Олимпий быстро встал со своего почетного места симпозиарха и спокойно прислонился к дверному косяку, готовый мужественно встретить смерть. Престарелый Карнис, выпивший немало вина, немедленно стряхнул с себя хмель при первом громовом ударе; он торопливо выскочил из-за стола и бросился мимо верховного жреца вон из зала, чтобы отыскать жену и сына. Порфирий, как и его сосед, известный врач Апулей, по примеру других закутал голову плащом. Он мог спокойнее многих встретить роковую развязку, – потому что осторожный и дальновидный крез Александрии заранее устроил свои дела. Этот проницательный человек обеспечил своих близких на тот случай, если бы, несмотря на ниспровержение Сераписа, Вселенная устояла на своих основах, а его дети были лишены наследства за явное вероотступничество отца. Предвидя такую возможность, он передал громадный капитал одному богатому другу испытанной честности, который обязался сберечь доверенное ему состояние для семьи Порфирия. Ни государство, ни церковь не имели права конфисковать этих сумм. На случай же гибели мира отец Горго запасся ядом, чтобы избежать мучительной агонии.
   Чудовищная гроза напугала его, как прочих гостей Олимпия, однако он не падал духом. Но вдруг в зал пиршества ворвался обезумевший Орфей, который уже успел произвести переполох между защитниками Серапеума в галереях храма.
   – Конец, конец! – кричал юноша изменившимся голосом. – Вселенная рушится! Огонь падает с неба! Земля гибнет в пламени! Я видел это собственными глазами, когда сторожил на крыше. Отец мой! Где мой отец?!
   Присутствующие в ужасе вскочили со своих мест, и математик Паппус закричал:
   – Всемирный пожар начался! С неба падает разрушительный огонь!
   – Погибли, погибли! – стонал Эвнапий.
   Между тем Порфирий торопливо вытащил из складок своей праздничной пурпурной одежды хрустальный флакон и, бледный как мертвец, подошел к верховному жрецу. Он положил руку на его плечо и с глубоким чувством посмотрел в лицо преданного друга, который всю жизнь был для него предметом нежной привязанности и безграничного почтения.
   – Прощай, Олимпий, – торопливо прошептал богач. – Помнишь: мы часто беседовали с тобой о Катоне 75 и его смерти. Ты всегда выступал против идей этого политика, а я стоял за него и теперь пойду по его стопам. Видишь этот пузырек? В нем яда хватит для нас обоих!
   Он быстро поднес склянку к губам и влил из нее несколько капель себе в рот, прежде чем пораженному философу удалось вырвать у него из рук смертельную отраву. Действие яда сказалось немедленно. Но едва Порфирий потерял сознание, как к нему подоспел на помощь врач Апулей. Этот превосходный человек поддался общей панике и с тупой покорностью судьбе ожидал разрушения Вселенной. Однако происшествие с Порфирием отрезвило его. Апулей немедленно открыл лицо и принялся спасать за пациента с такой же энергией и находчивостью, какой он отличался всегда и у постели больного, и в аудитории перед своими учениками. В порыве человеколюбия ученый забыл свой страх и совершенно овладел собой.
   Отчаянный поступок богача еще более взволновал Орфея, который помог врачу перенести бесчувственного Порфирия на ближайшее ложе. Потом юноша снова бросился к дверям, желая отыскать своих родителей, но Олимпий удержал его. Верховный жрец успел превозмочь свое малодушие и ясно понял, что ему необходимо показать другим пример твердости и благоразумия. Поэтому он велел Орфею обстоятельно рассказать о том, что он видел на кровле Серапеума. Молодой человек повиновался, однако его слова отнюдь не могли подействовать успокаивающим образом на присутствующих.
   Огненный шар с оглушительным грохотом упал на гигантский купол здания и соединился здесь с потоками пламени, которые как будто выходили из земли. Потом небо вторично разверзлось при ослепительном блеске молний, и Орфей ясно увидел перед собой громадное чудовище, похожее на движущуюся гору, которое с ужасным треском приблизилось к задней стене святилища. Не дождь, но целые водяные потоки лились из темных туч на голову Орфея и его сотоварищей.
   – Это грозный Посейдон, – заключил юноша, – хочет затопить Александрию морскими волнами. До меня ясно доносилось ржание его коней.
