А в следующий раз я мог оказаться в поле в поисках сладкого восковника, из которого наш монастырский лекарь варил целебный чай, или же меня отправляли собирать пух с чертополоха – им наш sempster[12] набивал подушки (хотя гусей и лебедей у нас держали в изобилии, но роскошь в монастырской спальне считалась недопустимой). Иной раз я мог целый день провести среди пронзительно орущих и хлопающих крыльями кур, спуская их поодиночке в дымоход, чтобы его прочистить. Затем я относил собранную сажу к нашему красильщику, который варил ее с пивом, чтобы получить хорошую коричневую краску для монашеских одеяний.
   По мере того как я подрастал, братья стали доверять мне более ответственные поручения. Помню, брат Себастьян, отвечающий за маслобойню, наливая сливки в два короба, перекинутых через спину нашей старой вьючной кобылы, торжественно говорил мне: «Сливки – это дочь молока и мать масла». После этого он сажал меня на лошадь и пускал ее легкой рысью вокруг скотного двора, пока сливки и в самом деле чудесным образом не превращались в масло.
   Однажды, когда брат Лукас, наш плотник, упал с крыши и сломал руку, монастырский лекарь брат Хормисдас сказал мне, что для лечения необходим окопник. Он послал меня в поле найти и выкопать несколько bustellus[13] этого растения. К тому времени, когда я принес их, лекарь уже уложил руку Лукаса в своеобразный деревянный лубок. Хормисдас позволил мне помочь ему раздавить корни окопника до вязкой мякоти, после чего обмазал ею сломанную руку. К вечеру эта масса застыла, словно гипс. Благодаря окопнику брат Лукас смог поднимать больную конечность и двигать ею, пока кость не срослась и он не стал плотничать так же хорошо, как и прежде.
   Я всегда лелеял в душе надежду, что брат Коммодиан, наш винодел, попросит меня подавить виноград в бочке вместе с помогающими ему монахами. Они всегда делали это босиком и как следует закутавшись, чтобы их пот не попадал в сок. В детстве эта работа казалась мне очень веселой. Но мне так и не довелось помочь Коммодиану; я был слишком легким, чтобы меня позвали давить виноград. Но зато я умел управляться с кожаными мехами брата Адриана, когда он ковал ножи, серпы и косы крестьянам, а также шпоры и удила для лошадей местных жителей и подковы для всех остальных лошадей, которым приходилось работать на каменистой почве. Особенно я был счастлив, когда меня отправляли в поле подменить какого-нибудь крестьянина-пастуха, который заболел, напился или еще по какой-нибудь причине не был способен работать; потому что в таких случаях я наслаждался одиночеством на зеленых просторах, а пасти овец – занятие не слишком утомительное. Каждый раз я брал (для себя) сумку, куда клал ломоть хлеба, кусок сыра и луковицу, и (для овец) коробочку с мазью из ракитника: ее использовали при порезах, царапинах и укусах насекомых. Еще у меня был с собой посох, чтобы поймать овцу, которой требовалось лечение.
   Ну и разумеется, помимо работы в поле или где-либо еще я, так же как и любой другой монах, должен был строго исполнять религиозные обязанности: жизнь в аббатстве была чрезвычайно строго упорядочена. Мы поднимались каждое утро для бдения еще затемно, с первым криком петуха. Затем мы (или, во всяком случае, большинство из нас) умывались, перекусывали куском хлеба, запивали его водой, и начиналась заутреня. В середине дня следовала трехчасовая служба. Позднее, в пять часов, мы обедали (это была наша единственная горячая и обильная еда за весь день), затем наступал черед шестичасовой вечерней службы. После нее, пока не позвали на работы, мы могли подремать или отдохнуть. В девять часов – очередная служба, а на закате приходило время вечерни, после которой почти все братья, за исключением тех, кто ухаживал за животными, могли заняться своими делами: чтением, починкой одежды, мытьем или еще чем-нибудь. Днем, через каждый час, если у монаха выдавалась свободная минутка, его можно было обнаружить на коленях, бормочущим молитвы и бросающим камушки из одной кучки в другую. Маленькие камушки использовались для «Радуйся», побольше – для «Отче наш» и «Славься»; в конце каждой молитвы монах осенял себя крестом.
