Но прежде чем он переступил через порог, старая дама в сильнейшем раздражении закричала ему:
   — Белотти, ну, что вы скажете, Белотти? Болезнь в доме, может быть, заразная болезнь, может быть, даже чума!
   — Нет, это, кажется, простая лихорадка, — спокойно возразил итальянец. — Подите сюда, Дениза, мы вдвоем перенесем синьорину на кровать. Скоро придет доктор.
   — Доктор? — воскликнула старая дама, ударив веером по мраморной доске стола. — Кто позволил вам, Белотти!…
   — Мы христиане, — не без достоинства прервал ее слуга.
   — О да, конечно! — воскликнула старуха. — Делайте, что хотите, зовите, если можете; но Хенрика не может оставаться здесь. Зараза в доме, чума, черная доска!
   — Ваше сиятельство изволит без нужды беспокоиться. Надо же выслушать сначала диагноз врача.
   — Я не хочу его слышать, я не хочу ни чумы, ни оспы. Вы сейчас же спуститесь вниз, Белотти, и велите приготовить носилки. В задней части дома есть «кавалерская» комната, которая стоит пустой.
   — Но, ваше сиятельство, там темно и так сыро, что вся северная стена покрыта плесенью.
   — Тогда велите проветрить и вычистить ее. Что значит подобная нерешительность? Вы должны повиноваться. Понимаете ли вы меня, сударь?
   — Эта комната не годится для больной племянницы моей милостивой госпожи, — вежливо, но решительно возразил Белотти.
   — Не годится? И вы в этом так уверены? — высокомерно спросила госпожа. — Ступай вниз, Дениза, и вели принести сюда носилки. Хотите вы еще что-нибудь сказать, Белотти?
   — Да, сударыня, — ответил итальянец дрожащим голосом. — Я прошу вас, ваше сиятельство, уволить меня…
   — Уволить вас от службы?
   — С позволения вашего сиятельства, да, от службы.
   Старуха съежилась, крепко прижала обе руки к вееру и сказала:
   — Вы обидчивы, Белотти.
   — Нет, милостивая госпожа, но я стар, и меня страшит мысль, что я, по несчастью, могу заболеть в этом доме.
   Старая дева пожала плечами и крикнула, обращаясь к камеристке:
   — Носилки, Дениза! Вы свободны, Белотти!

X

   За ночью, в которую в дом Гогстратенов вкрались болезнь и страдания, наступило великолепное утро. Снова аистам было отлично обитать в Голландии, и с веселым, радостным шумом полетели они в луга, озаренные ярким солнечным сиянием. Это был такой день, какие иногда дарит людям конец апреля, как будто желая показать, что они воздают слишком много почета его многопрославленному преемнику, маю, и слишком мало ему самому. Но апрель мог хвалиться уже тем, что весна родилась в его доме, тогда как его цветущий наследник только укрепляет силы весны и развивает ее красоту.
   Было воскресенье, а кто в Голландии в такие дни ходит при звоне колоколов по залитым солнцем дорогам через усеянные цветами луга, на которых пасутся бесчисленные стада рогатого скота, рунных овец и ухоженных лошадей, встречаясь с крестьянами в чистых одеждах, крестьянками с красивыми, светлыми золотыми бляшками под белоснежными кружевными чепцами, не работающими горожанами в пестрых нарядах и свободными от школьных занятий детьми, — тому легко может показаться, что и сама природа оделась в праздничный убор и в своей светлой зелени, яркой лазури и цветочном богатстве сверкает пышнее, чем в будни.
   Праздничное настроение сегодня охватило и горожан. Они толпами шли за город пешком или ехали в тяжелых, переполненных повозках, или плыли по Рейну в пестро размалеванных лодках. Им хотелось с женами и детьми воспользоваться свободными часами праздничного дня, поесть крестьянского хлеба, желтого масла и свежего сыра, выпить молока и холодного пива.
   Музыкант Вильгельм уже давно окончил в церкви свою игру на органе, но не отправился со сверстниками за город; в такие дни он пользовался свободным временем для более далеких путешествий, при которых его обувь не играла, впрочем, ровно никакой роли.
