Соня прижала к груди точеные ладошки и захохотала.
   – Ой, сдохну! Ой, Филя! Тут тебе теория, тут и практика.
   Они не заметили, как дошли до перекрестка. Надежда Мамай в изумлении глядела на приближающуюся развеселую хромую Соню, на покореженное досадой лицо Филиппа и даже подалась назад, словно бы отдаляя момент встречи. Однако быстро что-то поняла, недоумение в ее глазах улеглось, и, приноравливаясь к Сониному скоку, она пошла рядом.
   Теперь они с Филиппом говорили, а Соня, склонив темно-русую головку, слушала. Замечаний, которых побаивался опытный Филипп и инстинктивно опасалась Надежда, не было вовсе. Неспешным шагом они дошли до темнокирпичных корпусов фабрики „Красное знамя“, и Соня остановилась.
   – Лизочка, – сказала она, – не в службу, а в дружбу – вон в том ларьке возьмите мне жвачку. Пока мы шли, Филечка купил мне пирожок с луком. А я – не устояла. С луком – обожаю.
   Надя скорым шагом двинулась к ларьку, который они оставили позади, а Соня освободила локоть и шагнула к ближайшей парадной. Парадная была та самая.
   – Филипп, – сказала Соня, – Лиза – девушка некрасивая, но на редкость породистая. Имейте это в виду. Мужчины обычно не врубаются, а вы посмотрите – какой у нее высокий подъем, какие запястья, а скулы, скулы какие! Не упустите, Филечка. Локти будете кусать.
   – Соня, она замужем.
   – Вижу, не слепая, – сказала Соня, – Только при чем здесь это? А тему она сама выбрала? То-то. Молчу, молчу. Молчу. Вот. Она сейчас купит жвачку и вернется. Я пойду. Зачем ей знать, где у нас гнездо разврата?
   Когда Соня пришла в условленное кафе, Филипп сидел один. Осторожно ступая, Соня подошла и улыбнулась ему печально и ласково. Филипп принес кофе, и они посидели молча. Потом неожиданно бойко Соня спросила:
   – Вы назначили Лизе свидание? Ладно, Филя, называйте это консультацией, если вам так спокойнее. Только знайте – это все равно, что прятать голову под одеяло. Скажите, она смотрела на вас вот так? Ага. А она делала вот так?
   – Мы сидели по разные стороны столика.
   – Очень разумная девушка. Ей, кажется, можно доверять. Очень нужны люди, которым можно доверять. Я могу доверять только вам, Филя. Вообразите, Филя, человек, которого я люблю больше жизни (а чего ее любить жизнь-то?), этот человек в беде или, например, чем-нибудь заболел. Чем-нибудь противным и заразным.
   Вы бы, Филя, могли бы этого человека лечить и вытирать за ним, а на всех студенток наплевать?
   Филипп вспомнил, как он бинтовал Кукольникова, и сказал, что может.
   Соня приставила кончик пальца к носу и сказала „ага“.
   – Филечка, – спросила Соня, – значит, я для вас главнее всех? Это потому, что вы меня не любите. Это удивительно. Если бы вы меня любили… Знаете, я сегодня сказала Кукольникову, что он должен или меня убить, или сам… Лучше, конечно, сам. Потому что если меня, то это делу не поможет. Так они и будут друг на друга кидаться, пока один другого не убьет. И знаете, что он? Он стал хохотать и целоваться. Если бы он меня не любил, он бы задумался посерьезнее.
   А потом еще хуже. Начал меня уверять, что нечего мне беспокоиться, потому что он Макса с Литейного моста швырнет. Макса-то за что, Макс в чем виноват? Короче – один утонет, другого посадят. Ох, да вы, Филечка, про это уже говорили. Как вы думаете, Филя, один порядочный человек может другого убить и остаться порядочным?
   – Да что вы, Соня, такое говорите? Как такое возможно?
   – Это плохо, – опечалилась Соня, – это очень плохо. А вам очень нужно оставаться порядочным?