   Кроме ежедневных служб каждую неделю нам предписывалось монотонно распевать сто пятьдесят псалмов, а к ним вдобавок еще и определенные для этой недели церковные гимны. Те монахи, которые знали грамоту, должны были каждый день читать Священное Писание по два часа, а во время Великого поста – и по три. В течение года, разумеется, мы все посещали воскресные и праздничные мессы, присутствовали при таинствах крещения, венчания и отпевания. Через каждые шестьдесят дней мы постились. Вдобавок к исполнению всех этих ритуалов я, как посвятивший себя монашеской жизни и готовящийся к вступлению в орден, вынужден был находить время не только для религиозных наставлений, но еще и для мирского обучения.
   В целом жилось мне в монастыре неплохо. С самых ранних лет меня заставляли усердно работать и учиться, лишь иногда мне позволялось недолго побродить за пределами холмов, которые окружали Кольцо Балсама. Поскольку я никогда не знал другой жизни, то, вполне возможно, так бы всегда и довольствовался такой. Впоследствии я иной раз, когда, скажем, был до краев наполнен вином или утомлен после занятий любовью, размышлял, что, наверное, мне не следовало так жестоко обходиться с братом Петром (как вы узнаете дальше, я наказал его весьма сурово). Ведь если бы не этот жалкий человечишка, я мог бы оказаться на всю жизнь замурованным в аббатстве Святого Дамиана или же в каком-нибудь ином монастыре или церкви; секрет моей природы так и остался бы тайной даже для меня, скрытый под хламидой монаха – или же прислужника, диакона, священника, аббата, а может быть, и под одеянием епископа.
   За время пребывания в монастыре я узнал немало: изучал Библию, постулаты католического вероучения и правила церковной службы – и в целом получил гораздо лучшее образование, чем большинство послушников. Это произошло, потому что Dom Клемент, с того самого момента, как он прибыл в аббатство Святого Дамиана в качестве настоятеля, был крайне заинтересован в наставлении меня и часто делал это лично. Как и все остальные, он принял меня за отпрыска готов и, должно быть, решил, что мне были присущи их врожденные верования – или неверие, – и, таким образом, аббат не жалел времени на то, чтобы искоренить их и вырастить из меня доброго католика. Вот что он мне внушал.
   Относительно католической церкви: «Это наша мать, изобилующая отпрысками. Мы были рождены ею, вскормлены ее молоком, благодаря ее духу мы живем. Было бы непристойно для нас говорить о какой-либо другой женщине».
   О других женщинах: «Случись монаху переносить через ручей даже свою собственную мать или сестру, он сначала должен тщательно обернуть ее в ткань, потому что само прикосновение к женской плоти подобно разрушительному огню».
   О том, как мне следует себя вести: «Подобно раненому человеку, молодой Торн, ты спас свою жизнь благодаря христианским обетам. Но оставшуюся часть жизни ты должен терпеть долгое и мучительное выздоровление. И до тех пор, пока не умрешь в объятиях матери-церкви, ты не выздоровеешь полностью».
   Помню, аббат частенько утверждал тоном, полным отвращения, что-нибудь вроде: «Готы, сын мой, чужаки – люди с волчьими именами и такими же душами, от которых бегут, проклиная их, все благочестивые народы».
   – Но, nonnus Клемент, – осмелился возразить я как-то, – именно перед чужаками явился наш Господь Иисус впервые после своего славного рождения. Поскольку Он сам был из Галилеи, а мудрецы пришли поклониться Ему из далекой страны Персии.
   – Видишь ли, сын мой, – сказал аббат, – чужаки тоже бывают разные. Готы не просто чужаки – это настоящие варвары. Дикари. Звери. Да одно лишь название их племени уже говорит само за себя: готы – это ужасные гог и магог, два диких народа, нашествие которых, как было предсказано в Книге пророка Иезекииля и Откровениях Иоанна Богослова, предшествует Страшному суду.
   – Ну, – я призадумался, – готы такие же богопротивные создания, как и язычники. Или даже иудеи.
