Помню, что ее объяснения касательно Бибигона привели к тому, что мы заказали что-то из индюшатины и бутылку Мерло. Выпив вина, я почувствовал, что пора и мне сказать хоть что-то. Однако в смятенном сознании не нашлось ничего, кроме подозрений и предостережений Ранке. Удивительно, как благосклонно выслушала Агния эти бредни. Она сказала, что Ранке ей был симпатичен с первого дня, что он добр и что, несмотря на внешнюю простоту, в нем таится изюмина.
   – Дайте мне честное слово, господин Тишбейн. Вы разузнаете у своего шофера все, что он знает про берлинских ведьм. И что берлинские ведьмы знают про русских ведьм.
   Я поклялся выковырять из Ранке его изюмину.
   – А знаете что? – сказала Агния, когда мы шли вдоль Гагаринской к нашим дворам. – Я никогда не прохаживалась с офицером. Смешно?
   Я поклонился ей у пупырчатой двери, она рассеянно улыбнулась и скрылась.
   Ведьмы! Никогда не слышал ничего интересней! Русские ведьмы не уступают берлинским. И это, без сомнения, так. Я велю Ранке чаще мыть автомобиль.
   Я миновал наши сообщающиеся сосуды и вышел на Шпалерную. Сверкающая улица, как гигантский рельс, уходила в сторону Смольного собора. Боже мой, как она смеялась! И пальцы, перебегающие по столу. Когда она вставала из-за стола, совершая одновременно множество мелких, незаметных посторонним движений, я ощутил долгий мучительный укол в сердце. Отчего же это? Да. Тогда-то я и осознал, что обручальный ободок светится у нее на пальце.
   Я стремительно прошелся до Литейного и обратно. Должно быть, ее муж – средоточие всех достоинств. Я не хотел бы с ним знакомиться, но уверен, что это непременно так. Я очень надеюсь, что он не сочтет оскорблением утренние появления Ранке за рулем моего авто. Ранке нельзя заподозрить ни в чем. Он будет возить Агнию, и пусть это считается данью моего почтительного восхищения. И все, что я узнаю про ведьм, это тоже будет почтительной данью…
   Но в один прекрасный день ее муж тоже захочет, чтобы его довозили до службы. И будет совершенно прав, потому что иначе это вызов. А я готов. Я все устрою так, что ни у кого не будет вопросов. А сам буду по-прежнему каждое утро гулять в Летнем саду. Помнится, у меня даже слеза навернулась от этих размышлений.
   – Герр Тишбейн, – раздалось рядом, – вас пьянит петербургская осень. – Мой сосед по лестничной площадке раскачивался у меня за спиной и непонятно было, как он умудрился подкрасться незамеченным. – Не поддавайтесь, герр Тишбейн, истребляйте ее хмель алкоголем. Без пощады! Иначе вы пропадете здесь, как в сельве. Вот как я.
   Еще некоторое время он раскачивался, потом махнул рукою и поплелся домой. Я дождался, пока он хлопнет дверью, и тоже вошел в парадную. Помню, у меня мелькнула мысль, что через три дня полнолуние. Мысль была не праздная. Лейтенант Фогель держал со мной пари, что в полнолуние пропускная способность резервного канала возрастает необычайно.
   Я не спал ночью. Потому-то и остолбенел, когда, выйдя из парадной, уткнулся в свой автомобиль. Полночи я собеседовал с воображаемым Ранке и теперь не мог понять, почему он здесь, почему он не ждет Агнию в соседнем дворе? У меня хватило выдержки не накричать на водителя. У меня хватило ума отличить реальность от ночных галлюцинаций.
   – Ранке, – спросил я, – что вы говорили о берлинских ведьмах?
   Ранке попытался тут же выскочить из машины, но я придержал дверцу.
   – Потом. Как-нибудь вы зайдете ко мне и расскажете про свою берлинскую бабушку все, что знаете. А теперь – езжайте. Езжайте, езжайте, госпожа ждет.
