— Совершенно верно, барон; потому-то не будем терять этих мгновений на разговоры, а употребим их на дело!
   — То же самое я говорю и себе, господин бургомистр. Еще до сих пор в Лейдене есть несколько друзей короля, которых надо убедить не следовать за вами слепо на убой.
   Тогда ван дер Верфф отступил от дворянина, поднял правую руку, возвысив голос, произнес холодно и повелительно:
   — В таком случае я, как гарант безопасности этого города, приказываю вам тотчас покинуть Лейден. Если завтра после полудня вас встретят в стенах этого города, то я прикажу городским служителям вывести вас через границу.
   Дворянин удалился, не поклонившись.
   Как только за ним захлопнулась дверь, ван дер Верфф опустился в кресло и закрыл руками лицо. Когда он поднялся снова, то на бумаге, которая была под его пальцами, сверкали две крупные слезы. С горькой улыбкой он смахнул их с написанного листа тыльной стороной ладони.
   — Умер, умер! — пробормотал он; перед его внутренним взором предстал образ героя, искусного посредника, любимца Вильгельма Оранского. Он спрашивал себя, как подействует этот новый удар на принца, которого он почитал как провидение страны, которого он любил и уважал как мудрейшего и самостоятельнейшего человека. Горе Вильгельма так сильно отзывалось в нем, как если бы он сам его испытывал, а удар, нанесенный делу свободы, был настолько тяжел, что, может быть, никогда не удастся оправиться от него.
   Но он недолго позволил себе предаваться печали, так как теперь-то и следовало собрать все силы, чтобы возместить потери, новыми действиями отклонить угрожающие тяжелые последствия поражения Людвига и подумать о новых средствах для борьбы. Сдвинув брови, он ходил взад и вперед по комнате, придумывая новые меры и проверяя планы.
   Мария открыла дверь и остановилась на пороге, но он только тогда заметил жену, когда она назвала его по имени и подошла к нему. Она держала в руке часть тех цветов, которые собрал для нее мальчик, а другие пестрели у нее на груди.
   — Возьми, — сказала она, протянув ему букетик, — их нарвал Адриан. Славный мальчик! Ты знаешь теперь, что они означают.
   Он охотно взял эти вестники весны и поднес их к своему лицу; потом он привлек Марию к себе на грудь, долгим поцелуем прижался к ее лбу и сказал печально:
   — Так вот как мы празднуем первую годовщину нашей свадьбы. Бедная женщина! Глиппер был не совсем не прав. Может быть, с моей стороны было бы умнее и лучше не связывать твою судьбу с моей!
   — Питер, — воскликнула она, — как могут приходить тебе в голову подобные мысли?
   — Людвиг Нассауский погиб, — пробормотал он глухо, — его войско рассеяно!
   — О! — воскликнула она, испуганно всплеснув руками.
   — Это была наша последняя военная сила. Казна пуста, откуда взять необходимые средства? И то, что случилось теперь, то, то… Прошу тебя, Мария, оставь меня одного. Если мы теперь не воспользуемся каждым часом, если мы не найдем теперь настоящего пути, то ничего не выйдет, не может ничего выйти.
   С этими словами он бросил на стол свежий букет, поспешно схватил бумагу, заглянул в нее и, не оборачиваясь к жене, сделал ей знак рукой.
   Сердце молодой женщины было переполнено и доверчиво открыто, когда она вошла в комнату. Она ожидала столько радости от этого часа, а теперь она стояла одиноко в той самой комнате, где был и он; и она смотрела на него растерянная, смущенная и огорченная.
   Мария выросла во времена борьбы за свободу и сумела оценить все печальное значение известия. Сватаясь за нее, Питер сказал, что ее ждет около него жизнь, полная беспокойства и опасностей, и все-таки она радостно пошла к алтарю со смелым бойцом за правое дело, которое было делом и ее отца. Она надеялась разделить с ним его тревоги и борьбу. А теперь? Чем она смела быть для него? Что он взял от нее? Что захотел он разделить с ней, которая также умела чувствовать сильно, сегодня, в годовщину их свадьбы?
   Так стояла Мария, ее сердце болезненно сжалось, и что-то мешало ей позвать мужа и сказать ему, что она так же охотно будет нести его заботы и делить с ним всякую нужду, как делила счастье и почести.