   – Нет-нет, Торн. Готы в гораздо большей степени достойны порицания, потому что они еретики – ариане. То есть те, кому был показан светоч истины, но они выбрали нечистую ересь вместо католической веры. Святой Амвросий заявил, что эти еретики нечестивей Антихриста, хуже самого дьявола. Акх, Торн, сын мой, если бы остроготы и визиготы были всего лишь чужаками и дикарями, их еще можно было бы терпеть. Но поскольку они ариане, их следует ненавидеть.
   Ни Dom Клемент, ни кто другой не могли тогда предвидеть, что еще при моей жизни весь мир, который нас окружал, окажется под властью этих самых, исповедующих арианство готов, и что один из них станет первым правителем, которого сам император Константин вынужден будет повсюду приветствовать как «Великого», и что он действительно станет первым человеком после Александра Македонского, достойным того, чтобы его называли великим. И уж разумеется, Dom Клемент и не подозревал, что я, Торн, стану ближайшим соратником этого прославленного правителя.

3

   Я упоминал о том, что за время пребывания в аббатстве Святого Дамиана получил также и мирское образование. С раннего детства я слушал наставления брата Мефодиуса. Он был гепидом и говорил на старом языке. Как это любят делать дети, я частенько задавал своему учителю каверзные вопросы, и монах вынужден был прилагать все усилия, чтобы не выйти из себя и постараться ответить на них.
   – Allata áuk mahteigs ist fram Gutha. Для Бога все возможно, – терпеливо внушал он на готском языке.
   И тут я спрашивал:
   – Если Бог может все, брат Мефодиус, и если Он делает все на благо человечества, тогда зачем Бог создал клопов, niu?
   – Хм, ну, один философ как-то предположил, что Бог задумал клопов, чтобы не дать нам слишком много спать. – Он пожал плечами. – Или, возможно, Бог первоначально создал клопов, чтобы они мучили язычников и…
   Я снова перебил его:
   – А почему неверующих называют язычниками, брат Мефодиус? Брат Хиларион, который учит меня правильно говорить по-латыни, утверждает, что слово «язычник» означает всего лишь «простой крестьянин».
   – Так и есть, – сказал монах, вздохнул и набрал в грудь побольше воздуха. – Для матери-церкви в деревнях трудней очистить неверующих, чем в городах, поэтому-то старая вера до сих пор существует среди селян. То есть слово «язычник», в значении «деревенский» также означает любого, кто все еще прозябает в невежестве и суевериях. Деревенские дурни до сих пор часто обвиняются в ереси и…
   Но я не дал доброму брату договорить. У меня наготове был очередной вопрос:
   – Брат Хиларион говорит, что греческое слово «ересь» означает всего лишь «выбор».
   – Акх! – заворчал монах, начиная скрежетать зубами. – Ну, теперь «ересь» означает «очень плохой, дурной выбор», поверь мне, и стало грязным словом.
   Я вновь перебил его:
   – А если бы Иисус был сейчас еще жив, брат Мефодиус, Он был бы епископом?
   – Господь наш Иисус? – Монах осенил лоб крестом. – Ne, ne, ni allis! Иисус был бы… скорее Он был бы… ну, кем-нибудь бесконечно более значительным, чем епископ. Ибо краеугольным камнем нашей веры называл Иисуса святой Павел. – Брат Мефодиус справился в Библии на готском языке, которую держал на коленях. – Да, точно. Вот здесь святой Павел говорит эфесянам, предсказывая Его божественное предназначение: «Af apaústuleis jah praúfeteis…»
   – А откуда вы знаете, брат, что́ говорит святой Павел? Я не слышал, чтобы ваша книга произнесла хоть одно слово.
   – Акх, liufs Guth! – простонал монах, сдерживаясь из последних сил. – Книга ничего не говорит вслух, дитя. Все слова запечатлены в ней чернилами в виде строк. Я читаю то, о чем в ней говорится. И таким образом узнаю, что сказал святой Павел.
   – Тогда, – произнес я, – вы должны научить меня читать, брат Мефодиус, чтобы я тоже мог слышать слова Павла и всех остальных святых и пророков.