   По-моему, он боялся, что я отменю свое прежнее распоряжение. Чем Агния нагнала на него такого страха? А впрочем, пусть. Теперь-то я узнаю всю подноготную берлинских ведьм.
   Я уже прошел Летний сад до половины, когда моя машина выскочила на набережную. Агния, надо полагать, проспала, а может быть, Ранке уже отвез куда-нибудь ее мужа. Машина взлетела на мост и скрылась в Садовой улице. Я поймал себя на том, что мне совершенно безразлично, по какую сторону от Петра поставит Ранке машину. Потом я вспомнил пари с Фогелем и удивился тому, насколько безразлична мне пропускная способность резервного канала в полнолуние. Хотя ожидание полнолуния приобрело новую волнующую окраску. Все дело в ведьмах! И тут впереди я услышал отчаянный плеск и ругань. На берегу круглого пруда у выхода из сада омерзительный человек, схватив лебедя за тонкую шею, тянул его из воды. Кричать лебедь, понятно, не мог, он лишь бил крыльями, а омерзительный человек ждал только момента, чтобы свернуть ему шею.
   – Это прекратить! – крикнул я сверху, поскольку пруд Летнего сада находится в значительном углублении. Человек плюхнул лебедя в воду, но не выпустил белой шеи. – Немедленно это прекратить! – крикнул я и пустился бегом к месту поединка. Когда я волнуюсь, мой русский становится плох.
   Похититель разглядел меня, перехватил птицу левой рукой и решил, что готов к встрече. А вот это было заблуждение, проистекающее единственно из того, что рост мой не дотягивает до метра семидесяти. Я подскочил к негодяю и ударил его ногой по лодыжке. Он вскрикнул и повалился в воду. Лебедь величаво отплыл в сторону, а бродяга назвал меня «падлой германской» и проворно вылез из пруда.
   – Мокро, – сказал он с укоризной, – а ведь холодно. – И быстро припустил куда-то. Как видно, и у него был угол, где можно было сожрать лебедя, а на худой конец, высушить одежду.
   С утра в симметричных особняках был почтовый день. Солдатские письма стопами дожидались меня на столе. Разумеется, я не читал их. Глупо и непорядочно читать солдатские письма, не имея к тому оснований. Чтобы знать, что все идет нормально, достаточно убедиться, что сегодня солдат отправляет письмо по тому же адресу, что и месяц назад. Я пропускал письма перед глазами, и все было обычно, пока очередь не дошла до конверта панического розового цвета. Так и есть – Ранке. Адрес на конверте был берлинский, а, между тем, наш Ранке – парень из Лейпцига, и писал он обыкновенно только туда. Мне вдруг стало весело. Это письмо в Берлин, несомненно, адресовано сведущей в ведьмах бабушке, и не позднее, чем через две недели, я получу от Людвига Ранке полновесный отчет о ведьмах на родине и исчерпывающие предположения о ведьмах в России. Потом пришел Фогель напомнить о нашем пари, потом пришел Ранке и сказал, что он не может ездить на русском бензине, потом позвонили из консульства и сказали, что будет вечер, посвященный дружбе. Я так и не понял, о чьей дружбе шла речь, но уверенно солгал, что болен. Консульский голос посоветовал выпить водки: «Господин майор, водка помогает решительно от всего!» Я обещал выпить. Потом в цирке затрубил слон, и я пошел проводить строевой смотр. Батальонное каре стояло вокруг памятника и на фоне замка выглядело очень внушительно. Я сказал солдатам, что они разболтались, посулил дисциплинарные возмездия, но они все, как один, таращились на Петра Великого. Рушилась дисциплина! Тогда я распорядился устроить пятисотметровый пробег в противогазах и вернулся в кабинет.