   И последовало высказанное просто и прямо предложение убить Кукольникова. Поначалу Гордеев онемел. Потом у него мелькнула мысль: а не сошла ли с ума Соня? Но не похоже было. Глядела себе настойчиво и печально в глаза Филиппу и ждала ответа. Ждала ответа, как будто попросила у него сто пятьдесят рублей до завтра!
   – Блин! – сказал Гордеев наконец. – Да как у вас язык повернулся?
   – Язык тут ни при чем, – сказала Соня. – Я никому ничего не скажу, никто ничего не узнает, и вы останетесь порядочным и благородным. Только нужно, чтобы все было аккуратно и чтобы Гоша не пугался и не мучился. Раз – и все.
   Филипп схватил Соню за нежный локоть и выволок на улицу.
   – Лахудра! – сказал он Соне. – Кукольников мне друг! Понимаете вы это?
   – А мне – любимый! – твердо возразила Соня. – У меня тоже рука не поднимается.
   – Любимого можно, – неожиданно для себя сказал Филипп. – Это, знаете, Сонечка, дело даже совсем обыкновенное. И потом, вы чушь порете. Как можно убить друга и остаться порядочным? И какая разница, знает об этом кто-нибудь или нет?
   – Большая разница, – сказала Соня мрачно. – Если вы не понимаете, нечего студенткам консультации устраивать.
   Они стояли против Геслеровских бань, распаренные люди выходили из дверей, и ощущение тягостного кошмара становилось все явственней. Был момент, когда, оглядев Соню, Филипп почувствовал неожиданное и такое сильное омерзение, что ему нестерпимо захотелось зачерпнуть из ближайшей лужи ком грязи и с руганью размазать, размазать по ней сверху донизу! Но тут плечи ее поникли, она махнула рукой и, хромая, пошла прочь. Филипп догнал ее. Слезинки стекали по смугловатым Сониным щекам.
   – Стойте, – сказал он, – а как мне дальше жить? Я же буду все время думать, что я друга убил.
   Соня вскинула ресницы.
   – А вы думайте, что сделали это для меня. И это будет такая жертва.
   – Какая, блин, жертва? Ведь человек же, а не курица. Или, по-вашему, жизнь у человека забрать ничего не стоит?
   – А по-вашему, Филечка, для другого можно делать только всякие пустячки?
   Филипп почувствовал, что он проваливается в какую-то бездонную дыру, кончики пальцев у него стали ледяными, он схватил Соню за плечи и встряхнул.
   – Скажите вы мне, бесчувственное существо, вам что, совсем не жалко Гошу?
   И тут Соня подобралась, как перед прыжком, глаза ее блеснули, и, тяжело и мрачно глядя на Филиппа, она проговорила:
   – Мне обоих жалко, да только муж ни в чем не виноват. А как, по-вашему?
   – О-ох!
   – Филечка, милый Филечка, Максик правда ни в чем не виноват, неужели же его убивать? А вы бы рады, да?
   – Сонечка, милая Сонечка, а вы не думали, что можно никого не убивать?
   – Думала, – с готовностью подтвердила Соня. – Я теперь совсем не сплю, все думаю. Только ничего не получается. Они меня друг другу не уступят. Я, Филя, по глазам вижу, что вы скажете, у вас глаза злые. Вы скажете, Филя, что надо убить меня. Фу, я угадала! – презрительно выцедила она сквозь зубы. – Вам ничего не стоит меня убить. Подумаешь – Сонетка! И Гоша себе новую найдет, и Максик… Только это совсем уже несправедливо. Ведь кому-то из них я должна достаться. Или все это, по-вашему, не из-за меня?
   Филипп остановился и сказал, что сейчас он сойдет с ума, что дальше так продолжаться не может и что если Соня не прекратит…
   – Значит, мне самой? Вы как хотите, Филя, а я этого от вас не ожидала.
   И против воли погружаясь в этот чудовищный спор, Филипп принялся доказывать, что ему нельзя, невозможно, страшно убивать друга.
