шкурами, и все время топтать их ногами, выжимая одну за другой руками. Гудинанд всегда, закончив работу, довольно много времени проводил в одной из самых дешевых городских купален или принимал несколько ванн с мылом в озере, прежде чем встретиться со мной вечером, чтобы вместе поиграть. И еще он строго запретил мне приходить к нему на работу, но я уже видел такие отвратительные ямы, ибо та мастерская не была в Констанции единственной. Таким образом, я знал, в чем заключалась работа моего нового друга. «Иисусе, – думал я, – Гудинанд, возможно, выделывал некоторые из тех шкур, которые я сам и добыл!» И еще я знал, что занятие это считалось настолько презренным, что обычно работать в зловонной яме заставляли только бесправных рабов.
   Я не мог понять, почему Гудинанд вообще сделал столь странный выбор или, по крайней мере, почему по истечении пяти лет он не предпринимает попыток перейти на другую, более достойную работу, отчего он каждый день безропотно отправляется в зловонную яму. Казалось, мой друг примирился с тем, что ему, возможно, придется провести там всю оставшуюся жизнь. Повторяю еще раз: Гудинанд был красивый и приветливый юноша, особо не разговорчивый, но отнюдь не глупый – ему, правда, не довелось получить такое образование, как мне, но недавно умерший отец обучил сына читать и писать на готском языке.
   Да все торговцы в Констанции должны были наперебой приглашать Гудинанда на работу приказчиком – уж он-то мог любезно встретить покупателей и занять их приятной содержательной беседой, прежде чем сам торговец примчится и, воспользовавшись случаем, заключит выгодную сделку. Вот в хорошей лавке Гудинанд был бы на своем месте. Почему он сам довольствовался работой в зловонной яме и почему торговцы никогда не делали попыток заманить его к себе на службу – это было за пределами моего понимания. Однако поскольку Гудинанд не досаждал мне вопросами, то я тоже решил не докучать ему и оставил свое любопытство относительно его отшельнического образа жизни при себе. Он был моим другом, и этого вполне достаточно.
   Было, однако, еще одно обстоятельство, которое не столько приводило меня в замешательство, сколько действительно беспокоило. Время от времени – мы могли быть увлечены какой-нибудь веселой игрой – Гудинанд внезапно останавливался, делался мрачным и даже встревоженным и спрашивал меня что-нибудь вроде:
   – Торн, ты видел ту зеленую птичку, которая только что пролетела мимо?
   – Нет, Гудинанд. Я вообще не видел никакой птички. И я никогда в жизни не видел зеленых птиц.
   Или же он мог заметить, что внезапно подул горячий или холодный ветер, тогда как я сам вообще не чувствовал ни малейшего дуновения; растущие рядом кусты и деревья едва шелестели листьями. Так продолжалось какое-то время: Гудинанд несколько раз увидел или почувствовал что-то незаметное для меня, однако я заметил кое-что необычное в нем самом. Всякий раз при этом он так сильно прижимал к ладоням большие пальцы рук, что казалось, у него только четыре пальца. Если ему случалось быть босиком, то его пальцы так сильно поджимались под ступни, что те становились похожими на копыта животного. Однако самым странным было, что в этот момент Гудинанд без единого слова вдруг убегал так быстро, как только мог на своих ступнях-копытах, и больше я его в этот день не видел. А когда мы встречались в следующий раз, он никогда ничего не объяснял, ни разу не извинился за свое странное поведение и за то, что так внезапно бросил меня. Казалось, он вообще напрочь забывал обо всем, и это выглядело еще более таинственным.
   Однако подобные случаи были достаточно редки и не могли серьезно повлиять на нашу дружбу, а потому относительно этого я тоже не задавал никаких вопросов. Честно говоря, я к тому времени осознал, что меня самого обуревают весьма странные чувства, мысли и мечты, каких я никогда не испытывал прежде, и это приводило меня в большее смущение, чем любая из странностей нового товарища.
   В первые дни нашей дружбы я восхищался Гудинандом, как любой молодой юноша старшим товарищем: он был выше, сильнее, увереннее в себе и дружил со мной без всякого намека на заносчивость. Однако спустя некоторое время, особенно когда мы оба раздевались до набедренных повязок, чтобы побегать наперегонки или побороться, и я видел Гудинанда обнаженным, я обнаружил, что восхищаюсь им скорее как молоденькая девушка: мне нравятся его красота, развитые мышцы – словом, он привлекал меня как мужчина.