   Нет, конечно, нет! У Агнии не могло быть совершенно зеленых кошачьих глаз. Тут какая-то обольстительная видимость. Пожалуй, свет был не тот или еще что-нибудь. Если бы увидеть Агнию днем…
   Тут явился капитан Гейзенберг и сказал, что у нас катастрофа. У всего батальона оказались вытащены из противогазов клапаны. Попросту говоря, мое войско превратило противогазы в маскарадные маски, в фикцию. Я скомандовал бежать еще три километра, а капитан Гейзенберг шепнул мне, что один только Ранке не решился обесчестить свой противогаз. Все-таки Ранке – балбес. А капитана Гейзенберга я невзлюбил еще в Веймаре, где формировался мой батальон. Сообщать командиру о тупости его водителя так, чтобы командир отнес эту тупость на счет своих высоких нравственных качеств. Что это такое? На сцену Гейзенберга, на сцену! Вот будет полнолуние, и можно не сомневаться, что Гейзенберг и его причислит к моим достоинствам. Тьфу!
   Я отправил Гейзенберга проследить, чтобы клапаны были вставлены в противогазы, а сам закрылся в кабинете и стал писать на листе бумаги «Агния». Я написал ее имя кириллицей двести пятнадцать раз. По одному разу за каждый день жизни в Петербурге. Ведь она же все это время была, хоть я и не видел ее. Это немыслимо написать человеческое имя столько раз в один присест! Что-то непременно, непременно должно измениться.
   Я писал всеми ручками, какие у меня были. Я писал и представлял себе каждый свой день в России. Когда я взял второй лист, каждая надпись уже подавала голос. Зеленые голоса, фиолетовые, красные, черные… В двести пятнадцатый раз я написал «Агния» и почувствовал, что умру, если не увижу ее сегодня вечером.
   И я не умер. Я примчался к подвальному кафе «Бибигон» и занял вчерашнюю позицию. В тот вечер мимо почему-то то и дело проходили русские офицеры. Мы вскидывали ладони, отдавая честь, и я, конечно, проглядел Агнию.
   – О! – сказала она. – О! О! О! Я нарочно стояла на той стороне и не мешала вам отдавать честь. Как это грозно. И как неисчерпаемы запасы чести у офицеров.
   Она не смеялась при этом.
   – Вы снова увидели меня из окна? Вы догадались, что я жду вас? Скажите, Агния, вам опять стало худо, когда вы меня увидели?
   – Я обрадовалась, как дурочка. – Она сказала это строго и грустно. – Было бы очень печально, если бы вы каждый день поджидали другую девушку. – И тут она взяла меня под руку и повела. Но не в подвал к загадочному Бибигону. Мы перешли улицу, переждали поток молодых людей и вошли в тяжелые двери.
   – Скажите, я могу называть вас по имени? Это очень хорошо. Если бы вы сказали, что вас можно называть только герр Тишбейн, ничего бы не получилось. В этом не было бы никакой обиды, просто я не могла бы сказать – и точка. – Она не торопясь шла впереди, изредка оглядываясь. Идущие навстречу студенты обтекали нас, поглядывали на мою форму.
   – Мы пришли, – сказала наконец Агния. – Здесь я работаю. Садитесь.
   Я и представить себе не мог, что у художников бывает так грязно. Впрочем, у меня и не было знакомых художников. Я озирался в поисках того места, которое имела в виду Агния, когда велела садиться, и постепенно в этом опасном хаосе проступали черты неизвестного мне порядка. Порядок начинался с огромного стеклянного шара. В нем не было изъянов, и потому он был жутковат. Когда-то в печи перетопили песок и воздух, и теперь желтоватый электрический свет стоял в нем как воспоминание о страшном пламени, из которого он вышел. Еще три или четыре стеклянных сферы в гнездах, вырезанных из пемзы, стояли на подоконниках и на столах. И завершался переход к нестойкой материальности круглой запылившейся колбой. Вода до половины уже испарилась из нее, и какое-то мелкое насекомое лежало на поверхности.
   Я обернулся к Агнии. Пока я смотрел по сторонам, она набросила сероватый балахон, подпоясалась и смотрела на меня так, как только портной смотрел однажды, когда шил мою первую парадную форму. Я, наконец, высмотрел высокий табурет, не запорошенный гипсовой пылью, и уселся. «Да!» – сказала Агния. Она подняла крышку сундука, скрытого шуршащими рулонами, и достала оттуда нечто удивительное, рассыпающееся. Она встряхнула это, и кудри скрыли ее руки. «Парик?» – удивился я.
