– Звонила дама, – сказал себе Филипп. – Зачем же дама, почему ночью? И что за дурацкий голос! У меня нет дам с таким дурацким голосом! Стой! – заорал он так, что глиняное чудище упало с полки. – Стой! Ведь это ж Сонетка. И больше некому!
   Филипп перешагнул лежащего на полу монстра (уцелел выродок керамический!), снял трубку домашнего телефона и набрал свой мобильный номер. Гудки в трубке, гудки в трубке, гудки в трубке… Маленькая трубочка на кухонном столе безмолвствовала. – И звонит она не мне, – подытожил Филипп. И тут настоящий ужас прохватил его с головы до ног, выжег своим электрическим пламенем остатки хмеля.
   Филипп очнулся на улице. Уже в машине, рядом с водителем расслышал свой голос.
   – Со двора, – говорил он. – И как можно ближе. Вы понимаете – как можно ближе к парадной. У меня нет времени бегать.
   Из дальнейшего Филиппу смутно запомнилось, как он совал водителю трубку вместо денег, как спохватившись, толкал ему в ладонь последнюю сотенную и как водитель, испугавшись чего-то, отбрасывал его руку. Потом он бежал по лестнице и уже перед дверью Кукольникова облился холодным потом: что если он забыл ключи? Но не были забыты ключи, и дверь отомкнулась без труда. Тут-то и пришло спокойствие. Оно было ледяным и неисчерпаемым, а вместе с тем и в этом холоде бедная замучившаяся душа Филиппа жила, как и прежде, только всхлипывала совсем негромко.
   Первым же своим движением в Гошиной квартире он вызвал небольшой обвал, по хрустнувшим обломкам прошел к выключателю и, не оборачиваясь на разрушения, устремился дальше.
   Дело, и правда, было сделано. Бедный Кукольников лежал на спине и дышал мелкими частыми вдохами, как будто откусывал свои последние глотки воздуха. На столике у изголовья стоял тот самый цветок, и просторный горшок был завален кусками сухого льда. На просторном блюде с недоеденными персиками лежал еще один кусок льда с буханку хлеба величиной. Седоватый туман наплывал на Гошу и, постепенно нагреваясь, становился невидимым.
   «Глазеть пришел?» – грянуло в голове у Филиппа. Он метнулся к окну, ударом распахнул его, вытащил Кукольникова из постели, бросил грудью на подоконник. Решив, что от него главная беда, бросил в ванну больший кусок льда и гулкой, страшно гулкой в ночной тишине струей горячей воды уничтожил его. Потом спохватился, кинулся к Кукольникову. Беднягу рвало. Он дергался на подоконнике так, словно выползал из окна. Когда корчи стихли, Филипп кое-как поставил перед собой бескостного Гошу, принял его на плечи и шатаясь вышел из квартиры.
   Пустой и тихой улицей Красного Курсанта он дотащил невнятно лепечущего Кукольникова до дома, где жили его друзья. Уже поднимаясь по лестнице, он вспомнил номер их квартиры и, лишь позвонив, сообразил, как, должно быть, напугаются несчастные. Но, как видно, с Кукольниковым здесь дружили давно и напугались не особенно. Вернее сказать, не напугались совсем. Молодой мужчина, как-то очень по-интеллигентному тучный, уверенно снял Гошу с Филиппа, опустил на диван.
   – Что же на этот раз? – спросил он.
   – Считайте, что угорел.
   – У вас на лице кровь, и вся рубаха в крови.
   – Я тащил его на себе. Он тяжелый. Мне страшно было!
   Мужчина кивнул, нащупал Гошин пульс, потом ловко вывернул ему веко, поглядел в зрачок и сказал, что дорого дал бы, чтобы узнать, где Кукольников умудрился угореть. Узнав, что все произошло у Кукольникова дома, хмыкнул, но выведывать подробности не стал. Вместо того сунул Гоше под нос вонючую ватку, послал Филиппа в кухню заваривать чай, а когда он принес кружку обжигающего крепкого чаю, стал поить Гошу. Мимоходом и как будто бы даже не переставая отпаивать больного, он протянул Филиппу упаковку таблеток глюкозы.
   –  Вы ведь тащили его от самого дома? Машину взять не догадались? Съешьте все таблетки. Съешьте, съешьте, пока сердце само не просит. – Он подождал, пока Филипп прожует таблетки, дал ему запить тем же чаем. – Георгий говорил вам, что я врач? Так почему же вы его тащили ко мне? Почему не вызвали «скорую»? Вот и я в толк не возьму. – Он вскинул глаза на Филиппа. – И вы, наверное, хотите, чтобы он несколько дней оставался у меня?
