Это доставляло большое огорчение мальчику, так как отец велел хорошенько беречь одежду, чтобы тратить поменьше пфеннигов. Время было очень тяжелым для большого дома, обращенного к дороге на верфи, гордого и стройного со своими тремя дверьми, столькими же фронтонами, украшенными шестью сводами, и с шестью окошками в верхнем и нижнем этажах.
   Бургомистерша принесла в приданое мужу немного, а дедушкино занятие, выделка замшевой кожи и торговля кожами, пришло в упадок, потому что голова отца была полна совсем другими вещами, которые поглощали не только его ум, силы и время, но и всякий лишний геллер[6].
   Итак, Адриану не стоило ждать дома ничего хорошего ни со стороны отца, ни еще более со стороны госпожи Варвары, его тетки. Но мальчика меньше пугал гнев их обоих, нежели недовольный взгляд молодой женщины, которую он всего какой-нибудь год назад назвал матерью и которая была всего на шесть лет старше его.
   Она ни разу еще не сказала ему ни одного неласкового слова, но его упрямство и дикость смягчались перед ее красотой и ее тихим серьезным характером. Он сам хорошенько не знал, любил ли он ее, но она представлялась ему доброй феей, о которых рассказывается в сказках, и часто ему казалось, что она была слишком нежна, слишком изящна и прелестна для такого простого мещанского дома, как их. Ее улыбка делала его счастливым, а когда она смотрела печально, что случалось нередко, сердце его сжималось болью.
   Милосердный Бог, конечно, она не может встретить его приветливо: она увидит эту куртку, и брыжи там в кармане, и злосчастную дыру на чулке!
   И тогда…
   Снова раздался звонок!
   Обеденное время давно прошло, а отец не любил никого ждать. Кто приходил слишком поздно, тот должен был терпеть, пока тетка Варвара не сжалится над ним на кухне.
   Но что толку раздумывать и медлить?
   Адриан собрался с духом, крепко стиснул зубы, плотнее прижал левую руку к карману с разорванными брыжами и с силой ударил молотком о стальную доску.
   Старая служанка Траутхен открыла дверь и в полутьме широкой прихожей, заставленной плотно примыкавшими один к другому тюками кожи, не заметила никакой небрежности в его костюме. Быстро поднялся он по ступенькам лестницы.
   Дверь в столовую была отворена и — о чудо! — накрытый стол стоял еще нетронутый: должно быть, отец дольше обыкновенного засиделся в ратуше.
   В несколько больших прыжков Адриан добрался до своей мансарды, переоделся в чистое платье и, прежде чем хозяин дома произнес молитву, снова спустился в столовую.
   В свободное время куртка и чулок могут быть исправлены руками тетки Варвары.
   Адриан храбро принялся за дымящееся кушанье, но вскоре сердце его снова сжалось: отец не говорил ни слова и взгляд его был серьезен и озабочен, как в то время, когда горе поселилось в осажденном городе.
   Молодая мачеха мальчика сидела напротив мужа и заглядывала в серьезное лицо Питера ван дер Верффа, стараясь поймать хоть один приветливый взгляд.
   И каждый раз после напрасного ожидания она откидывала со лба пряди золотисто-белокурых волос, закидывала назад прелестную головку или, слегка закусив губки, молча наклонялась над тарелкой.
   На вопросы тетки Варвары: что говорилось в ратуше? Собраны ли деньги на новый колокол? Дает ли вам Якоб ван Слотен луг в аренду? — он давал короткие уклончивые ответы.
   Этот сильный мужчина, молчаливо сидевший в кругу семьи со сдвинутыми бровями и принимавшийся поспешно есть, чтобы неожиданно отставить кушанье и не дотронуться до него больше, не производил впечатления человека, способного предаваться праздной хандре.
   Еще все присутствующие разговаривали между собой, еще слуга и служанка доедали кушанье, как вдруг хозяин поднялся со своего места и, закинув назад голову и крепко прижав сжатые руки к затылку, воскликнул со стоном:
   — Я не могу больше… Мария, прочти ты благодарственную молитву. Ступай, Ян, в ратушу и спроси, не прибыл ли вестник.