   – Да, – снова сказала Агния, возлагая на меня эти кудри, – теперь вы – Лефорт. Вы ничего не имеете против швейцарцев? Нет? Чудно. Знаете, Лефорт был хоть и швейцарец, но орел.
   – Я похож на Лефорта?
   – Не имею понятия. – сказала Агния. – Совершенно этим не интересуюсь. Посмотрела бы я на того, кто скажет мне, что Лефорт был не такой. А я спрошу – какой? А я скажу, что у меня был немец натурщик. Я отведу вас к заказчику. Вы не откажетесь пойти со мной к заказчику в форме?
   Агния говорила и дальше, но я лишился способности воспринимать что бы то ни было. Ее пальцы неутомимо двигались над поверхностью, на которой, по-видимому, возникало мое лицо. Но это была одна лишь видимость. Все явственней я чувствовал ее прикосновения к своей коже, она касалась складок, первых морщин над бровями, очерчивала глаза… Была минута, когда от нежных прикосновений в подглазье у меня едва не хлынули слезы. Потом все было заключено в контур, и я почувствовал, как черты моего лица утвердились каждая на своем месте. Все это заняло минут десять, потом раздался треск отрываемого листа, и пальцы снова побежали по моему лицу.
   Через полчаса Агния разрешила мне сползти с табурета, заварила чай и сказала, что я первоклассный натурщик.
   – Вы не шевелитесь, Иоахим. Вы не дышите и не чешетесь. Для новичка это непостижимо. Но снимите, наконец, эти чертовы кудри!
   Она подошла и сдернула у меня с головы парик. Кажется, тогда же я поймал ее руку. Рука была крепкая, прохладная и маленькая.
   И вот что еще: она не заметила этого моего поползновения. Поиграла париком, потом мы на скорую руку выпили чай и вышли на улицу.
   – Представьте себе, – сказала Агния, – ему, то есть заказчику, взбрело в голову, что он потомок Лефорта. И вот теперь он хочет, чтобы предок был везде. Он заказал мне даже жилетные пуговицы с Лефортом. Вам не обидно, Иоахим, что вы будете на пуговицах?
   А я засмеялся. В тот вечер я вообще смеялся больше, чем следует. Агния спрашивала меня, хорошо ли командовать батальоном – я хохотал, Агния упрашивала меня продекламировать что-нибудь по-немецки – я ржал, как жеребец. Потом смех вдруг кончился. Справа блестела Фонтанка, а над нами стояли наполненные темнотой своды. Я взял руку Агнии, поцеловал ее в ладонь, поцеловал еще, обнял, прижал к себе что было сил и долго целовал в губы. Когда я опомнился, оказалось, что я держу Агнию на весу. Медленно-медленно я опустил ее на асфальт, и мы стояли, тесно прижавшись. Помню, меня поразило, что я не слышал ее дыхания. Спустя минуту или две она поцеловала меня, потом поцеловала еще, и мы пошли к дому. У двери в ее парадное я спросил, закончена ли работа, готов ли облик Лефорта?
   – Нет, – ответила она чужим и глухим голосом. – Боюсь, что нет. И скрылась.
   Два дня мы не виделись. Я думал, сердце мое разорвется, но отчего-то не мог решиться просто пойти и встретить Агнию. Стыдно сознаться, но я ждал каких-то знаков. И дождался. На третий день ко мне в кабинет явился Ранке.
   – Сегодня госпожи не было. – сказал он. – Уже третий день, – добавил он.
   Наверняка я не совладал с лицом. Ранке сделал движение, которое могло означать только поспешное бегство.
   – Отставить!
   – Я думал, вы знаете, – пролепетал Ранке. Он сказал, что подъезжал к известному дому все три дня, и все три дня госпожа Агния не выходила. – Она, может быть, уехала в Москву.
   Я остолбенел.
   – Почему в Москву? Почему?