   Тут Кукольников открыл глаза.
   – Филя, – сказал он, – это Федя. Федя, это Филя.
   В тот же ночной час, когда ни живой, ни мертвый Кукольников знакомил своих друзей, Макс Родченко проснулся от нестерпимого жжения с правой стороны тела. Этот жар исходил от спящей Сони и в самом деле был так силен, что страшно было подумать о неизвестном пламени, которое палило Соню изнутри. Растерявшийся Макс отчего-то решил, что прежде всего жену надо разбудить. Он сжал раскаленное запястье, из которого рвался пульс, и осторожно потянул Соню к себе. Нежное маленькое тело покорно перекатилось набок, но сон не прервался. Тогда Макс потеребил Сонино ухо, и она вздохнула, как вздыхают дети после долгого плача. «Бедные мы, бедные, – отчетливо сказала Соня. – Максик, Максик…» Но она продолжала спать. Спустя минуту или две Соня отчетливо сказала: «Виновата, Максик, виновата». Она не проснулась и после этого, только заплакала беззвучно. И с той минуты испепеляющий жар начал ослабевать.
   Минуту или две Макс сидел над женою неподвижно, потом спустился с постели и принялся беззвучно кружить по комнате. Эта способность к беззвучным передвижениям появилась у Максима недавно и первое время пугала его. Но теперь он не думал об этом. Поединок, который должен был решить все, нельзя было откладывать дальше. «Если Сонька нынче умрет, я, конечно, все равно убью его. Только кому это поможет?»
   Он еще походил по комнате и лег. Соня дышала ровно. Макс осторожно поцеловал ее в щеку. Слез не было, только просохшие потеки отзывались на губах горькой солью.
   Он поднялся ни свет ни заря, тщательно оделся, как если бы его ожидало выступление на ученом совете, и направился к дому Кукольникова.
   Через пятнадцать минут он поднялся по лестнице и позвонил. Он еще прижимал кнопку, когда дверь, видимо, растревоженная оглушительным звоном, пошла на него. И вот это было жутко, потому что как ни крути, а Кукольников в основном человек нормальный, и смысл дверей и запоров ему известен.
   Но все-таки дверь открылась, а Макс для того и звонил. Он вошел и сразу наткнулся на стеклянную крошку от разбитых тарелок. Обломки были заляпаны чем-то темным, он прохрустел по ним и, уже понимая, что никого в квартире ему не увидеть, вошел в комнату.
   У дивана на полу располагалась засохшая лужа блевотины, подобная мерзость имелась и на подоконнике, и пол был обильно заляпан кровью. (Те же самые, кстати, пятна, что и при входе в жилище Кукольникова.)
   Ошеломленный, бессмысленно растопырив руки, Макс озирался, силясь подвести итог неожиданному ужасу. Мало-помалу он успокоился и обнаружил, что с книжной полки исчезла бронзовая скульптура, изображавшая совокупляющихся льва и львицу. Сразу вслед за этим он заметил, что пропали две английские гравюры восемнадцатого века. Бронза и гравюры – это было все, что оставалось у Кукольникова от его неугомонных и многократно битых и пуганых предков. В том, что поединка не будет, сомневаться уже не приходилось. Оставалось понять, куда девался сам Кукольников. Невозможно было поверить в то, что его утащили вместе с бронзой и гравюрами, но, несомненно, кровь была пролита, и он пропал. Если Гошу убили, он должен был бы лежать здесь, если он раненый пустился преследовать грабителей, то… И тут Макс вспомнил, что те же черные пятна он видел на лестнице. Он опустился на скомканную постель, и внезапная тоска сжала сердце с такой силой, что невозможно было поверить в то, что он, Максим Родченко, сегодня же собирался и сам на поединке прострелить лоб Кукольникову. «Ну, нет, – сказал Родченко, – я – это совсем другое дело. Да, я собирался его застрелить, это правда. Но ведь и у него были такие же планы. И еще неизвестно, кто бы из нас плыл сегодня в сторону Финского залива». (Поединку следовало состояться в речке, и убитый был бы снесен течением в залив, что совершенно запутало бы возможное следствие.)
   «И потом – будь Гоша жив, он и сам бы выбрал смерть от моей руки. Потому что (будем говорить честно) погибнуть из-за Соньки – это совсем не то же самое, что помереть неизвестным способом из-за этих похабных львов. Да и гравюры были не лучше».