   Теперь Питер нашел то, что искал, схватил шляпу и вдруг снова увидел ее. Какая бледная и разочарованная стояла она! Сердце его сжалось. Как бы хотелось ему выразить в словах сильную и теплую любовь, которую он чувствовал к ней! Как бы хотелось ему поздравить ее веселее, но в этот час, с этой печалью и заботами на сердце он не мог сделать это; потому он только протянул к ней обе руки и ласково сказал:
   — Ведь ты знаешь, Мария, что для меня значишь, а если ты этого не знаешь, то я скажу тебе это сегодня вечером. Я должен еще застать господ в ратуше, в это время надо дорожить каждой минутой. Итак, Мария…
   Молодая женщина смотрела вниз. Она с радостью бросилась бы к нему на грудь, но ее оскорбленная гордость не позволяла ей сделать это, и какая-то таинственная сила связывала ее руки и мешала ей положить их в его…
   — Прощай, — сказала она глухо.
   Тогда он воскликнул с упреком:
   — Мария, право, ты выбрала неудачный день для капризов. Иди и будь моей разумной женой.
   Но она не сразу пошла. Он же услышал, как пробило четыре часа, что означало конец заседаний, и, не глядя больше на нее, вышел из кабинета.
   Букетик еще лежал на письменном столе. Она взглянула на него и с трудом удержала слезы.

IV

   Перед высокой ратушей толпилось множество горожан. Известие о поражении Людвига Нассауского быстро облетело все восемнадцать кварталов города, и каждому хотелось узнать подробности, выразить перед своими единомышленниками печаль и опасения и услышать, какие меры предполагает принять совет в ближайшем будущем.
   Два вестника слишком хорошо подтвердили сообщение господина Матенессе ван Вибисма. Людвиг был убит, брат его Генрих до сих пор еще не был найден, а войско было совершенно разбито.
   В это время к окну подошел городской секретарь ван Гоут, который утром давал мальчикам урок, и сообщил горожанам, какой чувствительный удар нанесен свободе страны. В энергичных словах он требовал от них постоять за правое дело своей жизнью и достоянием.
   Эта речь вызвала громкое одобрение. В воздух полетели пестрые шапки и шляпы с перьями, шпаги и палки поднялись вверх, а женщины и дети, толпившиеся среди мужчин, махали платками и своими звонкими голосами перекрикивали горожан.
   Члены национальной гвардии сошлись вместе, чтобы поручить своему начальнику передать собравшемуся совету уверение в том, что гвардия готова до последней капли крови и до последнего пфеннига стоять за Вильгельма Оранского и предпочитает умереть за дело Голландии, нежели жить под игом испанской тирании. Среди них было немало серьезных и глубоко огорченных лиц, так как эти люди, пополнившие ряды своими собственными избранниками, все добровольно встали на сторону принца Оранского. Его горе сообщалось и им, а тяжелое положение страны раздирало им сердце. Когда у окон показались четыре бургомистра, восемь городских судей и присутствующие члены городского общинного совета, многосотенная толпа запела песню гёзов[15], которую уже давно начинали затягивать отдельные голоса; когда при заходе солнца воодушевленный народ расходился и, взявшись по двое или по трое под руки, или поодиночке, шли с этой песней по дороге в кабачки, чтобы освежительным напитком подкрепить в себе уверенность в лучших днях и рассеять иные основательные опасения, тогда на лейденском рынке и на соседних улицах все имело такой вид, как будто бы только что перед ратушей было прочитано известие о победе.
   Хотя крики «виват!» и песня гёзов звучали громко, но столько сотен голландских глоток могли бы потрясти воздух гораздо более сильными звуками.
   Именно такой вывод был сделан тремя хорошо одетыми горожанами, которые проходили по широкой улице к Синему камню. Старший из них сказал своим спутникам:
   — Вот теперь они хвастаются, кричат и кажутся сами себе великими, но подождем немного — скоро все пойдет иначе.
   — Избави нас, Боже, от самого худшего! — ответил другой. — Но теперь, наверное, испанцы подступят снова, и я знаю нескольких в своем квартале, которые на этот раз не захотят сопротивляться.
   — Они правы, тысячу раз правы! Альба вовсе не реквизитор, и если мы добровольно предадимся под защиту короля…
   — То не будет никакого кровопролития и все может устроиться к лучшему.
   — Я тоже больше люблю голландцев, чем испанцев, — сказал третий.