   На крыльях фантазии, быстрее ветра проносился он над родной равниной, через вершины и долины Германии, через Альпы прямо в далекую Италию. У него было отличное местечко, где он забывал настоящее с его будничной действительностью, вспоминая о прошлых днях в дальней стране: его братья, Ульрих и Иоганн, бывшие также музыкантами, без зависти признавали превосходство таланта Вильгельма и помогали ему развивать его; они-то во время пребывания Вильгельма в Италии оборудовали для него хорошенькую комнатку на узкой стороне высокой крыши своего родного дома, из которой широкая дверь вела на маленький балкон. Здесь стояла деревянная скамейка, на которой любил сидеть Вильгельм, следя взором за полетом своих голубей, задумчиво глядя вдаль или, когда им овладевало творческое настроение, прислушиваясь к звукам, которые вырывались из его груди.
   С высоты этого дома, стоявшего особняком, открывался прекрасный обзор: отсюда можно было видеть почти так же далеко, как с городского шпица, древней римской башни, стоявшей посередине Лейдена. Родной город Вильгельма располагался среди бесчисленного множества рукавов реки и каналов, перерезывавших луга, словно паук посреди своей паутины. Красные кирпичные стены городского вала, омываемые темными водами крепостных каналов, с их башнями и бастионами, окружали красивый город, как повязка окружает головку девушки венком из слабо связанного терновника; стены были опоясаны широким, во многих местах прерывающимся кольцом шанцев и бастионов. Между укреплениями и городскими стенами пасся рогатый скот горожан, а около укреплений и далеко за ними разместились деревни и мызы.
   В этот ясный апрельский день можно было разглядеть, смотря на север, Гарлемское море; на западе по ту сторону едва распустившейся листвы Гаагского леса лежали дюны, самой природой воздвигнутые на защиту страны от грозного напора волн. Их длинная холмистая цепь была тверже и неприступнее для натиска разбушевавшейся стихии, нежели земляные укрепления и шанцы Альфена, Лейдендорфа и Валькенбурга, — трех сильных крепостей на берегу Рейна, построенных для удержания вражеских войск. Рейн! Вильгельм смотрел вниз на узкую и тихую реку и сравнивал ее с королем, низвергнутым с престола, лишенным власти и величия, но полным человеколюбивого стремления распространять довольство даже при тех ничтожных средствах, которые у него остались. Музыкант знал прекрасный и нераздельный немецкий Рейн и часто уносился по нему душой на юг, но еще чаще мечты заставляли его совершать гигантский прыжок на озеро Лугано, жемчужину южноальпийской страны, и при воспоминаниях о нем и Средиземном море его внутренним очам представлялись изумрудная зелень, лазурь небес и золотой свет; и в такие часы все, о чем он думал, в его груди слагалось в гармонию и прекрасную музыку.
   А его поездка из Лугано в Милан! Экипаж, привезший его в город Леонардо, был скромен и слишком переполнен, но Вильгельм увидел в нем Изабеллу! А Рим, Рим, благородный, незабвенный Рим, в котором люди перерастают сами себя и, пока остаются там, находят в себе неведомые силы и способности, Рим, по которому мы начинаем так тосковать, едва он остается за нами.
   Только на Тибре Вильгельм вполне понял, что такое искусство, его прекрасное искусство. Здесь, около Изабеллы, для него открылся новый мир; но цветы, которые распустились в его сердце в Риме, были застигнуты резким морозом, и он знал, что они погибнут и уже никогда не принесут плодов. Но сегодня ему удалось восстановить ее образ перед своим внутренним взором во всей ее юной красоте и вспоминать об Изабелле не как о потерянной возлюбленной, но как о доброй подруге; мечтать о небе, синем, как бирюза и легкая лазурь, о стройных колоннах и пенящихся источниках, об оливковых рощах и мраморных статуях, о холодных церковных притворах и сияющих виллах, об огненных очах и искрящихся винах, о великолепных хорах и пении Изабеллы.
   Голуби, ворковавшие в голубятне, то вылетавшие, то возвращавшиеся, могли сегодня делать что угодно: их хозяин не видел и не слышал их.
   Учитель фехтования поднялся по лестнице на его башенку, но Вильгельм заметил его лишь тогда, когда Аллертсон уже стоял рядом с ним на балконе и приветствовал его своим звучным голосом:
   — Где это вы были, господин Вильгельм? — спросил его гость. — Неужели в этом ткацком Лейдене? Нет, наверное, на Олимпе у самой госпожи Музыки, если только ее резиденция расположена именно там.
   — Совершенно верно! — ответил Вильгельм, откидывая обеими руками волосы со лба. — Я ей нанес визит, и она велела кланяться вам.