   Сказать, что это удивило меня, значит не сказать ничего. Я полагал, что женская часть моей натуры была мягкой, пассивной и застенчивой. Теперь же я обнаружил, что она может заявлять о своих потребностях и побуждениях так же напористо, как это делала моя мужская половина. И вновь, как и в тот раз, когда убили малыша Бекгу, я был встревожен дисгармонией между несопоставимыми частями моей натуры. Тогда мне пришлось столкнуться лишь с одной трудностью: заставить сентиментальную женскую часть меня подчиниться мужской. Но теперь казалось, что женская половина возобладала, тогда как мужская способна была только с некоторой тревогой наблюдать, что со мной происходит.
   Вскоре дело дошло до того, что мне стоило усилий останавливать руку, чтобы не протянуть ее и не погладить обнаженную бронзовую кожу Гудинанда или не взъерошить его рыжевато-каштановые волосы. Со временем это потребовало от меня огромного напряжения, но каким-то образом я все-таки удерживался и подавлял эти порывы и чувства. Я знал, что Гудинанд будет поражен, смущен и оттолкнет меня, если только заметит это. А я ценил нашу мужскую дружбу слишком высоко, чтобы все испортить ради непродолжительного наслаждения. Я внушал себе, что не стоит потакать мелким прихотям. Вот только это была не прихоть, и отнюдь не мелкая. Это было сильное желание, а спустя некоторое время оно перестало быть мимолетным и все сильней овладевало мной, даже когда мы с Гудинандом напряженно занимались какими-нибудь мальчишескими делами, пока не превратилось наконец в постоянный голод и не стало причинять мне мучительную боль.
   Когда мы боролись, чаще именно я в итоге оказывался беспомощно распростертым на спине. Хотя я был достаточно сильным для своего возраста, но отличался хрупким телосложением, а Гудинанд был тяжелее и лучше знал всякие приемы борьбы. Потому-то каждый раз, когда он одерживал победу, я притворялся рассерженным и раздраженным оттого, что проиграл. Но на самом деле я был доволен, когда Гудинанд по-хозяйски наваливался на меня, удерживая мои руки и ноги своими; мы оба тяжело дышали, пока он довольно ухмылялся сверху и теплый пот капал с его лица на мое. В редких случаях, когда мне удавалось распластать друга на земле и победно удерживать его на спине, у меня появлялось почти непреодолимое желание опуститься на Гудинанда полностью, удерживать его нежно, а не изо всех сил и перевернуть так, чтобы он оказался сверху.
   Однако я прекрасно представлял себе, какой страх, настоящий ужас почувствует Гудинанд, если догадается, что я хочу, чтобы он держал меня, ласкал, целовал, даже овладел мной. Умом я понимал, сколь все это ужасно и абсурдно, однако душа моя радостно трепетала и пребывала в приятном возбуждении, когда я представлял себе, что это случилось. И то же самое происходило с моим телом, причем ощущение оказалось совершенно новым для меня.
   В прошлом, когда я знал, что мы с Дейдамией скоро сплетемся в объятиях, и совсем недавно, когда я неожиданно замечал красивую и желанную девушку или молодую женщину на улицах Везонтио и даже здесь, в Констанции, это вызывало у меня необычное, но приятное ощущение в горле. Я чувствовал его чуть ниже того места, где соединяются челюсти, – почему именно там, не знаю, – а рот мой наполнялся слюной, отчего мне приходилось постоянно сглатывать. Был ли это какой-то особенный отклик на сексуальное возбуждение, присущий только мне, не имею представления, и я никогда не спрашивал никого другого, происходит ли с ним подобное. Но я уверен, что это точно реагировала мужская часть моего естества.
   Потому что теперь, находясь в компании Гудинанда, я чувствовал другой, тоже необычный, но такой же приятный отклик со стороны своего тела. Веки мои приятно тяжелели, но вовсе не потому, что мне хотелось спать, и если в этот момент я смотрел на свое отражение в зеркале, то мог видеть, как расширены зрачки, даже на ярком дневном свету. Похоже, это новое ощущение было женским двойником того чувства, что я испытывал, возбуждаясь как мужчина.