   Слуга обтер себе рот и немедленно повиновался. Это был высокий широкоплечий фриз[7], но он доставал только до лба своему господину. Не прощаясь, Питер ван дер Верфф повернулся спиной к домочадцам, отворил дверь в рабочий кабинет, едва переступив через порог, запер ее крепко на ключ и, подойдя к большому дубовому отличной работы письменному столу, на котором были разложены книги и письма аккуратными кипами, придавленными сверх грубыми свинцовыми дощечками, начал проглядывать вновь полученные бумаги. В продолжение четверти часа он напрасно старался возбудить в себе необходимое внимание, потом подошел к окну.
   Маленькие круглые стекла, хотя и вытертые, как зеркало, позволяли видеть только очень ограниченную часть улицы, но бургомистр, казалось, нашел то, что он высматривал, потому что поспешно открыл окно и крикнул слуге, который торопливо шел домой:
   — Видел, Ян? Там он?
   Фриз отрицательно покачал головой; окно снова захлопнулось, и через несколько минут бургомистр схватился за шляпу, висевшую между двумя солдатскими пистолетами и простым грубым кинжалом на единственной не совсем голой стене его кабинета под портретом молодой женщины.
   Мучительное, овладевшее им беспокойство гнало его вон из дому. Он хотел приказать оседлать лошадь и ехать навстречу ожидаемому вестнику.
   Прежде чем покинуть кабинет, он постоял несколько минут, как бы раздумывая, и снова подошел к письменному столу, чтобы подписать некоторые бумаги, предназначенные для ратуши, предполагая, что он вернется, может быть, ночью.
   Не присаживаясь к столу, он пробежал глазами оба листа, которые развернул, и схватил перо. В это время тихо открылась дверь, и свежий песок, которым был посыпан белый пол, заскрипел под изящной ножкой.
   Он отлично слышал это, но не прервал своего занятия.
   Его жена остановилась совсем близко за ним.
   На двадцать четыре года моложе его, она казалась робкой девочкой, когда, подняв руку, все еще не решалась отвлечь внимание мужа от его занятий.
   Она спокойно дождалась, когда он подписал первую бумагу, и тогда, отвернув в сторону милую головку, опустив глаза и слегка краснея, сказала:
   — Это я, Питер!
   — Хорошо, мое дитя! — коротко ответил он и поднес к глазам вторую бумагу.
   — Питер! — воскликнула она во второй раз, настойчивее, но все еще застенчиво. — Мне надо с тобой поговорить.
   Ван дер Верфф повернул к ней голову, окинул ее коротким приветливым взглядом и сказал:
   — Теперь, дитя? Ты видишь, я занят, а там уже лежит моя шляпа.
   — Но, Питер, — ответила она, и в глазах ее сверкнуло что-то вроде недовольства. Она продолжала тоном, в котором едва слышна была жалоба: — Мы еще совсем не говорили с тобой сегодня. У меня сердце полно, и что мне хотелось бы сказать тебе, то есть что я должна бы…
   — Когда я вернусь, Мария, не теперь, — прервал он ее, и в его глубоком голосе послышалось не то нетерпение, не то мольба. — Прежде город и страна, а уж потом — любовь!
   Услышав эти слова, Мария откинула голову назад и сказала дрожащими губами:
   — Ты повторяешь это с первого дня нашего брака!
   — И, к сожалению, к сожалению, я должен повторять это, пока мы не добьемся своей цели.
   Тогда ее нежные щеки покрылись румянцем; она начала прерывисто дышать и воскликнула поспешно и решительно:
   — Отлично! Я знаю эти слова с самого твоего сватовства. Я дочь своего отца и никогда не противилась ему. Но теперь эти слова уже не подходят ни к одному из нас. Нужно бы сказать: «Все для страны и ровно ничего для жены!»
   Ван дер Верфф положил перо на стол и обернулся к молодой супруге.