   — В таком случае передайте ей поклон и от меня! — ответил тот. — Но вообще она держится очень далеко от моих знакомых. Моя глотка гораздо более годится для того, чтобы пить, а не петь. Вы позволите?
   Учитель фехтования взял кружку пива, которую мать Вильгельма каждый день наполняла свежим пивом и ставила в комнату своего любимца; он залпом выпил ее, затем вытер усы и сказал:
   — Отлично! Мне это было совершенно необходимо! Люди хотели ехать веселиться, а не упражняться, но мы их заставили, молодой фон Вармонд, Дуивенворде и я. Кто знает, скоро ли бы нам удалось показать им, на что мы способны. Мой патрон Роланд глуп, как дубина; такого не проймешь флорентийскими рапирами, тонкими терциями и квартами. Моя пшеница побита градом!
   — Ну и пусть ее лежит. Посмотрите, не лучше ли обстоит дело с вашим ячменем и клевером? — весело ответил Вильгельм, бросая зерна пшеницы и крошки большому голубю, усевшемуся на перилах балкона.
   — Только есть умеет, а на что годится! — воскликнул Аллертсон, смотря на голубя. — Господин фон Вармонд, отличнейший молодой человек, только что принес мне двух соколов. Хотите посмотреть, как я стану приручать их?
   — Нет, капитан, мне вполне хватает моей музыки и моих голубей!
   — Ваше дело. Этот длинношеий — преуморительный парень.
   — А каким отличным товарищем он умеет быть! Вон он летит к другому. Последите-ка немного за ним, а потом ответьте мне.
   — Вот премудрости-то Соломоновы! Да он на «ты» со своими птицами!
   — Посмотрите только на него. Вы уж сами заметите!
   — У этого парня не сгибается шея, и потому он держит голову как-то странно прямо!
   — А клюв?
   — Согнутый, почти как у ястреба! Это еще что за штука с растопыренными пальцами? Стой, разбойник. Он еще забьет вам тут какую-нибудь маленькую голубку. Даю голову на отсечение, что этот забияка — испанский негодяй!
   — Совершенно верно, отгадали! Это испанский голубь. Он прилетел ко мне, но я его терпеть не могу и гоню прочь. Я держу только несколько пар одной и той же породы и стараюсь усовершенствовать ее. Кто сразу разводит слишком много голубей, тот ничего не добьется.
   — Пожалуй, это справедливо. Но я думаю, что вы выбрали не лучшую породу?
   — Нет, сударь. То, что вы видите перед собой, смесь турманов и каррьеров, порода антверпенских почтовых голубей. Голубоватый, красноватый и пестрый наряд; я не гоняюсь за цветом, но у них должно быть маленькое тело и большие крылья с широким раструбом на маховом пере, а прежде всего они должны иметь крепкие и сильные мускулы. Вон тот, подождите, я поймаю его, один из моих лучших летунов. Попробуйте-ка поднять ему крыло.
   — Господи Боже мой, у этого крошки есть тоже мозг в костях! Как он вырывает крылышко; сокол немногим сильнее его!
   — Это передовой голубь, который один находит дорогу.
   — Почему вы не держите белых турманов? Мне казалось, что можно бы приучить их очень далеко летать.
   — Потому что с голубями происходит совершенно то же, что и с людьми. Кто ярко блестит и виден издалека, того угнетают враги и завистники, а на белых турманов набрасывается сразу хищник. Я говорю вам, мейстер, что у кого только есть глаза в голове, тот может на голубях научиться понимать, что происходит на земле среди потомков Адама и Евы.
   — И тут тоже ссоры и драки, совершенно как в Лейдене.
   — Да, капитан, совершенно так. Если я посажу старого голубя с другим гораздо моложе, то редко выходит что-нибудь хорошее. Если самец влюблен, то он умеет так ухаживать за красоткой, как самый изысканный франт за своей возлюбленной. А знаете вы, что означает целование клювом? Жених кормит свою милую; это значит, он старается расположить ее к себе прекрасными подарками. Затем следует свадьба, и они строят себе гнездо. Если есть птенец, они кормят его оба, с полным единодушием. Породистые голубки кормят плохо, и мы подкладываем их яйца простым.
   — Как знатные дамы, которым нужны кормилицы для их ребят!
   — Голуби, у которых нет пары, часто поселяют раздор между парными!
   — Запомните это, молодой человек, и опасайтесь остаться холостяком. С девушками, оставшимися не замужем, дело обстоит иначе, я встречал среди них много милых, отзывчивых душ.