   – Ржание коней Посейдона? – прервал Олимпий. – То была императорская конница!
   Верховный жрец с юношеской живостью подошел к окну, откинул занавес и стал смотреть по направлению к востоку. Страшный ливень так же быстро прекратился, как и начался. На небе занималась утренняя заря. Над пурпурной полосой, окрасившей горизонт, нависли серые тучи, края которых были окаймлены золотым отблеском. На севере еще мерцали слабые вспышки молний, раскаты грома замирали вдалеке, тогда как лошади императорской конницы, напугавшие своим ржанием Орфея, действительно стояли близ святилища у южной стены Серапеума, где не было ни дверей, ни других ходов.
   Зачем римские войска сгруппировались именно у этого неприступного пункта?
   Но теперь было некогда задавать себе вопросы: по громадному зданию загудел условный сигнал, сзывавший защитников храма. Олимпий успел уже совершенно успокоиться и вполне владел собой. С пламенным увлечением фанатика и передового бойца за великое дело, исход которого был сомнителен, обратился он к своим гостям, приказывая им ободриться и вместе с ним идти на битву, не щадя собственной жизни. Его короткое энергичное воззвание к оружию подействовало на присутствующих, вероятно, потому, что было начисто лишено всяких риторических красот. Прославленный оратор говорил в эту минуту хриплым, прерывистым голосом, пылая нетерпением и отвагой. Он являлся бесстрашным предводителем своих единомышленников, и его искренний порыв воодушевил других. Прямо из пиршественного зала участники симпозиума поспешили в арсенал. Надев панцири и опоясавшись мечом, они обратились из серьезных ученых в отважных воинов, и между этими героями «великого слова» было очень мало разговоров. Настала минута доказать на деле свою решительность и мужество.
   Олимпий просил Апулея проводить отравившегося Порфирия, который по-прежнему находился без памяти, в его собственную комнату, рядом с гипостилем. Служители храма понесли больного по боковой лестнице вниз, в то время как верховный жрец направлялся со своими друзьями к главному выходу, ведущему в большие галереи. Здесь ожидало их самое непредвиденное, самое роковое разочарование. Даже Олимпий сначала совершенно потерял голову, потому что его восторженные единомышленники, собравшиеся на защиту Серапеума, выказали себя в эту ночь малодушными трусами и разнузданными кутилами. Судя по внутренней обстановке храма, можно было предположить, что здесь происходил вражеский погром. Поломанная и разбросанная посуда, разбитые инструменты, разорванная, вымокшая одежда, облетевшие цветы и растрепанные гирлянды валялись по всему полу. На исцарапанной художественной мозаике каменных плит стояли громадные лужи красного вина, напоминавшие человеческую кровь. Там и сям у подножия колонн виднелись распростертые тела бесчувственно пьяных, а может быть, и мертвых участников оргии. Обоняние неприятно раздражал чад сотни выгоревших ламп, которые никто не догадался погасить. И что за жалкий вид представляли эти отрезвившиеся перепуганные, измученные бессонницей мужчины и женщины! В душе каждого из них шевелилось смутное сознание, что он прогневал бога и не заслуживает пощады. Многие желали поскорее встретить смерть. Один богатый ученик Элладия решился на самом деле покончить с собой или, по его понятиям, «перейти в область небытия». Этот юноша с разбега ударился головой о твердый мрамор стены и лежал теперь с размозженным черепом у подножия колонны.
   Несчастные кутилы, которые чувствовали себя разбитыми физически и нравственно, проклинали свое настоящее, а будущее представлялось им мрачной бездной, куда их толкала неумолимая судьба.
   Между тем время шло. Каждый отлично сознавал его неумолимый бег. Ночь миновала, наступил рассвет; гроза рассеялась, но вместо грозных сил природы защитникам святилища приходилось в настоящую минуту считаться с другой грозной силой – с имперскими легионами. В борьбе человека с богами смертные не могли ожидать иного исхода, кроме поражения, но в битве с обыкновенными противниками они все-таки рассчитывали если не на окончательную победу, то, по крайней мере, на спасение жизни. Однорукий ветеран Мемнон не покидал своего поста на крыше храма, пока внизу происходила шумная оргия, и делал все необходимые приготовления для отпора осаждающим. Под утро, когда над Серапеумом разразилась гроза, большая часть его гарнизона исчезла, спасаясь в нижних отделениях святилища. Только старый не знавший страха военачальник по-прежнему остался под бурей и ливнем. Схватившись своей единственной рукой за одну из статуй у кровельных перил, чтобы не упасть с высокого храма, он отдавал оттуда своим подчиненным приказания, но рев урагана заглушал его голос, так что никто из немногих оставшихся не мог понять слов команды.