   Ее стройная фигура, казалось, выросла; голубые глаза, в которых сверкали слезы, смотрели гордо. Как будто Бог нарочно создал в ее лице подругу для него, именно для него! В нем вспыхнуло чувство. Он ласково протянул дорогому существу обе руки и сказал просто:
   — Ты знаешь, чего мне это стоит! Это сердце — непеременчиво! Настанет же наконец и другое время!
   — Когда же оно настанет? — спросила Мария так глухо, как будто она не верила в лучшее будущее.
   — Скоро! — ответил твердо ее муж. — Скоро, хотя теперь всякий отдает охотно то, чего требует от него отечество!
   При этих словах молодая женщина высвободила свои руки из рук мужа, так как открылась дверь, и госпожа Варвара сообщила с порога своему брату:
   — В передней ожидает господин Матенессе ван Вибисма. Ему нужно поговорить с тобой!
   — Пригласи его наверх! — сердито бросил бургомистр. Оставшись снова наедине с женой, он быстро попросил:
   — А теперь будь ко мне снисходительна и помоги мне, хорошо?
   Она утвердительно кивнула и постаралась при этом улыбнуться.
   Он заметил, что она невесела. Ему это было больно, он снова протянул ей руку и сказал:
   — Придут лучшие дни, когда я буду принадлежать тебе больше, чем теперь. Что ты мне хотела сказать перед тем?
   — Не все ли равно для государства, знаешь ли ты это, или нет.
   — Но для тебя не все равно! Подними же головку и взгляни на меня. Скорее, дорогая. Слышишь, они уже на лестнице!
   — Не стоит говорить! Сегодня хорошо бы нам отпраздновать день нашей свадьбы, которая была год назад.
   — День нашей свадьбы! — воскликнул он, всплеснув руками. — Действительно, ведь мы обвенчались семнадцатого апреля, а я-то, я-то совершенно забыл!
   Он страстно привлек ее к себе. Но в это время раскрылась дверь, и Адриан ввел в комнату барона.
   Ван дер Верфф учтиво поклонился редкому гостю, а потом ласково проговорил вслед своей жене, которая уходила, вся раскрасневшаяся:
   — Поздравляю! Я приду потом. Адриан, сегодня мы справляем славный праздник, день нашей свадьбы! Знай это!
   Мальчик быстро юркнул в дверь, за которую он держался рукой. Он предчувствовал, что визит знатного посетителя не предвещает ему ничего доброго.
   Адриан задумчиво остановился в передней. Затем быстро спустился по лестнице, схватил свою шапочку без пера и поспешно выбежал из дверей. На улице он увидел товарищей, выстроившихся с палками и шестами в боевом порядке. Он с большим удовольствием и сам принял бы участие в военной игре; поэтому-то он и предпочитал в это мгновение вовсе не слышать приглашений и бежал по направлению к Зильгофу, пока перестал слышать их голоса.
   Тогда он замедлил шаги и, наклонившись, порою даже на коленях, пробрался вдоль маленькой канавы, впадающей в старый Рейн.
   Когда его шапка была доверху наполнена белыми, голубыми и желтыми весенними цветами, которые он срывал по дороге, он сел на межевой камень, с сияющими глазами собрал цветы в прекрасный пестрый букет и побежал с ним домой.
   На скамье перед воротами сидела старая служанка с его маленькой шестилетней сестрой. Он передал девочке цветы, которые до сих пор прятал за спиной, со словами:
   — Возьми, Лизочка, и отнеси их матери. Сегодня день ее свадьбы, я знаю это. Передай ей также от нас обоих самые горячие поздравления!
   Малышка поднялась, а старая служанка сказала:
   — Адриан, ты славный мальчик!
   — Ты думаешь? — спросил он, и ему вдруг вспомнились все его дообеденные прегрешения.
   К сожалению, они не возбуждали в нем ни малейшего чувства раскаяния. Напротив, в глазах его мелькнул плутовской огонек, и он улыбался во весь рот, когда, хлопнув старушку по плечу, принялся шептать ей на ухо:
   — Ну, голубушка, летели сегодня перья! Внизу в комнате над моей постелью лежат моя курточка и мои новые чулки. Даже тебе не заштопать их!