   Сделав этот вывод, Макс бесшумно ушел и три часа спустя сидел уже с удочкой на невысоком берегу одной из чухонских речушек Карельского перешейка. Он прилежно удил до темноты, и длинный козырек бейсболки надежно скрывал от соседей-удильщиков, как страшно менялось время от времени его лицо.
   Когда стемнело, и рыбаки разошлись, он сбросил брюки, соскочил к воде, зашел по пояс в воду и выбросил на берег плотно укупоренный ящичек. В ящичке оказались два пистолета и два налобных фонаря. Фонари Макс без церемоний кинул в воду, а пистолеты разобрал на ощупь и утопил по частям, пока шел берегом реки к станции.
   Тихо он вернулся домой, тихо умылся и подсел к спящей Соне. Жена спала беззвучно, сложив ладошки под подбородком одну в другую, и Макс долго не мог решиться. Наконец он разбудил Соню, поцеловал ее заспанные глаза и сказал: «Я убил Кукольникова. Я убил его честно, и тебе не в чем меня упрекнуть». Сонино лицо перекосилось, стало злым и некрасивым, она оттолкнула Макса и горько заплакала.
   Пыль, перемешанная с остывающим осенним солнцем, стояла в факультетском коридоре. Из-за угла из золотого облака вышла Надежда Мамай и, строго глядя на Филиппа, произнесла:
   – Вы все забыли. Вы не остались дома.
   – Ничего я не забыл. Но я должен вам сказать, что случилось нечто ужасное!
   Надя затрясла головой. Если ужасное уже случилось, и каждый сделал все, что от него требовалось, о чем тут говорить?
   – Я снова должен сказать вам, Надя, что вы пытаетесь мною манипулировать. У меня есть расписание, через четверть часа я встречаюсь со студентами. Наконец, я принимаю самое деятельное участие в жизни своих друзей… Это, к вашему сведению, требует даже некоторой самоотверженности!
   – О, как! – сверкнула глазами Мамай. – Из студентов пришла только я, прочие спят после вчерашнего. Ваши драгоценные друзья устраивают свои дела где угодно, только не на факультете. Так что ж вы тут делаете? Молчите? А я вам скажу. Вы тут прячетесь от ответственности!
   – Вы, несносная студентка! Ну, хотите я вам расскажу, что было…
   – Нет, ни за что. Вы горько будете жалеть о своей откровенности. Ответьте лучше: почему тогда, когда я относила Соне телефон и бананы, вы сказали, что не хотите, чтобы я передавала вам ее поцелуй? Что вы за тип такой?
   Надя безнадежно махнула рукой, и они побрели по коридору сквозь танцующую золотую пыль. На улице она отдала Филиппу папку со своей курсовой: «Чтобы вы не думали, что зря приезжали».
   – Я вам позвоню, – сказал Филипп сдавленным голосом.
   – Обязательно, – сказала мадам Мамай, – я буду ждать.
   «Адюльтер для сюжета – то же, что пружина в часах. Стрелки не столько отсчитывают время, сколько придают ему качество напряженного течения. Предвкушение адюльтера в сюжете – то же закручивание пружины (годится и убийство, но убийство для большинства читателей – абстракция)… Читатель продвигается по сюжету и постепенно постигает, какими неслыханными последствиями для людей и мира может обернуться обыкновенная, так знакомая ему похоть. Безбожный Гуан, Вронский, поручик Лукаш, чья неутомимость, по крайней мере, композиционно перетекает в первую мировую войну – все эти персонажи свидетельствуют неслыханную демократичность упомянутого инструмента разрушительного воздействия на мир. Куда там полковнику Кольту, который провозгласил себя апостолом равенства!» Рядом с этой фразой на полях было аккуратно выписано карандашиком: «Уважаемый Филипп Юрьевич, про Кольта это я, по-моему, слишком, но жалко было вычеркивать. Н. М.»
   «Мамай, Мамай, Мамай!» – проговорил Филипп и собрался читать дальше, но тут позвонили. Он половил ногами тапки под столом, чертыхнулся и пошел к двери босой.
   На площадке стояла Соня. Не говоря ни слова, она перешагнула порог и необыкновенно мрачно взглянула на Филиппа.
   – Свершилось, – выговорила она, и Филипп почувствовал ужас. Он, оказывается, успел забыть, что бедная Соня прошлой ночью убивала Кукольникова и теперь, должно быть, бродит между смертью и безумием. Соня между тем на мгновение замерла, припав головою к груди Филиппа, слегка оттолкнула его и прошла в кухню.