   Вот так и началось мое мирское обучение. Брат Мефодиус, возможно, из чувства самозащиты, чтобы не слушать больше моих бесконечных вопросов, начал обучать меня чтению на старом языке, а я уговорил брата Хилариона научить меня читать на латыни. И по сей день эти два языка остаются единственными, которыми я, могу без ложной скромности утверждать, владею в достаточной степени. Греческому я обучился лишь настолько, чтобы поддерживать разговор, остальные же языки я знаю весьма поверхностно. С другой стороны, никто во всем мире не мог бегло говорить на всех языках, только языческая нимфа Эхо, да и та лишь повторяла за другими.
   Читать на латыни брат Хиларион научил меня при помощи Библии Вульгаты, которую святой Иероним перевел с греческого, пользуясь Септуагантой. Латынь святого Иеронима была довольно простой, понятной даже для начинающего. Учиться читать на готском языке оказалось более трудным делом, потому что брат Мефодиус изучал со мной Библию, переведенную на старый язык епископом Ульфилой. Ранее у готов не было иной письменности, кроме старых рун, однако Ульфила счел их неподходящими для перевода Священного Писания. Поэтому он создал единый готский алфавит, соединив часть рун с некоторыми буквами из греческого и латинского алфавитов, – его символы до сих пор широко использует большинство германских народов.
   Поскольку я схватывал все на лету и быстро овладел искусством чтения, то вскоре обнаружил в скриптории книги, не такие трудные для понимания и гораздо более интересные: «Biuhtjos jah Anabusteis af Gutam» (свод «Законов и традиций готов») и «Saggwasteis af Gut-Thiudam» (сборник многочисленных «Готских саг»), а также множество других работ, как на готском, так и на латыни, относившихся к моим предкам, например «De Origine Actibusque Getarum»[14] Аблабия, где излагалась история готов начиная с их первых стычек с Римской империей.
   Увы, упоминая об этих работах, я подозреваю (и у меня есть на то веская причина), что представители моего поколения были последними, кто прочел хоть одну из тех книг, на которые я ссылался. Ведь еще во времена моего далекого детства католическая церковь уже не слишком-то жаловала все, что было написано готами, или о готах, или же на старом языке, и неважно, использовались ли при этом старинные руны или более современный алфавит, изобретенный Ульфилой.
   Недовольство церковников объяснялось, разумеется, тем, что остроготы и визиготы исповедовали отвратительную арианскую веру. И к тому времени, когда я подрос, католики еще больше ополчились против всех вышеупомянутых книг: теперь эти сочинения безжалостно запрещали, сжигали, отказывая им в праве на существование. Ну а после моей смерти, боюсь, остались считаные письменные фрагменты истории, да и само название «гот» попало в длинный список давно вымерших народов, недостойных даже упоминания.
   Dom Клемент был непреклонен по отношению к арианству, как и любой истинный католический церковник, но у него имелось одно замечательное качество, напрочь отсутствовавшее у большинства священнослужителей: глубочайшее уважение к книгам, которые он считал неприкосновенными. Вот почему наш настоятель позволил этим многочисленным работам о визиготах и остроготах оставаться в скриптории аббатства Святого Дамиана. За то время, что Dom Клемент был преподавателем в семинарии, он обзавелся довольно обширной личной библиотекой и привез с собой в наше аббатство целый воз рукописей и codices[15]. Он и впоследствии продолжал собирать книги, и таким образом в монастыре постепенно появилась библиотека, которая привела бы в восхищение любого истинного ценителя и коллекционера.
   Разумеется, предполагалось, что обучение любого послушника вроде меня будет ограничено изучением только религиозных трудов, одобренных матерью-церковью. Однако Dom Клемент всегда разрешал мне открывать любую книгу, которую я находил в скриптории. Итак, наряду с добросовестным изучением написанных на латыни трудов самих отцов церкви, а также сочинений, которые они почитали (исторические произведения Саллюстия, руководство Цицерона по ораторскому искусству и Лукана по риторике), я также прочел множество и совершенно иных книг, которые вызывали порицание церкви. Так, помимо комедий Теренция (их церковники одобряли, потому что они вызывали духовный подъем) я ознакомился также с комедиями Плавта и сатирами Персия Флакка (католики порицали сочинения этих авторов, считая их «человеконенавистническими»).