   Служанка погрозила ему пальцем. Но он быстро отвернулся от нее и побежал к Зильским воротам, чтобы на этот раз уже вести «испанцев» на «нидерландцев».

III

   Бургомистр пригласил дворянина сесть на свой рабочий стул, а сам прислонился в полусидячем положении к своему письменному столу и не без нетерпения стал слушать своего статного гостя.
   — Прежде чем говорить о более важных вещах, — начал господин Матенессе, — я хотел бы возложить на вас, как на справедливого человека, обязанность отмщения за обиду, нанесенную в этом городе моему кровному сыну.
   — Говорите, — сказал бургомистр.
   И рыцарь рассказал вкратце и с нескрываемым волнением, что его сын у церкви Святого Петра был окружен и оскорблен толпой учеников.
   — Я расскажу ректору об этом неприятном случае, — ответил ван дер Верфф, — и с виновными поступят по всей справедливости; но, простите, благородный господин, если я спрошу вас: дознались ли уже о том, кто подал повод к этой драке?
   Господин Матенессе ван Вибисма с удивлением посмотрел на бургомистра и гордо ответил:
   — Вы слышали рассказ моего сына?
   — По справедливости нужно бы выслушать обе стороны, — спокойно ответил ван дер Верфф, — таков издревле нидерландский обычай.
   — Мой сын носит мое имя и говорит правду.
   — Наши мальчики носят только имена: Лендерт, Адриан или Геррит, но они поступают точно так же, поэтому я должен просить вас послать для слушания дела вашего сына в главную школу.
   — Из этого ничего не выйдет, — решительно ответил рыцарь. — Если бы я думал, что это дело касается ректора, то я и обратился бы к нему, а не к вам, господин Питер. Мой сын имеет собственного учителя, и, кроме того, на него напали не в вашей школе, для которой он, наконец, и слишком велик, так как ему уже семнадцать лет, но на улице, а заботиться о безопасности на улицах обязанность бургомистра.
   — Отлично, но тогда подайте жалобу в суд, приведите вашего юношу, поставьте свидетелей и предоставьте делу идти своим чередом. Но, господин, — продолжал ван дер Верфф, смягчая нотку нетерпения в своем голосе, — разве вы сами не были молоды, неужели вы забыли драки у крепости?… Какое удовольствие это может вам доставить, если мы посадим в эту чудную погоду на два дня в яму несколько неразумных буянов? Эти повесы найдут себе и в ней, как и на свободе, какую-нибудь забаву, и в результате наказанными окажутся только родители.
   Последние слова прозвучали так дружелюбно и сердечно, что не могли не оказать своего действия на дворянина. Это был красивый человек с изящными и приятными чертами лица чисто нидерландского типа, дышавшего упрямством.
   — Если вы будете говорить со мной таким тоном, — сказал он, улыбаясь, — то мы легко придем к соглашению. Я именно про то и говорю. Если бы драка вышла из-за игры или из-за какой-нибудь мальчишеской ссоры, то я не сказал бы ни одного слова, но не следует оставлять без наказания того, что дети уже теперь позволяют себе презирать и притеснять тех, кто думает иначе, чем они. Ученики кричали моему сыну пошлое слово.
   — Конечно, это скверное ругательство! — прервал дворянина ван дер Верфф. — Действительно, наш народ дает оскорбительные прозвища врагам своей свободы.
   Дворянин поднялся и, взволнованный, остановился перед своим собеседником.
   — Кто вам говорит, — сказал он, ударяя себя по широкой груди с шелковыми буфами, — кто вам говорит, что мы не желаем свободы Голландии? Мы желаем так же горячо, как и вы, вернуть ее государству, но только хотим достичь этого другим, более прямым путем, нежели Оранский…
   — Прям ли, или крив ваш путь, господин, — прервал его ван дер Верфф, — я не стану здесь разбирать. К сожалению, я знаю наверное только одно, что это непрочная бревенчатая мостовая.