   – Это стыдно! – крикнул он наконец, так что идущая впереди тетка обернулась и язвительно сказала:
   – Видали, спохватился. Раньше стыдиться надо было!
   – Значит, мне самой, – сказала Соня. – Ну и черт с вами!
   Не доходя метров пятидесяти до дверей факультета, Гордеев увидел нового ректора. Лучась утренней улыбкой, ректор совершал сложные движения у ветхого факультетского крылечка. Плотно приставляя пятку к носку, он обошел приставными шагами трухлявый бетонированный порог, записал что-то, потом пошлейшей деревянной линейкой измерил высоту осыпающегося бетона. Филипп, было, задумался, отчего ему не хочется попадаться на глаза ректору (не водилось за ним решительно никаких достойных ректорского внимания грехов), но решительно себя одернул, суемыслие прекратил и тут же увидел студентку Мамай, которая стояла, прислонившись к неохватному тополю. Убогая осенняя листва с жестяным шуршанием выпадала из кроны, скукоженные листья пролетали перед Надиным лицом, она же не отрываясь смотрела на Гордеева, как будто ждала, когда он ощутит давление ее взора.
   А Филипп не на шутку обрадовался и обрадовался еще больше, когда понял, что Надя его радость увидела. Он подставил ладонь падающему листу и поднес его Наде. Студентка Мамай с очень серьезным лицом листок взяла и поблагодарила.
   – Скажите мне, Надежда, отчего никто не хочет идти мимо ректора? Что за опасения? Говорят, он очень приличный человек.
   – У нас про человека еще и не такое скажут, – отозвалась Надя. Она сосредоточенно глядела себе в ладонь и осторожно раскручивала пойманный Филиппом листок. Наконец пересохшие жилочки не выдержали, и листок лопнул. – То-то и оно, – сказала Надежда и посмотрела на Филиппа.
   – Филипп Юрьевич, – сказала она, стряхивая с ладони зелено-бурый прах. – Давайте разойдемся миром.
   – Что за черт? – изумился Филипп. – С какой это стати нам расходиться миром, если мы не начали воевать?
   – Вы шутите. Вы все шутите. Муж залез ко мне в черновики, и теперь у него, видите ли, идея: он боится, что теоретическое изучение супружеских измен перейдет в практическую фазу. Что вы на это скажете?
   – Собачий бред! – сказал Филипп. – Не может ваш муж быть таким олухом.
   – Так-так. Зря вы мне не поверили. Тогда слушайте. Милый Филипп Юрьевич, все это добром не кончится.
   – Э-э, – махнул рукой Филипп, – сколько было студентов, и все, слава Богу, целы.
   – Вам меня совсем не жалко, – сказала Надя. – Вы хотите, чтобы я сказала все до последней буковки. Так вот вам!
   И Надя с неожиданной ясностью объявила Филиппу, что он и его друзья добром не кончат.
   – Вы сами не заметите, как оно вокруг вас соберется, и тогда всем … – Тут Надя сказала общеизвестную грубость, надеясь, видимо, что дальше Филипп не захочет слушать. Лицо у него и в самом деле покривилось, но разговора он не прервал. – Фу, – сказала Надя. – Ничем вас… Вот слушайте. У вашей Сони есть собачка или там канарейка на жердочке? Очень плохо. Зверюшки… Зверюшки все чувствуют. Вы бы еще выслеживали друг друга, вы бы водили Соню от одного к другому, все бы делали вид, что они знают, что будет дальше. А зверюшки бы уже померли. А потом бы вы померли, Филипп Юрьевич. Потому что вы хотите всех помирить, а как их помирить, если они уже могилку выкопали и только договориться не могут – кому в эту могилку лечь, и глазки закрыть, и ручки сложить? Вот вы туда и ляжете. А я не хочу!
   – Уверяю вас, боязливая студентка Мамай, никто вас не собирается толкать в могилу. Да и нет никакой могилы!