   Мемнон также слышал лошадиное ржание и видел движущуюся гору, которая так перепугала Орфея, обратив его в бегство. То было не что иное, как осадные машины римлян. Хотя старый ветеран горячо желал успеха своему делу, готовый пожертвовать за него самой жизнью, но, тем не менее, в его геройской душе шевельнулось чувство невольной гордости при виде прекрасно дисциплинированного римского войска. За императорскими знаменами, под которыми храбрый Мемнон не раз проливал собственную кровь, следовали настоящие воины, достойные своего звания.
   Его прежние сотоварищи по оружию не разучились свято исполнять свой долг под бурей и непогодой, а их предводитель поступал очень предусмотрительно, направляя первое нападение именно туда, где Серапеум казался всего неприступнее. Мемнону предстояло померяться силами с опытными бойцами; насмешливая улыбка скользнула по губам старика, и он пробормотал невольное проклятие, вспомнив, какие необученные военному делу люди сейчас находились у него под началом. Еще вчера этот преданный защитник интересов язычества старался умерить пылкие надежды Олимпия, красноречиво доказывая ему, что не отвага, а военное искусство побеждает врага.
   Теперь перед прославленным воином стояли боевые силы не менее искусных военачальников, и ему пришлось слишком скоро убедиться в полной несостоятельности пылкого юношества, на которое он сам в глубине души слишком доверчиво положился накануне. В данную минуту Мемнону было важнее всего помешать христианам пробить брешь в задней стене святилища до прихода ожидаемого подкрепления со стороны ливийцев и защитить главный фронт Серпеума. Для каждого, кто был в силах поднять камень или владеть мечом, находилась работа в этой битве. Пересчитав своих единомышленников, Мемнон убедился в полной возможности с успехом выдержать некоторое время осаду, однако его расчеты оказались ошибочными; он не предвидел, что конские бега на ипподроме отвлекут значительную часть защитников Серапеума из осажденного храма, между тем как оставшиеся поддадутся малодушному отчаянию еще до начала решительных действий.
   Едва ураган промчался над Александрией, и старику больше не угрожала опасность свалиться с крыши, он принялся созывать своих ратников, приказав бить в медный круг, имевший около четырех локтей 76 в диаметре. Протяжный металлический звон загудел в предрассветном сумраке. Даже тот, кто не отличался особенно чутким слухом, должен был услышать его в самом глубоком подземелье храма, а между тем проходила минута за минутой и прошло уже целых четверть часа, но никто не являлся на зов.
   Нетерпение Мемнона мало-помалу перешло в досаду. Его посланные не возвращались, тогда как осадная машина римлян, напоминавшая гигантский щит, придвигалась все ближе к южной стене Серапеума. Она прикрывала солдат, рывших траншеи, от камней, которые, по приказу руководителя обороны, бросались сверху в осаждающих руками немногих бойцов, оставшихся на кровле. Неприятель намеревался сделать насыпь для установки стенобитной машины. Железный таран этого сооружения должен был образовать отверстие в стене Серапеума. Каждая минута промедления со стороны осажденных благоприятствовала римлянам. Сто или двести лишних рук на крыше храма не допустили бы их укрепиться перед осажденным святилищем. Гнев и горькое сознание собственного бессилия бушевали в груди храброго старика. Наконец один из посланных вернулся обратно с известием, что мужчины и женщины мечутся, как безумные, по галереям, и никто не хочет подниматься на крышу. Мемнон с громкими проклятиями бросился вниз по лестнице.