   — Но она приведет нас к сердцу Филиппа, нашего и вашего короля!
   — Да, если бы только у него было то, что мы в Голландии называем сердцем! — ответил Верфф с горькой улыбкой.
   Но Вибисма с волнением закинул голову и сказал с упреком:
   — Господин бургомистр, вы говорите о венчанном короле, которому мы клялись в верности.
   — Дворянин Матенессе, — произнес ван дер Верфф с глубокой грустью в голосе; он выпрямился во весь рост, скрестил руки и смотрел прямо в глаза дворянину. — Я говорю о притеснителе, кровавый совет которого объявил достойными казни преступниками всех и все, что носит название нидерландского, и вас вместе со всеми нами; о притеснителе, который с помощью Альбы[8], этого свирепого дьявола, обезглавил и повесил десять тысяч честных людей, а другие десять тысяч лишил имущества и изгнал из страны. Да, я говорю о нечестивом тиране…
   — Довольно! — воскликнул рыцарь, хватаясь за рукоятку своего кинжала. — Кто дает вам право…
   — Вы хотите спросить, кто дает мне право говорить такие горькие истины? — прервал собеседника господин Питер, стараясь встретиться своим мрачным взглядом с его взором. — Кто дает мне такое право? Это право дают мне немые уста моего честного отца, обезглавленного из-за своей веры, это право дает мне произвол, который без судебного приговора изгнал из страны меня и моих братьев, это право дают мне клятвы, нарушенные испанцами, разорванные освободительные хартии этой страны, нужды каждого угнетенного, который погибнет, если мы не спасем его.
   — Вы не спасете его, — ответил Вибисма более спокойным тоном. — Стоящую на краю пропасти толпу вы толкаете в самую бездну и погибнете вместе с ней!
   — Мы кидаем жребий: может быть, вытянем свое спасение, может быть, погибнем вместе с теми, ради которых мы готовы умереть.
   — Вы говорите так, а между тем связали ваше существование с жизнью молодой цветущей женщины.
   — Господин барон, вы явились к бургомистру как истец, вы переступили этот порог не в качестве гостя или друга.
   — Совершенно верно, но я явился к главному лицу этого прекрасного и несчастного города с добрым намерением, чтобы предостеречь его. Однажды вы спаслись от грозы, но над вашими головами собираются новые тучи, гораздо более грозные.
   — Мы их не боимся.
   — Все еще не боитесь?
   — Теперь с полным основанием еще меньше, чем прежде.
   — Значит, вы не знаете, что брат принца…
   — Людвиг Нассауский[9] четырнадцатого числа произвел большое нападение на испанцев, и наше дело в отличном положении…
   — Сначала оно действительно было недурно.
   — Вести, которые пришли вчера вечером…
   — Наши пришли сегодня утром.
   — Вы говорите сегодня утром, и что же?…
   — Войско принца было разбито и совершенно рассеяно на Моокской равнине. Сам Людвиг Нассауский остался на поле битвы.
   Ван дер Верфф с силой оперся руками о письменный стол. Свежий цвет его щек и губ сменился матовой бледностью; губы его приняли выражение боли, когда он спросил:
   — Людвиг погиб? Наверняка погиб?
   — Погиб, — ответил барон решительно и угрюмо. — Мы были противниками, но Людвиг был славным воином. Я оплакиваю его вместе с вами.
   — Умер! Любимец Вильгельма умер! — бормотал про себя бургомистр словно во сне. Потом мощным усилием воли он овладел собой и сказал твердо: — Простите, благородный господин! Часы бегут. Мне пора идти в ратушу.
   — И, несмотря на мои вести, вы будете продолжать агитировать за отпадение от Испании?
   — Да, господин, как истинный голландец!
   — Но вспомните судьбу Гарлема[10].
   — Да, я помню сопротивление его граждан и спасение Алькмара[11].
   — Заклинаю вас всем святым, — воскликнул барон, — одумайтесь!