   – Есть, есть, – тихонько сказала Надежда, поймала пролетавший мимо листок и отдала Филиппу. – А это от меня вам. А я, к вашему сведению, могил не боюсь. А боюсь я, что встанем мы с вашими замечательными друзьями над вашей могилкой и будем говорить, какой вы были замечательный. Так уж я лучше пошлю ваш курсовую куда подальше, а вместо меня к вам Серега Вертихвостов придет. Он всем надежды подает. И вам подаст. И тема ему в кайф.
   – Значит, Вертихвостов, – сказал Филипп угрожающе. – Ловко вы мной распорядились.
   Тут Надя Мамай закусила губу и сказала Филиппу, что пора бы ему и привыкнуть, что им и без нее распоряжаются все, кто дотянется. Она, как видно, хотела сказать что-то еще, но, увидев, как побледнел Гордеев, смолкла испуганно.
   – Да-да, – сказал Филипп, – вы, конечно, правы. И вся эта история с телефоном была непростительной импровизацией. Я, может, первый раз в жизни заставил другого человека сделать по-моему. Первый раз, понимаете, Надя? Какое-то подлое вдохновение. А теперь вы уйдете, и случись теперь что-нибудь неприличное, такое, что постороннему не объяснишь, не докажешь, такое, что своими руками ничего не сделать… Вы что думаете, я себе тут же другую студентку найду? Или, может, я Вертихвостова к Соне пошлю? Вот, мол, вам еще один сослуживец. И что вы обо мне так странно тревожитесь? Сами тревожитесь, а сами сбежать хотите. Подумаешь – могила! Может, так оно и следует. И нечего перекладывать на козла Вертихвостова свои заботы!
   Словом, оба были в ярости и вошли на факультет такой поступью, что исшарканные плитки под ногами звенели. „Господи, Господи! – только и подумал Гордеев, придерживая дверь и глядя в узкую Надину спину. – Я ее мучаю совершенно так же, как мучила меня Сонетка. Я ее мучаю, мучаю, и нет в этом никакого толка. Вот что мне нужно ей сказать…“ – Они поднимались по лестнице, отчетливо шагая, плечом к плечу, сосредоточенно глядя перед собой, и встречные столь стремительно отступали вправо и влево, что все это напоминало легкую панику. Однако Филипп не замечал шарахающихся людей. Отсчитывая по привычке ступени, он про себя повторял: „Мне – нужно – ей – сказать. Мне – нужно – ей – сказать“. На площадке между этажами заклинание подействовало, и слова вспыхнули у Филиппа в мозгу пламенными буквами. Слова были неожиданные, их смысл настолько не пролезал ни в какие ворота, что Филипп огляделся: а не занесло ли ему в голову чужие мысли?
   „Надя! Мне тридцать восемь лет, – перекатывалось в голове у Филиппа, – голова моя в полном порядке, и сердце не встревожилось ни разу. Я суечусь и хлопочу, и мои друзья привыкли к этому, но не было ни одной ночи, когда бы я ни заснул спокойно и сладко. Я хочу, я хочу, чтобы мое сердце было разбито, и чтобы оно болело нестерпимо, и чтобы было все, что полагается. Не уходите, Надя!“
   Сказать это вслух было немыслимо, но они стояли, глядя друг на друга, и Надины зрачки пульсировали, как будто отголоски беззвучных речей Филиппа оказались внятны и ей.
   – Надя! – сказал Филипп, с трудом ворочая багровые буквы. – Мне тридцать восемь лет…
   И тут на следующей площадке у них над головами раздалось:
   – Филипп Юрьевич! Филипп Юрьевич!
   – Это вас, – сказала Надя растерянно. Похоже, и она с трудом вернулась в факультетское месиво. – Это вас Уткина из деканата.
   Тем временем, встряхивая локтями при каждом шаге, сверху спустилась Валерочка Уткина, и Гордееву вручен был стильный конверт, из которого сквозь целлофановое окошечко смотрел факультетский адрес и его фамилия. Послание было из Каунаса.