   Вид оргаистов, которые жалобно выли под влиянием малодушного страха, вывел его из себя. Доблестный воин громовым голосом потребовал, чтобы они немедленно повиновались ему, и, видя бесполезность словесных увещаний, начал насильно гнать свое трусливое войско наверх. Между тем многие из присутствующих мужчин со своими возлюбленными потихоньку пробирались к той двери, которая вела к потайному ходу. Заметив это, Мемнон обнажил меч и, загородив им дорогу, угрожал убить всякого, кто сделает попытку к бегству. В ту же минуту в гипостиле появился Олимпий со своими приближенными. Увидя борьбу ветерана с беглецами, которые старались вырвать у него меч, верховный жрец поспешил к нему на выручку, и ему удалось с помощью друзей оттеснить от выхода громадную толпу в несколько сот человек. Больно было почтенному старцу обратить свое оружие против собственных единомышленников, но обстоятельства требовали этого. Пока его сподвижники, к которым присоединились и Карнис с Орфеем, копьями и щитами заграждали малодушным дорогу в подземелье, Олимпий наскоро держал совет с Мемноном. Они решили выгнать женщин из храма, а мужчин разделить на два отряда, причем один из них должен был действовать против неприятеля с крыши, а другой – сражаться у южной стены, где осадная машина римлян грозила разрушением.
   Олимпий мужественно стоял между своими преданными друзьями и оробевшими людьми, которые добивались возможности покинуть осажденный храм. В сильных, убедительных словах напомнил он малодушным их священный долг. Непокорная толпа присмирела перед маститым старцем, почтительно слушая его речь, но когда верховный жрец объявил свое намерение удалить женщин, то они подняли жалобные крики. Некоторые из них ухватились за своих возлюбленных, другие подстрекали мужчин к сопротивлению.
   Однако многие девушки, и, между прочим, прекрасная Глицера, которая несколько часов назад изображала Афродиту, расточая торжествующие улыбки своим поклонникам, спешили воспользоваться возможностью поскорее бежать с арены кровавой борьбы.
   У них и в самом городе не было недостатка в обожателях. Но они недалеко ушли. Один из служителей храма бросился им навстречу, приказывая немедленно вернуться. Римские войска обнаружили ход в подземелье и заняли дровяной склад Порфирия. С громкими стонами возвратились женщины в помещение храма. Как раз в эту минуту задняя стена святилища дрогнула от первого удара железного тарана.
   Христиане загородили выход из Серапеума и начали атаку. Многое, но еще не все было потеряно. В этот роковой момент Мемнон и Олимпий принялись энергично действовать. Верховный жрец распорядился спустить громадные блоки и разломать мосты через пропасть в нижних отделениях храма, назначенных для мистерий, что и было исполнено без помехи, так как неприятель не решался проникнуть в подземный туннель, где можно было наткнуться на неведомые опасности и преграды. Мемнон в то же время поспешил туда, где римляне старались разрушить стену, и крикнул стоявшей в нерешительности толпе:
   – Кто из вас не хочет прослыть низким трусом, пусть идет за мной!
   Тогда друзья Олимпия и Карнис с Орфеем сгруппировались вокруг него, и он отдал приказ устроить баррикаду против той части стены, куда были направлены удары тарана. С этой целью в гипостиле собрали все предметы, которые можно было сдвинуть с места, не щадя статуй, замечательных художественной работой, ни самых священных изображений, ни жертвенных алтарей из мрамора и железа.
   С этой баррикады, при появлении бреши, защитники Серапеума намеревались отражать неприятеля, не допуская его проникнуть в святилище.
   Мемнон радовался, что малодушной толпе было отрезано всякое отступление. Когда он увидел, что, по его приказанию, статуи сбрасывались с постаментов, алтари сдвинулись со своих мест, где они неприкосновенно простояли около пятисот лет, а скамьи и даже алебастровые сосуды нагромождались на эту высокую груду, которая быстро росла, то ему удалось навербовать небольшое количество мужчин и для дальнейших работ на крыше. Бегство было положительно невозможно, и многие, дрожа от страха, поневоле взбирались на вершину Серапеума, сознавая, что здесь они подвергаются меньшей опасности, чем у бреши. Олимпий раздавал оружие, ободряя бойцов, и вдруг неожиданно увидел Горго, по-прежнему сидевшую рядом с Вероникой, вдовой Асклепиодора, у подножия статуи богини справедливости. Он сообщил ей о несчастье с Порфирием, приказывая одному из служителей проводить встревоженную девушку в свою комнату, чтобы она помогла бы врачу Апулею ухаживать за своим отцом.