   Я ощущал также физические изменения и, так сказать, в более подходящих местах. Мои соски вставали и становились такими нежными, что даже ткань туники, трущейся о них, заставляла меня содрогаться от возбуждения. Мои женские половые органы наливались кровью, становились теплыми и влажными. И вот странно: хотя мой мужской член в это время делался еще более чувствительным, чем соски, он не становился жестким и не вставал, как это происходило, когда я вступал в половые сношения с братом Петром и сестрой Дейдамией.
   Это новое и необычное состояние – наступление полового возбуждения без того, чтобы встал фаллос, – я могу объяснить следующим образом: в то время как Петр насиловал меня, я считал себя мальчиком, а когда я забавлялся с Дейдамией, она была, несомненно, привлекательной девочкой. Поэтому в обоих случаях мой мужской орган отвечал так, как и ожидалось от мальчика. Но теперь я знал – и, похоже, все мои органы тоже это знали, – что Гудинанд был, несомненно, мужчиной, а я хотел его как женщина, и эта моя женская сущность и управляла всеми органами моего тела.
   В конце концов, измученный сладострастными мечтами, которым не суждено было воплотиться, я стал всерьез подумывать о том, чтобы распрощаться с Гудинандом и отправиться на юг, вдоль озера, за старым Вайрдом. Но затем произошло вот что. Однажды в воскресенье – день выдался слишком жарким и сырым для какой-нибудь напряженной игры – мы с Гудинандом валялись на цветущем лугу за городом. Угощаясь хлебом с сыром, который захватили с собой, мы лениво обсуждали, какие бы проказы нам совершить: может, отправиться на окраину Констанции и там всласть подразнить лавочников-иудеев. И тут Гудинанд неожиданно произнес:
   – Слышишь, Торн? Я слышу уханье филина.
   Я рассмеялся:
   – Филин – и не спит в летний полдень? Ну, это вряд ли…
   Затем на лице Гудинанда появилась страдальческая гримаса, его большие пальцы прижались к ладоням. На этот раз было только одно отличие: перед тем как мой друг сорвался и убежал от меня, он издал печальный крик, словно вдруг почувствовал боль. Прежде я никогда не следовал за Гудинандом, если он вел себя столь странным образом. На этот раз я пошел за ним. Возможно, я погнался за ним, заинтересованный тем необычным звуком, который он издал, а может, потому, что в последнее время был так охвачен женскими чувствами, что даже испытывал беспокойство сродни материнскому.
   Гудинанд, наверное, смог бы убежать от меня даже на своих копытах-ступнях, но я настиг его в рощице рядом с озером, потому что он внезапно рухнул на землю. Разумеется, юноша постарался отбежать подальше, прежде чем стать жертвой конвульсий, которые теперь властвовали над ним. Он не бился: просто лежал на спине, и его тело застыло, как камень, но руки, ноги и голова судорожно подергивались, трепетали, как тетива лука, после того как выпущена стрела. Лицо моего друга при этом так перекосилось, что я не узнал бы его. Глаза закатились, и были видны одни белки. Язык далеко высунулся изо рта, вокруг него натекло большое количество слюны. От Гудинанда отвратительно воняло, потому что высвободились моча и фекалии.
   Никогда прежде я не видел подобных конвульсий, но знал, что́ это такое: падучая болезнь. Один из монахов в аббатстве Святого Дамиана, брат Филотеус, страдал от этой напасти – потому-то он и стал монахом: его приступы были такими частыми, что ничем другим он просто не мог заниматься. Филотеус никогда не подвергался приступам этой болезни в моем присутствии, и он умер, когда я был совсем маленьким. Тем не менее наш лекарь, брат Хормисдас, рассказал всем в аббатстве, на что похожи эти припадки, и объяснил нам, как оказать страдальцу первую помощь, если мы вдруг окажемся рядом, когда он упадет на землю в конвульсиях.