   – Приглашение на конференцию по католическому литературоведению, – сообщила Валерочка торжествующе. – Пишут, что ждут с нетерпением. – Валерочка извлекла из конверта бумагу с университетским гербом и огласила: … в частности, ваш доклад „Нравственное падение литературного героя: от осуждения и сострадания к анализу и соучастию“.
   – Какого черта! – сказал Филипп неожиданно брюзгливо. – Зачем эта суета? Почему вскрыт конверт?
   Валерочка потерялась и отступила.
   – Международная конференция, – залепетала она. – Вы же помните… репутация факультета… престиж…межконфессиональ-ное нравственное падение…
   –  Бред! – проговорил Филипп, против воли и с раздражением глядя в Валерочкино декольте, куда убегала золотым ручейком воздушного плетения цепочка. – Я говорил, говорил, что мне там нечего делать! Говорить с ними о грехе, дорогая, это все равно, что вручить ключи от рая уголовному кодексу! Вы, прелесть моя, знаете, почему они еще не торгуют индульгенциями?
   Бог знает, что подумала Валерочка про индульгенции, но декольте ее зарумянилось.
   – Так вот имейте в виду! – рычал на бедняжку Филипп. – Они не могут решить, взимать налог с этих операций или это будет оскорбительно для истинно верующих. – Тут до Филиппа дошло, что бедная Уткина ни в чем не виновата, что студенты глядят на них с изумлением, а главное – что исчезла Надя Мамай. Он кинулся вниз, выбежал на улицу и обнаружил, что Надежда стоит под тем же тополем.
   „Так просто нельзя, – сказал себе Гордеев задыхаясь. – Надо бы сделать вид… Сделать вид, что я совсем не за этим. Что я, может быть, иду на остановку…“
   – Филипп Юрьевич, – окликнула его Надя. – Я здесь. За что вы так на Валерочку? Мне и то страшно стало. Она же, бедненькая, закроется теперь в деканате и будет плакать. – Надя вдруг фыркнула. – Наплачет себе полное декольте.
   Филипп оперся спиной о морщинистый ствол. Сил никаких не было. Левым плечом он чувствовал легкое прикосновение Надиного плеча. Мимо прошел доцент Гуськов, и вид у него был необыкновенно назидательный.
   – Надя, – сказал Филипп, – а вы замечали, что филологи живут удивительно долго?
   – Глядя на вас, этого не скажешь.
   Они разговаривали, отделенные друг от друга кривизною ствола. Со стороны их даже нельзя было заподозрить в собеседованиях. „Надька! Надька!“ – кричали с факультетского крыльца какие-то пестрые барышни.
   – Что же вы молчите? – раздался с той стороны тополя Надин голос. – Может, и я буду жить долго?
   В крохотной квартирке Кукольникова Филипп сразу устремился к цветку, но удивительного растения не было на месте, и вот он в тревожном недоумении стоял посреди комнаты, а лежащая на подоконнике кошка следила за ним не отрываясь. Надежда тем временем, подняв брови, медленно переходила от одного предмета к другому, не замечая растерянности Гордеева. Как обиталище одинокого мужчины Гошина комната и в самом деле была удивительна. В ней было чисто, и она была уютна тем редким мужским уютом, который так ценят женщины. Уют этот заключается, как правило, в разумном устройстве жилых пространств. В комнате Кукольникова всевозможные совершенства и приятные неожиданности сосуществовали так плотно, что казалось еще чуть-чуть, и в этом осмысленном пространстве соткется сам Гоша.
   – Кто он? – спросила Надя. Кажется, ей было немного не по себе от этого бесплотного присутствия хозяина.
   – Инженер, – ответил Филипп и подивился тому, как ему не хочется рассказывать ни о Гоше, ни о его инженерстве. Исчезновение цветка мучило его. Почему-то стараясь передвигаться на цыпочках, он оглядел всю квартиру, но ничего сверх обычной чистоты и порядка не обнаружил. Тогда он решительно подошел к Наде, не говоря ни слова, взял ее под локоть, вывел из квартиры и закрыл единственный, но весьма хитрый запор на Гошиной двери.