   – Свершилось, – повторила она. – И не смотрите на меня, Филя, как баран на новые ворота! Вы прекрасно знаете, о чем я. Я убила Гошу. Можете меня презирать, можете меня выгнать, но я пришла выпить с вами за упокой его души. Мой грех от этого тяжелей не станет, а вам выпить и бог велел.
   Она смахнула крохотную слезинку, вынула из сумки плоскую бутылочку водки, и Филипп ужасно струсил. Пока Соня, зажмурившись, пила водку – а она всегда пила водку, зажмурившись и мелкими глотками, точно боялась захлебнуться – он выплеснул свою стопку в раковину.
   – Сонечка, – спросил Филипп осторожно, – а вы не заказывали сорокоуст?
   Похорошевшая от выпитого Соня сказала, что не заказывала и что все это сделает он – милый Филя.
   – Потому что, знаете, мне кажется, что это будет грех еще хуже убийства. – И тут она выпила вторую и сказала, что сделанного не воротишь и что не это самое страшное. После этих слов она всхлипнула, отхлебнула прямо из горлышка, но не заплакала, а связно и коротко рассказала о мнимом поединке.
   – Нет, Филя, вы посмотрите, что получается! Мало того, что я любимого своими руками… Так еще тот, ради кого я это сделала, это у меня и крадет. И будет теперь всю жизнь ходить передо мной как герой. А я – терпи! Филя, а может, он знает, что я это сделала? Знает, что я теперь буду молчать, и пользуется. Всю жизнь будет пользоваться! Выходит, я Гошеньку, любимого своего Гошеньку, своими руками – зря!
   – Соня, вам нужно успокоиться, – Филипп сказал это так твердо, что и сам удивился. Соня подняла на него свои хорошенькие заплаканные глазки и сказала, что да, успокоиться ей не мешает. Но в том-то и дело, что ей теперь и за всю жизнь не успокоиться. «Но все-таки мы пойдем на чашку чаю». – «Хорошо. У меня еще осталось на пять маленьких рюмочек».
   Они молча проехали два перегона в метро, вышли и двинулись вдоль Большого. Соня жаловалась, что у нее кружится голова, просила остановиться и подолгу отдыхала, припав головой к плечу Филиппа. Когда они свернули в улицу Красного Курсанта, Соня заплакала в голос, но быстро с собою справилась. Около дома, где жил доктор Федя, она сказала:
   – Вы снова правы, Филечка. Если где и устраивать поминки по моему милому Гоше, то только здесь. Вы знаете про меня все, а этот друг, наверное, и сам догадается. Дайте мне честное слово, что этот друг не будет на меня доносить.
   Доктор Федя отворил дверь, и тут же по глазам его стало ясно, что Сонечка ему понравилась. Сонечка это тоже заметила и приободрилась. Не было, впрочем, дурацкого стреляния глазами и игры с выбившимся локоном. Просто шаги ее стали тверже, и липкий пот на ладонях подсох.
   В комнате они уселись за круглый стол, и Соня спросила у Федора, не найдется ли у него маленьких рюмочек?
   – Водки у меня осталось мало, – объяснила Соня, – не бегать же нам в ларек за подкреплением.
   – Водка у меня есть, – сказал изумленный Федор, – но сдается мне, что с этим лучше повременить. По некоторым индивидуальным показаниям водку пить еще рано. Не до водки тут, ребята!
   И тут за стеной раздалось пение кроватных пружин, кашель, шлепанье тапок, и явился Кукольников.
   – Сонетка! – он качнулся, но устоял. – Как я люблю тебя, Сонетка! Ты знаешь, что я чуть не сдох от любви к тебе?
   – Живой, – тихо и неуверенно проговорила Соня. – Бледный, зеленый, худой – такие только живые бывают. Ох! – выдохнула Соня совсем тихо и обмерла.
   – С вами не соскучишься, – сказал Федя, мягкой ладонью подержал Сонин пульс и потеребил ей ухо. Соня открыла глаза.
   – Гошенька! – она оглядела стол, но так как Федор рюмок еще не достал, отхлебнула из бутылочки. – Тебя Бог спас! Ты не от любви умирал. Я тебя убить хотела, а Бог тебя взял и спас неизвестным способом.