   И сейчас я припомнил эти его наставления. Я сорвал ветку с молодого деревца в рощице и, невзирая на ужасную вонь и внешний вид Гудинанда, подошел к нему и вставил ветку между верхними зубами и языком, чтобы больной не откусил его. Поскольку с собой у меня была поясная сумка, в которой я носил еду, я достал оттуда щепоть соли и высыпал ее на высунутый язык Гудинанда, надеясь, что какая-то часть соли стечет ему в горло. Еще у меня был с собой нож для свежевания, я вынул его из ножен и подсунул лезвие под один из больших пальцев друга так, чтобы он удерживал его прижатым к ладони. Брат Хормисдас говорил: «Положите кусок холодного металла в руку страдальца». Нож, правда, был не слишком прохладным, но других металлических предметов у меня не оказалось. После всего этого – стараясь дышать ртом, чтобы не чувствовать вонь, исходившую от Гудинанда – я склонился над ним, прижал руки к животу несчастного и попытался надавить на него. Это, как утверждал лекарь, сделает приступ менее сильным и продолжительным.
   Помогло это или нет, я не знаю, потому что мне казалось, что я оставался в такой позе – склонившись над животом Гудинанда – мучительно долго. Но наконец так же внезапно, как он заговорил об уханье филина, напряженные мышцы его живота расслабились под моими руками, конечности стали содрогаться меньше, глаза пришли в нормальное положение и от слабости закрылись, язык втянулся в рот, веточка, которую я вложил, вывалилась. Его лицо стало лицом прежнего Гудинанда, которого я знал. Теперь он просто спокойно лежал, дыша так, что его грудь ходила ходуном, словно он упал после долгого бега. Я нарвал пригоршню травы и вытер другу подбородок, шею и щеки от слюны, которая обильно их покрывала. Я ничего не мог сделать с остальными его выделениями, потому что они были под одеждой. Довольный тем, что сумел помочь больному, я отошел на некоторое расстояние, сел под деревом и стал ждать.
   Постепенно дыхание Гудинанда выровнялось. Еще какое-то время спустя он открыл глаза и, не поворачивая головы, посмотрел вверх, вниз, по сторонам, очевидно стараясь определить, где он и как сюда попал. Затем мой друг осторожно сел и стал вертеть головой по сторонам, чтобы лучше оглядеться. Заметив меня, сидящего в стороне на приличном расстоянии, Гудинанд повел себя так, что это просто изумило меня. Ведь я ждал, что мой друг страшно смутится или станет переживать, что я оказался свидетелем его приступа. Вместо этого он радостно улыбнулся и жизнерадостно позвал меня, словно наш разговор за обедом не прерывался:
   – Мы, кажется, собирались отправиться дразнить иудеев? Или мы просто будем бездельничать тут весь день?
   Как уже говорилось, когда раньше мы встречались с Гудинандом после его таинственных исчезновений, я частенько задавался вопросом: действительно ли он ничего не помнил или притворялся? Теперь я знал наверняка, что бедняга и правда напрочь все забывал. Во всяком случае, сейчас не приходилось сомневаться в том, что Гудинанд ничего не помнил о своем несуществующем филине, о том, как он внезапно закричал и бросился прочь, о тяжелом приступе, который перенес в этой рощице, и о том, сколько прошло времени с тех пор, как мы обсуждали свои проделки. Мне оставалось только изумленно таращить на него глаза.
   Гудинанд встал на ноги, довольно неуклюже, потому что его мышцы после недавних судорог еще плохо двигались, и медленно направился ко мне. Однако внезапно, ощутив исходившую от него страшную вонь, бедняга остановился, словно громом пораженный. Теперь его лицо страдальчески искривилось, юноша чуть не плакал, от презрения и отвращения к себе он плотно закрыл глаза и потряс головой от унижения и печали. Гудинанд произнес так тихо, что я с трудом разобрал:
   – Ты все видел. Прощай, Торн. Я иду мыться. – И он медленно побрел в сторону озера, позаботившись о том, чтобы обойти меня как можно дальше.
   Когда он вернулся, на нем была только набедренная повязка, с которой капала вода, в руках он нес остальную мокрую одежду. При виде меня, все еще сидящего под деревом, Гудинанд искренне удивился:
   – Торн! Ты не ушел?
   – Нет. Почему я должен был уйти?