   — Я тоже; но, к сожалению, встречал и дурных, как и среди голубей. В общем, мои питомцы заключают счастливые браки, но, когда дело доходит до развода…
   — Кто же из двух несет вину?
   — Из десяти раз девять — голубка.
   — Роланд, мой патрон, совершенно так же, как у людей! — воскликнул учитель фехтования, всплеснув руками.
   — Кто такой этот ваш Роланд, господин Аллертс, вы недавно еще обещали мне… но кто это поднимается по лестнице?
   — Я слышу голос вашей матушки.
   — Она хочет предупредить меня о каком-нибудь госте. Я узнаю этот голос… но все же. Подождите. Это слуга старой фрейлейн фон Гогстратен.
   — С Дворянской улицы? Позвольте мне уйти, Вильгельм, потому что эта сволочь глипперов…
   — Подождите немножко, по лестнице можно идти только одному, — попросил музыкант и протянул руку Белотти, чтобы помочь ему взобраться с последней ступеньки в комнату.
   — Испанцы и друзья испанцев, — бормотал учитель фехтования, идя к двери. Спускаясь по лестнице, он крикнул: — Я подожду внизу, пока воздух снова очистится!
   Красивое лицо слуги, всегда с величайшей заботливостью так гладко выбритое, теперь было покрыто растительностью, и старик казался озабоченным и встревоженным, когда начал рассказывать Вильгельму о том, что случилось со вчерашнего вечера в доме его госпожи.
   — У кого горячая кровь, — заметил итальянец во время своего рассказа, — того годы делают более слабым, но не более спокойным. Я не мог видеть, как с бедным ангелом (потому что она недалека от трона Пресвятой Девы) обращаются, как с больной собакой, которую выбрасывают на двор, и тогда я попросил увольнения.
   — Это делает вам честь, но в данном случае не совсем уместно. И что же, фрейлейн действительно снесли в сырую комнату.
   — Нет, господин, патер Дамиан пришел и объяснил старой фрейлейн, чего ждет Пресвятая Дева от христианина, а когда госпожа все-таки хотела выполнить свою волю, то святой человек сказал ей такие строгие и резкие слова, что она струсила. Теперь синьорина лежит в бреду, с пылающими щеками, в кровати.
   — А кто лечит больную?
   — Я пришел к вам как раз по поводу доктора, дорогой господин, потому что доктора де Бонта, который не заставил себя ждать, когда я его пригласил, ее сиятельство приняла так дурно, что он прямо показал ей спину и объявил мне у дверей, что он больше не придет.
   Вильгельм покачал головой, а итальянец продолжал:
   — Есть и другие врачи в Лейдене, но патер Дамиан говорит, что де Бонт, или Бонтиус, как они его называют, самый искусный и добросовестный из них, и так как с самой старой фрейлейн случился около полудня припадок и, наверное, она не скоро встанет с постели, то путь опять свободен, и патер Дамиан обещал в случае необходимости лично поискать доктора Бонтиуса. Но так как вы все же уроженец этого города и не чужой человек для синьорины, то я хотел бы оградить патера от отказа, который ему, вероятно, предстоит получить от врага нашей святой церкви. Бедняге и без того приходится немало переносить от дрянных мальчишек и насмешников, когда он проходит по городу с дарами.
   — Вы знаете, что при исполнении обязанностей личность священника неприкосновенна.
   — И несмотря на это, он не может показаться на улице, не подвергаясь оскорблениям. Мы с вами, милостивый государь, не переменим свет. Покуда перевес был на стороне церкви, она жгла и четвертовала вас, теперь власть в ваших руках, а потому наши священники подвергаются преследованиям и насмешкам.
   — Да, но это делается вопреки закону и распоряжениям властей!
   — Этого вы не можете запретить людям; а патер Дамиан — агнец, который все выносит терпеливо, — это такой же хороший христианин, как многие святые, которым ставят свечи. Вы знаете доктора?
   — Немного. Только видел его.
   — О в таком случае подите к нему, господин, ради фрейлейн, — мягко, но настойчиво воскликнул старик. — От вас зависит спасти человеческую жизнь, молодую и прекрасную человеческую жизнь!
   Глаза дворецкого были влажны. В ту минуту, когда Вильгельм, положив ему на плечо руку, ласково сказал: «Попытаюсь!» — учитель фехтования закричал в дверь:
   — Ваш консилиум уж очень затянулся! До другого раза!