   – Сонька! – придерживая разъезжающийся халат, Кукольников подошел и звонко, как здоровый, поцеловал Соню. Доктор Федя успел: поймал его и усадил. Потом он быстро и зорко оглядел присутствующих, что-то пробормотал и рюмочки на скатерти расставил. Рюмочки были крохотные, хоть из пипетки их заправляй, стекло же багровое с черными дымными сгустками.
   – Как это у вас… – сказала Соня с уважением и тут же необычайно искусно разлила водку.
   – За тебя, Сонька, за тебя! – Кукольников вскинул руку со шрамом и выпил, не дожидаясь остальных. Филипп с Федором посмотрели друг на друга и свои рюмочки придержали на полпути. Софьино личико померкло, и она даже не заметила, как выпила свое.
   – Кукольников, – проговорила она, – это я, твоя Сонетка, говорю тебе при свидетелях: я тебя отравила.
   – Сонька! – Кукольников сиял, и даже тошнотворная зелень его физиономии выглядела как праздничное убранство. – Это от жизни! От проклятой жизни! Но мы все вправим и исправим. Все будет, как ты скажешь.
   – Дурак! – тяжело и с ненавистью проговорила Софья. – Это я, я, кретин ты жизнерадостный, это я убивала тебя, да почему-то не убила. Я тебя приговорила, я же и отравила. Я-наводила-порядок-в-своей-жизни. Думаешь, только мужикам можно? Думаешь, если Сонетка, значит, только для койки и гожусь…
   – Федя, – завопил Кукольников, – это бред! У нее от усталости, у нее от стресса. Вот я от стресса к тебе попал, а она по-своему. Дай ей таблетку!
   – Пусть только попробует! Водки всем. – А так как мужчины остались неподвижны, Соня рюмочки наполнила снова. – Последний раз тебя спрашиваю: веришь ты, Кукольников, что это я тебя отравила?
   – Диагноз, – сказал Федор. Соня матерно выругалась и встала. Стул упал с грохотом, захмелела Соня.
   – Прощай, мой хороший, – сказала она, подошла к Гошиному стулу, прижалась губами к макушке. – Прощай, мой ясный свет. Ни черта ты во мне не понял, может, и любишь, и радуешься, потому что не понял. – И вдруг она базарным страшным голосом заорала: «Я тебе эту таблетку по гроб жизни не забуду!»
   На улице Соня с Филиппом минут десять шли молча и не глядя друг на друга. Когда же Филипп набрался смелости и заглянул Соне в лицо, то не обнаружил в ее глазах ни обиды, ни страдания, ни ярости. Настойчивая, упорная мысль тревожила ее лоб, дышала у нее в зрачках, и Филипп остановился.
   – Да, – сказала Соня, ничуть не удивившись остановке. – Только вы, мой милый Филя, знаете про меня всю правду. Вот так номер, черт побери! И что нам теперь делать?
   Через два часа после хождений по Петроградской они оказались у Филиппа дома с букетом астр и бутылкой испанского вина. Астры купила Соня.
   Они выпили вина, и Соня спросила, не страшно ли Филиппу с ней? А не противно? «Ведь я как-никак убийца». – «Все живы», – ответил Филипп. «Да, – сказала Соня, – это еще надо разгадать». Потом Соня задумалась и сказала:
   – Нам пора переходить на «ты».
   Часа через два после брудершафта и ритуального поцелуя Филипп проснулся. Прекрасная, бархатистая, мерцающая вечным загаром, желанная, желанная, желанная, рядом с ним глубоким сном спала Соня. «Мне жалко ее будить, – подумал Филипп. – А я не для того и проснулся. Тогда зачем? И не пришла ли к нам моя пустота?» Тут динькнул дверной звонок. Филипп поднялся, взял в ванной махровую простыню, обернулся ей по-сенаторски и открыл дверь. У порога стояла подарочная коробка. Коробка была увесистая.
   – Филипп Юрьевич.
   Одним лестничным маршем ниже стояла Надя Мамай.
   – Только не думайте, что на этом все кончается.
   Она пошла прочь, а Филипп с коробкой вернулся в квартиру. Соня проснулась и откинула одеяло.
   – Это нам? Филечка, это первый подарок нам с тобой.
   Филипп вскрыл коробку, и Соня выхватила из шуршащих пелен бронзовых совокупляющихся львов. Она соскочила на пол, обежала стол и поставила зверей в центре.
   – Какая красота! Когда будут приходить люди с детьми, мы будем убирать этих веселых львов. – Она присела рядом с Филиппом, расцеловала его и нахмурилась. – Проклятая голова. Я где-то видела их недавно и никак не могу вспомнить. А ты, Филька?