   — После Моокской равнины сопротивление бесполезно. Оранский может быть отличным господином, но своя рубашка все-таки ближе к телу.
   — И, в сущности, ведь только для него мы должны поставить на карту свою жизнь и достояние.
   — Моя жена еще вчера говорила это!
   — Оранский делу не поможет, он менее, чем кто-либо! Поверьте, многие думают так же, как мы. Если бы было иначе, то крики гёзов раздавались бы гораздо громче.
   — На трех умных всегда приходится пять дураков, — сказал старший из трех горожан. — Я, по крайней мере, остерегся драть горло.
   — Ну что особенного скрывается за этими криками о свободе? Альба жег приверженцев Библии, а де ла Марк[16] вешал попов. Моя жена охотно посещает мессу, но тайком, как будто делает что-то нехорошее.
   — Мы также придерживаемся старой веры…
   — Здесь одна вера, там другая. Мы — кальвинисты, но мне уже надоело бросать в пасть Оранскому свои пфенниги. И мне не доставляет ни малейшего удовольствия опять уничтожать то, что я только что начал.
   — Только не выдадим друг друга, — предостерег старший. — Люди не смеют высказать свое истинное мнение, и всякий оборванный нищий желает изображать героя. Но я говорю вам, что во всяком квартале и во всяком цехе, даже в совете и среди бургомистров, найдется достаточно разумных людей.
   — Тише, — сказал шепотом второй горожанин, — вот идет ван дер Верфф с городским секретарем и молодым господином фон Нордвиком. Эти хуже всех.
   Трое названных шли по широкой улице, не громко, но с жаром разговаривая.
   — Мой дядя прав, господин Питер, — сказал Ян ван дер Доес, тот самый высокий человек, который сегодня утром дал Николаю ван Вибисма добрый совет, — это не поможет. Вы должны отыскать принца и посоветоваться с ним.
   — Да, пожалуй, — ответил бургомистр, — завтра я отправлюсь в путь.
   — Даже не завтра! — прервал его городской секретарь. — Принц ездит быстро, и если вы не застанете его в Дельфте…
   — Поезжайте раньше меня, — попросил его ван дер Верфф, — у вас есть протокол нашего заседания.
   — Я не могу, но странно, что у вас, друга принца, именно сегодня, сегодня в первый раз не хватает энергии!
   — Вы правы, Ян! — воскликнул бургомистр. — Вы должны знать также, что меня удерживает сегодня дома.
   — Может быть, это что-нибудь такое, что вы могли бы возложить на друга. Я к вашим услугам, — сказал господин фон Нордвик.
   Ван дер Верфф ударил по руке, которую ему протянул молодой дворянин, но сказал, улыбаясь:
   — Нет, сударь, нет! Вы знаете мою молодую жену! Сегодня мы должны были справлять первую годовщину нашей свадьбы, а я, к стыду своему, за всеми этими заботами совершенно забыл об этом.
   — Жестоко, жестоко, — сказал тихо городской секретарь. Затем он выпрямился и решительным тоном прибавил: — Но все-таки, будь я на вашем месте, я поехал бы, несмотря на госпожу Марию.
   — Так что, вы поехали бы сегодня же?
   — Да, сегодня, потому что завтра будет, может быть, уже слишком поздно. Кто знает, как скоро у нас опять заложат выход, а прежде чем решаться на крайние меры, необходимо узнать мнение принца. Он голова, а мы руки. Вы, сударь, ближе с ним, чем кто-нибудь из нас.
   — И одному только Богу известно, с какой бы радостью я привез ему в эти печальные часы доброе слово. Но сегодня это, пожалуй, уж не удастся. Вестник поехал дальше на моем Буром.
   — Возьмите моего Рыжего; он и быстрее вашего, — ответил фон Нордвик.
   Ван дер Верфф быстро ответил:
   — Благодарю вас, завтра, как можно раньше, я попрошу привести его.
   У городского секретаря вся кровь бросилась в голову. Он с негодованием засунул руку между поясом и курткой и воскликнул:
   — Пришлите вашего Рыжего мне, если позволит господин бургомистр.
   — Нет, пошлите его мне, — спокойно прервал его Питер. — Чему быть, того не миновать. Я поеду сегодня же.