   — Нет, мейстер, войдите сюда, пожалуйста, на одну минуту. Этот господин пришел ко мне по поводу одной бедной, опасно больной девушки. Теперь это беспомощное существо лежит одиноко и без всякого попечения, так как ее тетка, старая фрейлейн ван Гогстратен, прогнала от ее постели доктора Бонтиуса только потому, что он кальвинист.
   — От постели опасно больной девушки?
   — Это достаточно низко; но теперь и сама старуха слегла!
   — Браво, браво! — воскликнул учитель фехтования, хлопнув в ладоши. — Если нечистый не испугается и пожелает убрать ее отсюда, то я согласен оплатить его почтовые расходы. А девушка, больная девушка?
   — Этот господин просит меня уговорить Бонтиуса снова посетить ее. Ведь вы в хороших отношениях с доктором?
   — Прежде был, Вильгельм, прежде. Но в последнюю пятницу мы с ним сильно поругались из-за новой боевой маски, и теперь ученый полубог ждет от меня извинений; однако мне едва ли удобно первым начинать отступление…
   — О дорогой господин, — воскликнул Белотти с трогательной мольбой. — Бедное дитя лежит в страшном жару без всякой помощи. Если вас самих небо благословило детьми…
   — Успокойтесь, старик, успокойтесь! — ответил учитель фехтования, ласково проводя рукой по седым волосам Белотти. — Оставьте моих детей в покое, мы и без того сделаем для молодой девушки все, что возможно. До свидания, господа! Роланд, мой патрон, чего только не увидишь на свете! Ведь конопля в Голландии дешева, а между тем такие чудовища живут себе среди нас до вороньих лет!
   С этими словами он спустился по лестнице. Только на улице он придумал выражения, в которых он извинится перед доктором; но между тем в его глазах и на усатых губах играла улыбка.
   Ученый друг легко принял его извинения; и Белотти, вернувшись домой, нашел врача у постели больной.

XI

   Госпожа Елизавета фон Нордвик и супруга городского секретаря ван Гоута, каждая со своей стороны, приглашали госпожу бургомистершу отправиться вместе с ними за город, чтобы вполне воспользоваться прекрасным весенним воскресным днем; но никакие уговоры Варвары не могли заставить молодую женщину принять это приглашение.
   Со времени отъезда Питера прошло восемь дней, которые так же медленно тянулись от утра до вечера, как медленно подвигается к реке мутная вода какой-нибудь канавы, перерезающей луга Голландии.
   Сон любит посещать ложе молодости. Он посещал и Марию, но с восходом солнца снова возвращались тоска, беспокойство и душевные волнения, которые были прерваны благодетельным сном. Она чувствовала, что так быть не должно и что отец, увидя ее такой, стал бы ее порицать.
   Есть женщины, которые стыдятся румянца своих щек, стыдятся откровенной жизнерадостности, и чувство страдания доставляет им какое-то неизъяснимое удовольствие. Мария, конечно, не принадлежала к числу таких женщин. Она была бы рада чувствовать себя счастливой; она перепробовала все, чтобы вернуть свою прежнюю сердечную веселость. С искренним стремлением исполнить свой долг она вернулась к постели маленькой Лизы, но едва девочка оставалось наедине с ней, она тотчас же беспокойно металось и звала Варвару, Адриана или няню.
   Мария попробовала читать, но те немногие книги, которые она привезла с собой из Дельфта, были давно читаны-перечитаны, и не успевала она углубиться в старые произведения, как ее мысли принимали иной оборот.
   Вильгельм принес ей новые романсы, и Мария пробовала петь их; но музыка требует всего сердца того, кто хочет насладиться ее дарами, и потому ни лютня, ни пение не доставляли ей ни удовольствия, ни утешения, так как все мысли были обращены на другие предметы.
   Когда она помогала Адриану в его работах, ее терпение истощалось гораздо скорее, чем прежде. В первый базарный день она отправилась с Траутхен исполнять поручение мужа и сделать закупки. Разного рода товары продавались на площадях: здесь была выставлена рыба, там мясо, а там овощи. Пробираясь сквозь пеструю толпу и слыша со всех сторон: «Госпожа бургомистерша, сюда!» или «Госпожа бургомистерша, у меня есть то, что вы желаете», — она забыла все, увлекаясь покупками.