   – Кроме моей старой матери, все, кто узнавал о моей… узнавал обо мне… уходили и больше не возвращались. Наверняка ты удивлялся, почему у меня нет друзей. У меня они появлялись время от времени, но я всех растерял.
   – Тогда они недостойны называться друзьями, – сказал я. – Как я понимаю, по той же самой причине ты продолжаешь работать в этой отвратительной скорняжной мастерской?
   Бедняга кивнул.
   – Никто больше не наймет работника, который может упасть с приступом на людях. Там, где я теперь работаю, меня не видно, и… – Он слегка улыбнулся. – Если даже приступ случается в яме, это не слишком прерывает мою работу. На самом деле это даже способствует перемешиванию шкур. Одно плохо: болезнь может скрутить меня внезапно, и я не успею ухватиться за край ямы и удержаться. Если это произойдет, я утону, захлебнувшись в отвратительной жиже.
   Я сказал:
   – Был у меня один знакомый монах, который страдал от того же самого недуга. Лекарь заставлял его постоянно пить лекарственный отвар из семян плевела. Он утверждал, что это делает приступы не такими частыми и сильными. Ты не пробовал?
   Гудинанд снова кивнул:
   – Моя мать добросовестно ложками вливала в меня лекарство. Но слишком большая порция отвара – а дозу очень трудно отмерить – может привести к смерти. Поэтому мама перестала давать его мне. Она предпочитает иметь живого урода, а не мертвого.
   – Ты не урод! – воскликнул я. – Между прочим, величайшие мужи в истории страдали от падучей болезни всю жизнь. Александр Македонский, Юлий Цезарь и даже святой Павел. Это не помешало им прославиться.
   – Ну, – сказал он с вздохом, – есть слабый шанс, что мне не придется страдать от этого всю жизнь.
   – Какой? Я думал, что эта болезнь неизлечима.
   – Так и есть, но только для тех, кого она впервые поразила уже в зрелом возрасте, – похоже, именно так и произошло с твоим знакомым монахом. Но если страдаешь этим недугом с рождения, как я… ну, говорят, что она может исчезнуть, когда у девушки начинаются первые месячные или когда юноша, хм, впервые проходит посвящение. – Гудинанд сильно покраснел. – Увы, этого со мной пока не было.
   – Это и вправду излечит болезнь? – взволнованно спросил я. – Как удивительно! Тогда за каким дьяволом ты оставался девственником так долго? Ты мог лечь с женщиной, когда был еще моего возраста. Или даже моложе.
   – Не насмехайся надо мной, Торн, – с несчастным видом произнес Гудинанд. – Лечь с женщиной – легко сказать! Интересно с кем? Все женщины в Констанции и на многие мили вокруг знают обо мне. Каждую девушку предупреждают обо мне родители. Ни одна женщина не рискнет забеременеть от меня и родить такого же больного ребенка. Даже мужчины и юноши избегают меня из боязни, что я заражу их. Мне пришлось бы отправиться очень далеко отсюда, чтобы с кем-нибудь подружиться или соблазнить какую-нибудь доверчивую женщину, а я не могу оставить больную мать.
   – Акх, не стоит все усложнять, Гудинанд! В Констанции есть публичные дома. Там не возьмут слишком дорого…
   – Ничего подобного! Все шлюхи отказывают мне: кто опасаясь от меня заразиться, а кто из страха, что я могу забиться в конвульсиях во время сношения и как-нибудь искалечить их. Моя единственная надежда – случайно встретиться с какой-нибудь девушкой или женщиной, которая только что приехала в город, и заслужить ее любовь – или, по крайней мере, добиться ее согласия, – прежде чем сплетники настроят ее против меня. Но странствующих женщин мало. И в любом случае я едва ли знаю, как к ним подступиться. Я так долго был один, что чувствую себя неловко и становлюсь косноязычным в обществе других людей. Я думал, что судьба сделала мне подарок, когда случайно встретил тебя.
   Я некоторое время размышлял, и вы легко догадаетесь о чем, если я скажу вам, что веки мои стали тяжелыми-тяжелыми. Я решил кое-что предложить своему другу и покраснел от смущения. Пришлось напомнить себе: я уже давно поклялся, что никогда не стану подчиняться совести или тому, что в этом мире называют моралью. Кроме того, даже если я и руководствовался собственными эгоистическими побуждениями, самый фанатичный моралист не мог меня упрекнуть, ибо я собирался совершить доброе дело, раз подобное может излечить бедного Гудинанда от ужасного недуга.