   — Довольно, господин барон, мне пора в ратушу!
   — Нет, еще одно слово! Одно только слово! Я знаю: вы клеймите нас прозвищами глиппер и отщепенец и не только еще такими, но вы осуждаете нас напрасно. Это так же истинно, как и то, что я верю в Божье милосердие. Нет, господин Питер, нет, я не изменник! Я люблю так же горячо, как и вы, свою страну и ее смелый трудолюбивый народ, потому что и в моих жилах течет его кровь. Я принял участие в подписании «Компромисса»[12].
   Вот я стою перед вами. Взгляните на меня! Разве я похож на Иуду? Разве я похож на испанца? Разве вправе вы сердиться на меня за то, что я остаюсь верен клятве, данной королю? С какого это времени в Нидерландах начали играть присягой? Вы, друг Оранского, только что объявили, что всякому предоставляете держаться той веры, какой он держится, и я не хочу в этом сомневаться. Так вот, я твердо держусь старой церкви: я католик, и останусь католиком. Но в эту минуту я признаю откровенно, что так же, как вы, я ненавижу инквизицию и кровавые деяния Альбы. Они так же мало относятся к нашей религии, как иконоборство к вашей. Так же, как и вы, я уважаю конституцию нашей страны. Вернуть ее — настолько же моя цель, как и ваша. Но разве удастся нам, маленькой кучке народа, долго сопротивляться могущественнейшему в мире государству? Пусть мы победим один, два, три раза, за разбитым войском последуют два новых, еще более сильных. Силой мы не добьемся ничего, но, может быть, многого добьемся разумными уступками и мудрыми действиями. Казна Филиппа пуста; войска его нужны ему и в других странах. Ну, значит, нам надо воспользоваться его трудностями! Заставим же вернуть утраченную конституцию всякому отпавшему от него владению, которое возвратится к нему. Купим же на то, что осталось у нас от древнего богатства, из его рук те права, которые он присвоил себе в борьбе с восставшими. У меня и у моих единомышленников вы найдете открытую кассу. Ваш голос имеет большое значение в городском совете, вы друг Оранского, и если бы вы были в состоянии склонить его…
   — На что, благородный господин?
   — Войти в соглашение с нами. Мы знаем, что в Мадриде умеют ценить его по достоинству и боятся его. Как первое условие, мы поставим полное прощение ему и его приверженцам. Король Филипп, я знаю это, возвратит ему свою благосклонность…
   — Примет его в свои объятия, чтобы задушить! — решительно ответил бургомистр. — Неужели вы забыли прежние ложные обещания прощения, неужели вы забыли судьбу Эгмонта и Горна[13], благородного Монтиньи[14] и других сеньоров? Они решились поверить, но попались в логовище тигра. То, что мы выкупим сегодня, наверное отберут у нас завтра, так как, есть ли для Филиппа какая-нибудь священная клятва? Я не государственный человек, но я знаю вот что: если бы он даже вернул нам все права, он никогда не возвратит нам одного, без которого жизнь ничего не стоит.
   — Чего, господин Питер?
   — Право веровать так, как нам велит сердце. Вы мыслите по-своему честно, благородный господин, но вы верите испанцам, а мы нет, и если бы мы так поступили, то были бы обмануты, как дети. Вам нечего бояться за вашу религию, а мы должны бояться. Вы думаете, что решение нашей борьбы зависит от числа войск и могущества золота, мы же утешаем себя надеждой, что Бог наконец поможет и даст победу справедливому делу смелого народа, который готов за свою свободу умереть тысячу раз. Вот мое убеждение, и его я буду защищать в ратуше.
   — Нет, мейстер Питер, нет, вы не можете и не имеете права.
   — То, что я могу сделать, пустяки, а то, на что я имею право, написано здесь, в моей груди, и я буду действовать, руководствуясь этим.
   — Таким образом вы будете слушаться своего наболевшего сердца, а не доводов рассудка, и подадите только дурной совет. Вспомните, гражданин, что на Моокской равнине погибло последнее войско Оранского.