   Однако присущее юности ненасытное любопытство вышло мне боком: в голове у меня была настоящая мешанина из самых противоречивых верований и философских учений. Представьте, я натолкнулся в скриптории даже на такие книги, которые доказывали ложность не только одобряемых церковью воззрений Сенеки и Страбона, но и того, что видели мои собственные глаза. Наша Земля, говорилось в этих книгах, вовсе не пространство суши и воды, которое бесконечно тянется на восток и запад между вечно холодным севером и вечно жарким югом, как полагают все те, кто путешествует по ней. Авторы этих сочинений утверждали, что Земля – круглый шар, так что путешественник, который покинул дом и отправился далеко на восток – гораздо дальше, чем прежде добирался кто-либо другой, – постепенно обнаружит, что снова приближается к дому, но теперь уже с запада.
   Но что поразило меня еще больше, авторы некоторых из этих книг отстаивали мнение, что наша Земля вовсе не центр мироздания. Я всегда считал ее таковой и был уверен, что Солнце вращается вокруг Земли и скрывается под ней, что и ведет к смене дня и ночи. Однако философ Филолай, например, живший за четыреста лет до Рождества Христова, торжественно констатировал, что Солнце постоянно находится на месте, тогда как планета под названием Земля за год делает оборот вокруг Солнца, одновременно вращаясь вокруг своей оси. А Манилий, который жил примерно во времена Христа, утверждал, что Земля наша такая же круглая, как и яйцо черепахи. Он приводил и доказательства: во время затмения Земля отбрасывает на Луну круглую тень; корабль, отплывший из порта, постепенно погружается в воду и исчезает за горизонтом.
   Поскольку сам я сроду не видел затмения, порта, моря или корабля, то спросил у одного из моих наставников, брата Хилариона, правда ли, что такие вещи происходят, и действительно ли они доказывают, что наша Земля круглая.
   – Gerrae! – прорычал он на латыни, а затем повторил на старом языке: – Balgsdaddja! – Оба этих слова означали одно и то же: «Чепуха!»
   – Вы видели когда-нибудь затмение, брат? – поинтересовался я. – А корабль, уходящий в море?
   – Мне нет нужды смотреть на это, – сказал он. – Ибо сама лишь идея о том, что Земля круглая, противоречит Священному Писанию, а для меня этого достаточно. И сие есть не что иное, как языческие представления: мол, наша Земля на самом деле совсем иная, а вовсе не то, что мы видим и знаем о ней. Запомни, Торн, эти идеи выдвинули в древности, когда люди даже близко не были такими образованными и мудрыми, как христиане сегодня. И имей в виду: если бы кто-нибудь из этих философов изложил подобные вещи в наше просвещенное время, то, скорее всего, его обвинили бы в ереси. То же самое произойдет и с тем, кто интересуется ими, – угрожающе заключил брат Хиларион.
   К тому времени, как мне пришлось покинуть аббатство Святого Дамиана, я воображал себя не менее образованным и эрудированным, чем отпрыск любой знатной семьи в возрасте двенадцати лет. Возможно, так оно и было: ведь двенадцатилетние дети, какое бы положение в обществе они ни занимали, не отягощены знаниями и мудростью, независимо от того, насколько хорошим и дорогостоящим было их обучение. Вот и я в этом возрасте был переполнен бессмысленными фактами, зазубренными сентенциями и безоговорочными истинами. Дурацкая напыщенность. На любую тему, которую меня заставили выучить, я мог подробно рассуждать своим писклявым голоском как на старом языке, так и на хорошей латыни:
   – Братья, мы можем отыскать в Священном Писании абсолютно все тропы и силлогические схемы риторики. Например, посмотрите, как псалом сорок третий иллюстрирует использование анафоры, или намеренного повтора: «Ты заставил нас измениться… ты признал нас… ты убедил свой народ… ты заставил нас устыдиться…» Псалом семидесятый являет собой точный пример ethopoeia[16].
   Все эти скороспелые знания и явная работа на публику чрезвычайно радовали моих наставников, но мой талант к риторике проявился позднее, хотя и не принес пользы ни мне, ни кому-то бы то ни было другому.