   – Так-то, – сказал он, когда по ту сторону металлические засовы чавкнули и проникли в пазы и прорези. Надежда заглянула сбоку и осторожно сказала:
   – Филологи живут долго.
   С лицом у него, как видно, было не все в порядке.
   Затем они двинулись к дому Филиппа, но Филипп при этом ничего не объяснял, а Надежда Мамай ничего не спрашивала. Около своей парадной Филиппу стало страшно, и он остановился. Надя сказала:
   – Лучше сразу.
   Они отомкнули дверь, и первое, что увидел Филипп у себя в доме, был пьяненький Гоша, сидящий на полу в прихожей. Невредимый цветок стоял перед ним, Гоша мотал головой, и счастливая улыбка бродила по его осунувшемуся лицу.
   – Кукольников! Ты – свинья, – сказал счастливый Филипп. – Зачем ты врал, что у тебя один ключ? Почему ты не переменишь бинты? Почему ты, скотина, напился?
   – Анестезия, – сказал Кукольников совершенно отчетливо. – У муравьишки лапка болит. – Не так уж он был и пьян. Больше придуривался. Надежду оглядел цепко, трезво.
   – Блин горелый! – сказал он. – Какая ерунда тебя волнует, Филя. И потом – когда ты перестанешь верить всему, что говорят? Разве бывает ключ один? Здравствуйте, барышня, – сказал он Наде, но с полу вставать не стал, лишь приподнял цветок и приветственно качнул его. – Вы – Лиза. Сонетка описала мне вас с ног до головы.
   – Надя, – сказала Надя. Она смотрела на Кукольникова сверху вниз, и было ей крепко не по себе. – Я – Надежда, и я не люблю, когда меня описывают.
   И снова пьяная ухмылка и ничему не соразмерный восторг. „Меняешь, Филя, подруг, как перчатки. То тебе Лиза, а то Надя…“ Наконец Гоша подобрал ноги, потом встал, и все прошли в кухню. В кухне-то и выяснилось, что он трезвый. То есть он, конечно, был хмелен и печален, но в печали его вдруг не стало пьяного ёрничества. Филиппу показалось, что Кукольников попробовал его, как пробуют средство от боли, убедился, что пилюля не помогает, и бросил.
   „Ты видел Соню?“ – спросил Филипп. „Бери выше, – усмехнулся Гоша. – Мы виделись с Максом“. – „Подрались?“ – „Вот еще. Наши схватки впереди, дай ранам зажить. У нас перемирие. Макс жрет мумие, чтобы кости срастались, а на мне и так все, как на собаке“. Потом Гоша достал из-под раковины бутылку с отстоявшейся водопроводной водой и полил цветок.
   – Как поживает Соня? – вдруг спросила Надежда. Мужчины на мгновение замерли, так дико им показалось, что Надя подхватила их разговор. „Да нет же, – подумал Филипп, – мы же с ней и собирались говорить. Но мы же с ней совсем не собирались говорить про Соню. В чем дело?“
   – Хороший вопрос, – сказал Кукольников. Он сидел, красиво подперев голову, и пристально глядел из-за цветка в глаза Надежде Мамай. – Твой вопрос, Филя. Представь себе, Сонетка собралась на работу. Дойдет она до своей конторы или не дойдет – это никому не ведомо, но Макс тебе сегодня позвонит.
   – Я не могу, – сказал Филипп угрюмо. – Завтра мне нужно на факультет, как из…
   Словом – нет. Давай я тебя запру, а ключи до вечера отдам Максу.
   – Ума палата! – сказал Кукольников возмущенно. – Вот он от своей злокачественной злости как выбросит оба ключа в Ждановку, и что тогда? Или скажет, что я его этими ключами спровоцировал, – несколько загадочно прибавил он.
   Филипп призадумался было над последней фразой, но ничего путного придумать не успел. Надя подняла руку, как маленькая девочка, и сказала, что она могла бы отвести Соню куда угодно.