   Мужественное лицо ван Гоута сразу просияло, и, хватая обеими руками руку бургомистра, он радостно сказал:
   — Благодарю вас, господин Питер, и не сердитесь на меня: вы знаете, какая у меня горячая голова. Пошлите вашу молодую супругу, если ей будет скучно, к моей жене.
   — И к моей, — прибавил Нордвик. — Странная вещь эти словечки: «могу» и «должен». Чем свободнее и лучше человек, тем вернее первое слово делается у него рабом второго.
   — И все-таки я готов пари держать, господин Питер, что ваша жена сегодня смешает эти словечки и будет уверена, что вы грубо оскорбили «я должен». Плохие теперь времена настали для «могу»!
   Ван дер Верфф кивнул в знак согласия и затем кратко и решительно изложил своим друзьям то, что он намеревался сообщить принцу.
   Перед его домом они расстались.
   — Скажите государю, — сказал при прощании ван Гоут, — что мы готовы к самому худшему. Мы не поддадимся ему и будем мужественны.
   Во время этой тирады Ян Дуза (Нордвик) измерял глазами своих товарищей, его губы дрожали, как всегда, когда его сердце охватывало сильное волнение, и на его умном лице светились радость и уверенность, когда он воскликнул:
   — Мы трое это выдержим! Мы крепко стоим на ногах. Тиран может сломать нам шею, но он не согнет нас. Жизнь и кровь, все имение и достояние, все, что человеку дорого, мило и нужно, мы отдаем за высшее из всех благ.
   — Да, — серьезно и громко сказал ван дер Верфф, и за ним с жаром повторил это городской секретарь:
   — Да, да и в третий раз — да!
   Одну минуту руки единомышленников крепко сжимали одна другую. Этот час связал их немой клятвой, и когда господин фон Нордвик направился в одну сторону, а ван Гоут в другую, то встречавшиеся с ними горожане думали, что их высокие фигуры еще более выросли за эти последние часы.
   Бургомистр немедленно прошел в комнату своей жены, но ее там не было. Она вышла с его сестрой за ворота.
   Служанка принесла в его комнату свечу; он прошел за нею, проверил замки своих пистолетов, опоясался старой шпагой, положил, что было нужно, в седельную сумку и стал, совершенно увлеченный своей задачей, с высоко поднятой головой задумчиво ходить взад и вперед по комнате.
   Рыжий конь господина фон Нордвика стучал копытами о мостовую у ворот, и вечерняя звезда поднялась уже высоко над крышами. Вот заскрипела дверь.
   Он сошел в вниз, но увидел не жену, а Адриана, возвращающегося домой. Тогда он поручил мальчику передать от него горячий привет матери и сказать ей, что ему было крайне необходимо по важнейшему делу отправиться к принцу.
   Старая служанка уже вымыла и раздела Лизочку. Она принесла ему ребенка завернутым в одеяло. Он поцеловал маленькую головку, которая улыбалась ему из своей странной скорлупки, прижался губами ко лбу Адриана, велел ему еще раз поклониться матери и поскакал по дороге в Марендорп.
   Когда бургомистр достиг Стефаниева монастыря, ему встретились у Рейнсбургских ворот две женщины. Он их не заметил, но младшая откинула на голове платок, посмотрела ему вслед и, крепко сжав руку своей спутницы, негромко воскликнула:
   — Это был Питер!
   Госпожа Варвара подняла голову и отвечала:
   — Хорошо, что я не пуглива! Оставь только мою руку, Мария! Ты говоришь о том рыцаре, что едет там по улице святой Урсулы?
   — Да, это Питер.
   — Глупости, дитя. У Бурого ноги короче, чем у этого длинноногого верблюда. И к тому же в такое позднее время Питер никогда не выезжает за город!
   — Но это был он! — уверенно заявила Мария.
   — Сохрани нас, Господи! Ночью и липа похожа на бук. Если он сегодня не вернется домой, славно это будет!
   Последние слова вырвались у госпожи Варвары против воли. До сих пор она благоразумно не подавала никакого вида, что догадывается о том, что между Марией и ее мужем не все ладно, и все-таки она отлично понимала, что происходит с ее молодой невесткой.
   Это была умная и много испытавшая женщина, которая, разумеется, умела вполне оценить все значение своего брата для общего дела; она шла даже так далеко, что была уверена, что, кроме принца Оранского, ни один человек не был способен довести дело освобождения отечества до желанной цели, исключая Питера; но она чувствовала, что ее брат не прав по отношению к Марии, и так как Варвара была справедливой женщиной, то она молча стала на ее сторону против мужа, пренебрегающего своей женой.