   А еще со временем я обнаружил, что большинство фактов, которые меня заставили выучить, оказались ошибочными, большинство истин – безосновательными, а множество доводов – ложными. Большей части того, что ребенку действительно пригодилось бы для развития, ни один из монахов его просто не способен был обучить. Например, в меня постоянно вбивали, что половые отношения греховны, грязны, вредны, о них непозволительно думать, им нельзя потворствовать. Но никто так толком и не объяснил мне, что же это такое, в чем именно заключается то, чего мне предлагали остерегаться, – поэтому я пребывал в совершенном неведении, когда сначала столкнулся с братом Петром, а затем с сестрой Дейдамией.
   Ладно, пусть бо́льшая часть вбиваемых в мою голову сведений и была абсолютным мусором, пусть на многое монахи вообще не обращали внимания, однако в аббатстве я все-таки научился читать, писать и считать. Эти умения – и терпимость Dom Клемента, разрешившего мне свободно посещать скрипторий, – позволили мне еще во время пребывания в аббатстве усвоить огромное количество информации и теорий, которые не входили в общепринятое обучение. Таким образом, я много учился самостоятельно, и это, в свою очередь, дало мне возможность формулировать вопросы и решать сложные проблемы – мысленно, я имею в виду; мне редко хватало смелости делать это вслух – многочисленные послушники лицемерно доносили на меня монахам. К тому времени я уже научился многое познавать самостоятельно и благополучно забывать невероятное количество никому не нужной информации и ту патетическую ложь, которую принуждали меня заучивать наставники.
   Примерно за год до того, как я оставил аббатство Святого Дамиана, я также впервые получил возможность мельком взглянуть на мир за пределами монастыря и всей нашей долины, окружающих ее возвышенностей и даже за пределами королевства Бургундия. Наш брат Паулус, умелый и быстрый писец, который был доверенным лицом Dom Клемента, заболел, весь покрывшись aposteme[17], и оказался надолго прикован к постели. Несмотря на все наши молитвы и на старания монастырского лекаря, брат Паулус чувствовал себя все хуже и в конце концов умер.
   Dom Клемент оказал мне тогда неожиданную честь, назначив меня своим доверенным лицом (или, скорее, добавив к числу моих многочисленных обязанностей еще одну). К тому времени я уже был сведущ в чтении и письме – как на старом языке, так и на латыни, чем не мог похвастаться ни один из наставников в скриптории или chartularium; так что эти монахи почти совсем не ворчали и не роптали по поводу того, что выгодную должность получил я, а не кто-нибудь из них. Едва ли надо говорить, что мне было далеко до брата Паулуса: я не умел так быстро и аккуратно записывать высказывания аббата на воске, а затем переносить их на пергамент. Однако Dom Клемент делал скидку на мою неопытность. Он диктовал медленней и четче, чем прежде; первое время аббат заставлял меня писать под его диктовку счета, которые он мог исправить, прежде чем я закончу делать записи.
   В большинстве своем корреспонденция Dom Клемента касалась церковных рукописей и толкований библейских откровений. И далеко не все, что я узнал таким образом, вызывало в моей душе мальчишеское восхищение. Так, что-то показалось мне неправильным в письме епископа Патиена, в котором он без всякой нужды напоминал Dom Клементу слова Христа в Евангелии от Иоанна: «Да пребудут с тобой неимущие».
   «Счастье для нас, христиан, заключено в поступках наших, – писал епископ. – Раздавая милостыню нищим, мы делаем души наши чище и обеспечиваем себе награду в будущем. В то же время забота о нищих – достойное занятие для наших женщин, которые в противном случае пребывали бы в праздности. Как мы сами говорим богатым семьям, которые гостеприимно открывают нам двери своих домов, когда мы путешествуем: “За то, что даете вы другому, вам воздастся на небесах”. И таким образом, где раньше бы богатый муж, возможно, построил акведук для своего города, теперь, прислушиваясь к нашим проповедям, он возводит великолепную церковь. Как прекрасно известно, богатые обычно искупают большинство грехов, и мы сами всегда готовы без устали молиться, дабы снять грехи с богатого и щедрого покровителя. Нет нужды добавлять: это гораздо прибыльней, чем церковная десятина, которую платит простой народ».