   Я сказал:
   – Видишь ли, Гудинанд, в Констанцию совсем недавно прибыла одна молодая девушка, и я могу устроить так, что ты познакомишься с ней.
   Он недоверчиво произнес:
   – Да неужели? – Затем его лицо снова стало мрачным. – Но она, несомненно, услышит обо мне, прежде чем я успею…
   – Я расскажу ей всю правду. И тебе не придется тратить время на продолжительное ухаживание или придумывать хитроумные планы обольщения. Она в любом случае не влюбится в тебя. Ибо поклялась, что вообще никогда ни в кого не влюбится. Но эта девушка с радостью ляжет с тобой и будет ложиться столько раз, сколько тебе понадобится, чтобы излечиться от падучей болезни.
   – Что?! – воскликнул Гудинанд изумленно. – Но почему, во имя райских кущ, она сделает это?
   – Во-первых, эта девушка не боится забеременеть. Лекарь уже давно сказал ей, что она никогда не понесет. Во-вторых, она сделает это, чтобы угодить мне.
   – Что?! – снова воскликнул Гудинанд, теперь охваченный благоговейным трепетом. – Но почему?
   – Да потому, что я твой друг, а она моя сестра. Моя сестра-близнец.
   – Liufs Guth! – закричал Гудинанд. – Ты будешь играть роль сводника для своей сестры?!
   – Да нет, ничего подобного мне не придется делать. Я уже нахваливал ей тебя все лето, поэтому сестра отлично знает обо всех твоих достоинствах. И она видела тебя, когда ты как-то провожал меня до дверей нашего дома, а потому уверена, что ты юноша привлекательный. А самое главное, она очень добрая, сердечная и, вне всяких сомнений, сделает все, чтобы облегчить твои страдания.
   – Но как эта девушка могла видеть меня, если я не видел ее? Я даже не знал, Торн, что у тебя есть сестра. Как ее зовут?
   – Ах… хм… Юхиза, – сказал я, ухватившись за первое женское имя, которое пришло мне в голову: в памяти всплыл разговор с caupo Диласом в Базилии. – Как и я, Юхиза подопечная старого Вайрда, которого ты видел. Наш наставник очень строг с ней. Сестре запрещено даже переступать порог дома, и она ожидает взаперти, когда придет время нам втроем уехать отсюда. Из окна своей комнаты на постоялом дворе она видела тебя. Однако теперь, пока Вайрд отсутствует, я нарушу его строгий запрет и устрою вам встречу. Юхиза не признается в этом поступке нашему телохранителю, и я тоже, так что мы сумеем сохранить тайну, ну, конечно, если ты не станешь болтать.
   – Разумеется, не стану, – оцепенев, сказал Гудинанд. – Но… но, если она… если вы с ней двойняшки… то девушка еще совсем юная…
   – Увы! – произнес я, издав меланхоличный вздох. – Не настолько, чтобы сохранить девственность. Видишь ли, бедняжке пришлось пережить трагическую любовь. Она влюбилась в одного из своих наставников… но он оказался изменником и женился на другой. Вот почему наш телохранитель держит Юхизу в такой строгости. Сердце моей сестры разбито, и она поклялась впредь никогда не влюбляться снова.
   – Ну… – произнес Гудинанд в радостном предвкушении. – Может, и к лучшему, что твоя сестра не девственница, потому что она знает… хм… что делать.
   – Я полагаю, знает. И она, должно быть, выступит в роли наставницы во время твоего посвящения, как ты это называешь. А впоследствии, когда твоя болезнь уйдет и ты сможешь иметь других женщин, ты станешь самым лучшим любовником.
   – Liufs Guth, – прошептал Гудинанд себе под нос. А затем спросил: – Не то чтобы это имело значение, но… она хорошенькая?
   Я пожал плечами:
   – Разве способен брат правильно оценить сестру? Но вообще-то Юхиза – моя сестра-близнец, и люди говорят, что мы похожи друг на друга.