   Долго они шли рядом молча. Наконец вдова остановилась и сказала:
   — Может быть, принц потребовал Питера к себе! В такое время и после таких ударов все возможно. Может быть, пожалуй, что ты и не разглядела!
   — Это точно был он! — ответила решительно Мария.
   — Бедняга! — продолжала Варвара. — Тяжела для него будет такая скачка! Много чести, много и тяжести! У тебя нет никакой причины вешать голову: завтра или послезавтра твой муж опять вернется. А я, посмотри на меня, Мария, твердо и прямо, я прохожу свою жизнь и весело делаю то, что должна делать; щеки мои румяны, ем я с аппетитом, а ведь я должна отказываться от самого дорогого. Вот уже десять лет, как я несу свое вдовство, мою Гретхен сосватали у меня на сторону, а Вильгельма я сама послала на море к гёзам. Всякий час может унести его у меня, так как его жизнь сплошная опасность. Что есть у вдовы, кроме ее единственного сына? А я и им пожертвовала для всеобщего дела. Это будет потяжелее, чем отпустить мужа в годовщину свадьбы на несколько часов. Ведь, наверное, он делает это не для своего удовольствия!
   — Вот мы и дома! — сказала Мария и ударила молотком. Траутхен открыла дверь, и еще на пороге Варвара спросила у нее:
   — Дома господин?
   Как она и ожидала, ответ был отрицательный. Адриан передал поклоны отца, Траутхен принесла ужин, но разговор не клеился и не переходил за пределы «да» и «нет».
   Быстро проговорив про себя молитву, Мария поднялась и сказала, обращаясь к Варваре:
   — У меня болит голова. Мне хотелось бы лечь в постель.
   — Иди с Богом! — ответила вдова. — Я лягу в соседней комнате и оставлю дверь открытой. В темноте да тишине приходят черные мысли!
   Мария горячо поцеловала свою золовку и легла спать, однако заснуть не могла и беспокойно переворачивалась с боку на бок до самой полуночи.
   Услышав в соседней комнате покашливание Варвары, она приподнялась и спросила:
   — Сестрица, ты спишь?
   — Нет, дитя. Что, тебе нездоровится?
   — Нет; но мне так страшно, меня мучают тяжелые мысли.
   Варвара сейчас же зажгла ночник, внесла его в спальню и присела на край постели.
   Сердце ее сжалось болью, когда она взглянула на юное, прелестное существо, одиноко и печально лежавшее на широкой постели и мучившееся горькой тоской, которая не давала ей заснуть.
   Никогда еще она не видела Марию такой дивнопрекрасной. Как ангел печали лежала она в своей белой ночной одежде на белых подушках.
   Варвара не могла удержаться, чтобы не отстранить рукой волосы с ее лба и не поцеловать ее слегка зарумянившиеся щеки.
   Мария с благодарностью взглянула в ее маленькие светлоголубые глаза и сказала умоляющим голосом:
   — Я бы хотела тебя спросить.
   — Ну?
   — Но ты должна сказать мне честно всю правду.
   — Много требуешь!
   — Я знаю, что ты справедлива, но все-таки есть…
   — Ладно, давай без предисловий!
   — Был ли Питер счастлив со своей первой женой?
   — Да, дитя, он был счастлив.
   — И ты знаешь это не только от него, но тебе говорила это и покойная Ева?
   — Да, да, сестрица.
   — А ты наверное не ошибаешься?
   — Нет, в этом случае, конечно, нет! Но откуда у тебя такие мысли? «Предоставь умершим погребать своих мертвецов!» — говорится в Писании. Ну, повернись же и постарайся заснуть!
   Варвара вернулась к себе в комнату, но прошло много часов, прежде чем Мария забылась желанным сном.

V

   На следующее утро двое всадников в опрятных ливреях остановились перед большим домом на Дворянской улице, недалеко от рынка. Третий водил за поводья двух статных пегих коней. Конюх держал под уздцы длинногривого клеппера[17] в пестром уборе. На нем должен был ехать молодой негр, который стоял в дверях и удерживал на почтительном расстоянии уличных мальчишек, которые отваживались приблизиться к нему; для этого он страшно вращал глазами и скалил белые зубы.