   Убитая горем матрона не хотела оставить своего места несмотря ни на какие увещания. Она жаждала смерти, предчувствуя близость роковой катастрофы. Несчастная напряженно прислушивалась к сотрясающим ударам тарана. Каждый из них казался ей ударом, направленным против основ, на которых держалась Вселенная. Еще несколько таких толчков, полагала Вереника, и обветшалое здание мира непременно рухнет; тогда пропасть, поглотившая вчера ее сына, а много лет назад и ее мужа, откроется также и для одинокой женщины с ее безутешным горем. Дрожа в лихорадочном ознобе, она закуталась покрывалом, желая защититься от ярких лучей восходящего солнца, которые пробивались в широкие окна святилища. Вереника была неприятно изумлена наступлением утра: она втайне надеялась, что роковая ночь не будет иметь рассвета. Женщины вместе с несколькими отъявленными сибаритами остались в ротонде, где вскоре послышались шутки и веселый смех. Между тем с крыши летели каменные плиты, и тяжелые литые статуи падали на осаждающих.
   Наконец работавшие в гипостиле возмутились бездействием остальных и принудили их помогать устройству укрепления, которое продолжало быстро расти. Ни одна баррикада в мире не состояла из более благородного материала. Каждый из нагроможденных здесь предметов был в своем роде образцовым произведением искусства, считался священным в продолжение столетий, был покрыт редкими надписями в память благородных подвигов достойных сыновей отечества. Эта твердыня должна была служить оплотом величайшему из богов, и одними из первых взошли на нее Карнис со своим сыном и женой.

ГЛАВА XXIII

 
   Горго сидела у изголовья отца, с тревогой устремив взгляд на изможденное, бескровное лицо больного и прислушиваясь к» его слабому дыханию. Влажная и холодная рука Порфирия лежала в руке дочери. Она осторожно гладила ее, поднося с глубокой нежностью к губам всякий раз, когда ресницы его опущенных век начинали понемногу шевелиться. Комната Олимпия находилась сбоку гипостиля в глубине возвышенной колоннады, с правой стороны, наискосок от ниши, где помещалась статуя Сераписа. Шум работ на баррикаде и треск ударов тарана явственно доносились сюда. При каждом толчке стенобитного снаряда больной испуганно вздрагивал, и судорога подергивала его черты.
   Хотя Горго было очень тяжело видеть страдания отца и с минуты на минуту ожидать кровопролитной схватки в стенах Серапеума, но все-таки она отдыхала душой в уютной комнате своего старого друга. Девушка с ужасом и отвращением вспоминала гнусную оргию предшествующей ночи и радовалась, что теперь она далека от такого отталкивающего зрелища. Несмотря на крайнюю усталость, дочь Порфирия напряженно думала о пережитых ею волнениях, о неожиданной смерти бабушки и болезни отца. До сих пор она мало говорила с врачом, который без отдыха хлопотал возле бесчувственного Порфирия, успокаивая встревоженную дочь надеждой на его выздоровление. Теперь же Горго пристально посмотрела на Апулея, спрашивая его серьезным и грустным тоном:
   – Ты толковал о противоядии; значит, отец сам пытался лишить себя жизни, опасаясь неминуемой гибели?
   Смерив молодую девушку испытующим взглядом, доктор сказал ей всю правду.
   – Ужасная гроза заставила несчастного Порфирия потерять голову, как и всех нас, – добавил он, понизив голос, – но эта буря была только предвестницей роковой катастрофы, на которую обречено человечество и вся Вселенная. Неминуемая развязка недалека; мы слышим ее приближение. Стены твердыни Сераписа крошатся под ударами разрушительного снаряда. Неприятель прокладывает дорогу нашей общей гибели!
   Последние слова Апулея звучали мрачным пророчеством. Сотрясающее падение каменных плит, летевших с крыши и выбивших на этот раз таран из его станка, как бы подтверждало эти тяжелые предчувствия. Горго побледнела, но ее пугало только сотрясение стен осажденного святилища.