   С пробудившимся в ней чувством хозяйки она пробовала муку, горох и сушеную рыбу и считала долгом чести хорошо поторговаться; пусть Варвара видит, что она умеет делать закупки. Толкотня была велика на всех площадях, так как городское начальство велело объявить, чтобы все хозяева, в виду грозящей опасности, запаслись на рынках в возможно большем количестве съестными припасами; однако молодой жене бургомистра уступали место даже оптовые покупатели, и это ей также доставляло удовольствие.
   Мария вернулась домой с прояснившимся лицом и приятным сознанием добросовестно исполненного долга и прямо прошла в кухню к Варваре. Дружески расположенная к ней золовка отлично заметила, какая тяжесть лежит на душе у ее невестки, и потому с удовольствием отпустила ее за покупками. Выбирая товар и торгуясь, она, наверное, рассеет свою печаль и перейдет к другим мыслям. Разумеется, осторожная хозяйка, которая приписывала Марии все достоинства, кроме умения вести сильной и ловкой рукой хозяйство, поручила Траутхен предостерегать госпожу от обмана. Но если на рынке спрос вдвое или втрое превышает предложение, то цены поднимаются. Вот почему, когда Мария рассказывала вдове, сколько она заплатила за ту или другую вещь, Варвара не переставала восклицать: «Но ведь это, дитя мое, совершенно неслыханные цены!» или «Да ведь так можно по миру пойти!»
   Эти восклицания, которые в данном случае были по большей части совершенно несправедливы, раздражали Марию; однако она дорожила миром со своей золовкой, и хотя ей было тяжело переносить несправедливость, но ее натуре было противно и оскорбительно выражать свое негодование в резких словах, и потому она сказала только со сдержанным волнением:
   — Узнай, пожалуйста, сколько заплатили другие женщины, а потом уже бранись, если находишь это справедливым.
   Затем она вышла из кухни.
   — Дитя мое, да я вовсе не бранюсь! — воскликнула вслед ей Варвара, но Мария, не желая ее слушать, быстро взбежала по лестнице и заперлась в своей комнате. Вся ее веселость исчезла бесследно.
   В воскресенье Мария пошла в церковь. После обеда она наполнила всякими припасами полотняную сумочку Адриана, который предпринимал с несколькими друзьями прогулку в лодке, и села у окна в своей комнате. Мимо нее проходили высокие и статные господа, между прочим, и члены городского совета; они шли с разряженными женами и детьми; за руку по двое и по трое шли по дорожке вдоль рва молодые девушки с цветами на груди; им хотелось потанцевать в деревне перед Зильскими воротами. Они проходили тихо и с целомудренно опущенными глазами, но иные краснели до корней волос и не могли удержать на своих свежих губках с трудом скрываемого смеха, когда сыновья горожан, следовавшие за мерно выступавшими девушками так же суетливо и весело, как чайки летят за кораблем, начинали их поддразнивать и задевать или нашептывать им слова, которые не полагалось слышать никому третьему.
   Все подвигавшееся к Зильским воротам казалось таким веселым и беззаботным, и на каждом лице отражалось ожидание провести несколько часов самым приятным образом на свежем воздухе и на залитых солнцем лугах. И самой бургомистерше представлялось чудесным и желанным то, что их влекло из города; но что бы она стала делать одна среди чужих, печальная среди веселых? Тень домов виделась ей сегодня особенно темной, городской воздух представлялся тяжелее обычного, и ей начинало казаться, что весна пришла для всех людей, больших и маленьких, старых и малых, только не для нее.
   Тени от построек и деревьев, росших вдоль канала, уже стали удлиняться, а золотистый благоухающий воздух, паривший над крышами, уже начинал окрашиваться в легкий розовый цвет, когда Мария услышала топот коня приближавшегося всадника. Она выпрямилась во весь рост, и сердце ее быстро забилось. Она хотела встретить Питера иначе, чем прежде, она хотела быть с ним откровенной, высказать ему все, что было у нее на уме, и сказать, что это не может так продолжаться, она искала уже подходящих слов, чтобы выразить то, что ей хотелось. Конь остановился у дверей. Она подошла к окну и видела, как ее муж соскользнул с седла и радостно посмотрел вверх, на окно ее комнаты. Она не поклонилась ему, но все ее сердце рвалось к нему навстречу. Забыты были все рассуждения, все передуманное за это время, и, словно несясь на крыльях, она поспешила вниз по лестнице. Он успел уже вступить в прихожую, и она окликнула его по имени.