   — Куда они девались? — сказал один из всадников. — Дождь не заставит себя нынче долго ждать.
   — Конечно, нет! — ответил другой. — Небо сегодня серо, как мой старый войлок. И только мы въедем в лес, дождь непременно начнется.
   — И так уж моросит.
   — Больше всего я не люблю такой сырой и холодной погоды.
   — Застегни покрепче пистолетные кобуры. Чемодан за седлом у молодого господина лежит не совсем прямо. Так. Наполнила ли кухарка твою фляжку?
   — Темным испанским. Я ее спрятал здесь.
   — Ну, тогда можно отправляться. Если у человека мокро внутри, то ему и внешняя влага нипочем.
   — Подведи коней к дверям. Я слышу шаги господина.
   Всадник не ошибался. Раньше, чем его приятелям удалось заставить стоять на месте того жеребца, который был повыше, внизу послышались голоса его хозяина, господина Матенессе ван Вибисма, и его сына Николая.
   Они дружески простились с молодой девушкой, у которой был более низкий голос, чем у мальчика подростка.
   Когда старший ван Вибисма ухватился уже за гриву коня и занес ногу, чтобы перекинуть ее через луку, к нему подошла девушка, стоявшая до тех пор в прихожей. Она положила свою руку на руку Вибисмы и сказала:
   — Еще слово, дядя, но только тебе одному.
   Не выпуская из своей руки гривы коня, барон произнес с любезной улыбкой:
   — Если только это не будет слишком тяжело для коня: тайна из прелестных уст имеет большой вес!
   С этими словами он нагнул ухо к племяннице. Но та, казалось, вовсе не имела намерения говорить шепотом. Она не подошла к нему ближе и сказала, только слегка понизив голос, по-итальянски:
   — Объяви, пожалуйста, отцу, что я здесь не останусь.
   — Но, Хенрика…
   — Скажи ему, что я не сделаю этого ни в коем случае.
   — Кузина тебя не отпустит.
   — Коротко и решительно: я здесь не останусь!
   — Я исполню твое желание, если тебе угодно, но только в несколько смягченной форме.
   — Как хочешь. Итак, скажи, что я поручила тебе просить его взять меня отсюда. Если он сам не может являться в это еретическое гнездо, за что я вовсе не хочу осуждать его, то он должен по крайней мере прислать мне лошадей или карету.
   — А твои основания?
   — Они так вески, что я не хочу еще более отягчать твой багаж. Отправляйтесь, иначе седло станет мокрое, прежде чем вы отъедете.
   — Итак, я могу обещать Гогстратену?
   — Нет, таких вещей нельзя писать, да и не нужно. Скажи отцу, что я не останусь у тети и хочу домой. Прощай, Ника! Высокие сапоги и зеленая суконная куртка идут тебе гораздо больше, чем шелковые тряпки.
   Хенрика послала воздушный поцелуй юноше, который уже вскочил в седло, и поспешила в дом.
   Ее дядя пожал плечами, вскочил на жеребца, завернулся плотнее в темный плащ, сделал знак Николаю подъехать к нему и поехал с ним вперед, в сопровождении слуг.
   Пока дорога шла городом, они не обменялись ни одним словом; но перед воротами Вибисма сказал:
   — Хенрике скучно в Лейдене, ей хотелось бы назад к отцу.
   — Да, нелегко, должно быть, ужиться с тетей, — ответил юноша.
   — Она стара и больна, и ее жизнь прошла невесело.
   — Но ведь она была когда-то красива? От прежней красоты теперь немного осталось, но глаза ее до сих пор такие же, как на портрете, и притом она так богата!
   — Богатство не делает счастливым.
   — Почему же она все-таки осталась старой девой? Барон пожал плечами и ответил:
   — Разумеется, здесь дело не в женихах, которыми она мало интересовалась.
   — Почему же она тогда не пошла в монастырь?
   — Кто знает! Понять женское сердце еще труднее, чем твои греческие книги. Ты позже и сам в этом убедишься. О чем ты разговаривал с кузиной, когда я вошел?
   — Видишь ли, — ответил мальчик и, взяв в рот уздечку, снял с левой руки перчатку. — Она надела мне на палец это кольцо!
   — Благородный изумруд! Вообще она неохотно расстается с подобными вещами.