   Однако храм великого бога отличался прочностью постройки. Пробив одну стену, христиане не могли разрушить его своими осадными машинами. Между тем с улицы все громче и громче доносились крики сражающихся. Встревоженный врач подошел к двери, чтобы прислушаться. Горго заметила его волнение: руки Апулея дрожали. Он, мужчина, поддавался страху, тогда как сама она была озабочена только исходом болезни отца! Пробитая брешь приведет в Серапеум Константина, а там, где был ее возлюбленный, девушка могла чувствовать себя вполне безопасно. Врач опять обернулся к ней и был немало удивлен, видя, как спокойно ухаживала Горго за больным, вытирая ему вспотевший лоб.
   – Что толку закрывать глаза перед опасностью, как делает трусливая птица-страус! – глухо заметил он. – Неприятель борется с нами насмерть. Приготовимся же к неизбежному! Если христиане осмелятся поднять святотатственную руку на Сераписа – а они, наверное, это сделают, – то и победителей и побежденных ждет неминуемая гибель.
   Но Горго отрицательно покачала головой, говоря тоном глубокого убеждения:
   – Нет, нет, Апулей, ты жестоко ошибаешься! Если бы Серапис был могущественным божеством, то не допустил бы ничтожных смертных разрушить свой храм и свое священное изображение. Зачем он не воодушевил благородным мужеством защитников своей святыни в настоящую решительную минуту? Вчера я имела случай хорошо познакомиться с буйной ватагой, которая явилась сюда отстаивать своего кумира. Сторонники наших богов оказались жалкими трусами, а женщины погрязли в распутстве. Если господин стоит своего раба, то нечего жалеть о его ниспровержении!
   – Неужели дочь Порфирия говорит таким образом? – возразил врач тоном резкого упрека.
   – Да, Апулей, конечно! Я не могу сказать ничего иного после того, что пережито мной в эту ночь. Поведение наших единомышленников было постыдно, отвратительно, низко! Я не хочу иметь ничего общего с этими людьми. Для меня оскорбительно называть их своими единоверцами. Бог, которому служат так, как Серапису, не будет больше моим богом. Вам, мыслителям и философам, непозволительно предполагать, чтобы христианский Бог, победив нашего кумира и уничтожив его могущество, допустил до разрушения созданную им вселенную вместе с человеческим родом.
   Апулей сердито поднялся со своего места и сурово спросил молодую девушку:
   – Уж не христианка ли ты? Горго молчала, сильно покраснев.
   – Так ты в самом деле христианка? – встревожено допытывался между тем врач.
   – Нет, но желала бы ею стать! – сказала, наконец, девушка, твердо взглянув на своего собеседника.
   Тот пожал плечами и отвернулся, а Горго легко вздохнула, как будто решительный ответ, сорвавшийся у нее с языка, освободил ее от тяжелого гнета. Она сама не могла понять, как это случилось, но сознавала справедливость своего поступка. Апулей прекратил разговор, и девушке было приятно водворившееся между ними молчание. Смелое слово, сказанное в минуту увлечения, открыло перед ней неведомый светлый мир радостных надежд и чистых упований. С этой минуты Константин перестал быть противником Горго. Прислушиваясь к шуму битвы у бреши, она могла теперь с гордостью думать о нем, искренне желая успеха победоносному оружию христиан. Дочь Порфирия сознавала, что интересы, за которые сражался ее возлюбленный, были чище, благороднее и достойнее интересов язычества, и девушка радовалась при мысли о том, какую твердую опору навсегда найдет она в новой религии.
   Все, что до сих пор казалось ей необходимым украшением жизни, отступило на задний план перед таким высоким благом. Горго с глубокой нежностью смотрела на больного отца, представляя себе, как много он выстрадал от вынужденного лицемерия, и ее сердце переполнилось преданной любовью к несчастному. Недаром лицо Порфирия носило отпечаток постоянной грусти. Он откровенно признавался, что ему было невыносимо тяжело исповедовать веру, совершенно чуждую его сердцу. Эта страшная ложь, эта лицемерная двойственность отравили существование человека, благородного и искреннего по природе. В страдальческих чертах больного Горго читала печальное предостережение самой себе, что еще более укрепило ее решимость строго согласовать свои поступки с внутренним убеждением. Любовь привлекла молодую девушку к христианству. Да! В эту минуту она видела в религии, которую желала исповедовать, прежде всего, только одно: вечную любовь.