   – Цены вам, барышня, нет, – восхитился Кукольников. От Надиного предложения он пришел в наилучшее расположение духа, принялся острить, балагурить, вызывался сбегать за вином, но его не пустили. Тогда он, не сходя с места, позвонил Соне, голосом живым и бодрым рассказал о Наде (он звал ее Лизой и при этом слал присутствующим утешительные гримасы).
   – Я люблю тебя, Сонетка! – молвил он и положил трубку. Потом быстро поднялся с табуретки и прошел в ванную. Гулко ударила вода, Гоша заплескался, потом оглушительно фыркнул и вышел. Глаза у него были красные.
   Утром Филипп встретил Надю у метро. Она слушала его внушения невнимательно, когда же показался поворот в Сонин двор, пошла медленнее и ровным голосом проговорила:
   – Непростительная небрежность, у Лизы нет фамилии.
   – Только ради Бога не мудрите, – переполошился Филипп, – поймите меня правильно, но свою фамилию вам лучше в ход не пускать.
   – Прикольно! – раздельно и злобно произнесла Надя и сверкнула глазом. – Имя мое им не подходит, фамилия моя им не нравится. А вы уходите, Филипп Юрьевич. Мне обидно будет, если он вас мочить начнет. И потом, знаете, я боюсь крови, плохо бинтую раны и в некоторых ситуациях употребляю обсценную лексику. – Она аккуратно собрала один за другим три пальца в ладонь. – Вы уйдете, черт дери, или нет?
   Через полчаса судорожного хождения по квартире звонок над дверью испустил трель, какой от него добивался один только Гоша. Филипп перепугался неизвестно чего, похолодел, распахнул дверь и увидел Соню и Надю, мирно державшихся за руки.
   – Вот вам, – сказала Надежда. – Девушка хромает, но с моей помощью передвигается. Нет, Филипп Юрьевич, вы представляете, он поехал на рыбалку. Отправил хромую жену на работу (она, понимаете, должна у всех на виду хромать; это же садизм, это все равно, что в драных колготках ходить!), а сам усвистал на рыбалку.
   Такому повороту Филипп и в самом деле удивился. До сих пор импровизации Макса были понятны хотя бы отчасти. Он взглянул на безмолвную Соню повнимательней и увидел: в глазах у нее тот же туман, что и у Кукольникова, когда он явился раненый. Но здесь-то боли не было.
   – Филечка, – сказала Соня, – мы сейчас сядем, и я все расскажу.
   – Я не уйду, – сказала Надя, и Соня поспешно согласилась. Вообще было похоже на то, что они без разговоров между собой что-то решили. Что-то такое, о чем Филиппу знать не обязательно. „Вот, – подумал Филипп неопределенно, – им дай волю…“ Но присел к столу и как-то неожиданно для себя успокоился.
   Соня попросила табуреточку, положила на нее ногу, как Бонапарт на барабан, полюбовалась на юбку, закатившуюся на последние мыслимые рубежи, и сказала:
   – Филечка, милый, они обо всем договорились.
   Филипп не сразу понял, о чем речь. Соня терпеливо повторила и растолковала, что теперь дуэль будет непременно, как только у Макса ребра заживут.
   – Заживут, Филя, заживут. Он мумиё на ночь ест, как добрые люди картошку, мне с ним спать страшно. От людей так не пахнет.
   И вслед за этим Соня поведала о событиях жутких, дурацких, ни с чем не сообразных. Но успевших, вне всякого сомнения, развернуться.
   Глубокой ночью Соня неизвестно отчего проснулась и сразу почувствовала тревогу. Прежде всего, она ощутила отсутствие тяжелого смолистого запаха от таблеток мумиё. Это могло значить только одно – Макс покинул супружеское ложе. Затем на тонкой ткани ширмы, которая стояла в ногах, она увидела, как движется силуэт Макса, склоненный над настольной лампой. Она услышала осторожные звуки: постукиванья, позвякиванья и пощелкиванья. Темные очертания головы менялись, а это могло значить только одно: Макс поминутно оглядывался на скрытую ширмой Соню.
   – Оглядывается, – сказала Соня, – значит, чего-то боится.