   – А куда здесь еще можно поехать? – удивился простодушный Ранке. – Не в Сибирь же.
   Я выгнал его.
   Что же я знал? Я знал ее имя, цвет глаз и наверняка узнал бы ее губы, случись мне поцеловать ее еще раз. Но адреса я не знал, адреса! Она, может быть, лежала больная в каком-нибудь ужасном обмороке. Она, может быть, ударилась, падая. Но тут я вспомнил, что там должен быть муж. Не стану лгать, это не принесло мне облегчения, но, скорее всего, он перевязал Агнию, когда она ударилась, и уложил ее в постель.
   Явился торжествующий Фогель и сказал, что пропускная способность резервного канала… та-та-та, бу-бу-бу… А за его спиной стоял Гейзенберг и твердил, что он свидетель, что все так и было, и что пропускная способность, и что полнолуние… Не помню, как я избавился от них.
   – Бог, – сказал я, когда закрылась дверь. – Бог, Бог, Бог, сделай так, чтобы Агния была. Чтобы я увидел ее, чтобы она тоже увидела меня! Бог, я никогда ни о чем не просил тебя, так сделай это! Я не верю, что это трудно тебе, Бог!
   Не помню, как закончился день, как я оказался дома. Я спохватился, когда в квартире настала совершенная темнота. Тут я и сообразил, что лежу на постели в ботинках и пилотке. Я сошел на пол, включил свет и непонятно зачем поставил чайник на огонь. Впрочем, это было не так уж глупо. Мне предстояло всю ночь провести у дверей Агнии. Когда я заварил чай, раздался звонок, и я с ужасом понял, что Фогель и Гейзенберг явились праздновать победу над резервным каналом связи. Честное слово, у меня мелькнула мысль выброситься в окно. Вместо этого я пошел и отворил.
   Спустя некоторое время я перестал удивляться таким вещам, но в тот момент…
   Агния глядела на меня из мути лестничного пространства.
   Вдребезги, в мелкие осколки разлетелась забытая в прихожей и сброшенная со столика тарелка, телефонный аппарат слетел на пол, ногой Агния отбросила его в сторону, он хрустнул. Мы двигались, тесно обняв друг друга, так что нельзя было дышать. Плечом Агнии я сорвал со стены зеркало, она, пытаясь освободить губы, простонала что-то, и неуклюжим туром мы прошлись по серебряному стеклу.
   В комнате что-то падало, рушилось навстречу нам, и мы, так и не добравшись никуда, упали в центре хаоса.
   «Свет, свет!» – Агния мне в ухо обрывающимся голосом. И мы, уже неразделимые, поднялись с пола и снова легли в темноте.
   «Дай мне чаю», – сказала она. Когда я вернулся из кухни, Агния была уже одета. «Как жаль, – сказал я. – Я хочу увидеть тебя всю. Совсем».
   «Этого не хватало», – сказала она сердито. Потом поцеловала так, что я чуть не лишился ума. Чайник засвистел в кухне.
   «Какие мы чудаки! – сказал я. – Все равно ложиться, а мы сидим одетые. Ведь ты останешься у меня?» – «Ангел мой, – сказала она, – да как же я останусь?»
   Утром, едва я вошел в Летний сад, взлетела ракета. Она медленно ползла к неопрятным облакам и рассыпалась тусклой огненной пылью над царскими апартаментами. Милиционер побежал к Лебяжьей канавке схватить злоумышленника и скоро вернулся в одиночестве. «Это был салют, – сказал человек, который разыскивал кота. – Злодей пустил ракету и лег на дно. Теперь он вылезет из Лебяжьей канавки и пойдет себе. А всем будет говорить, что попал под дождь». Да есть ли в этом городе нормальные люди?
   В тот день мы стреляли в тире на Васильевском острове. Лейтенант Фогель, воодушевленный вчерашним выигрышем, снова предложил мне пари: восемь выстрелов из пистолета и по одному магазину из автомата. Да свершится! Я вбил свои пули в центр мишени, как гвозди, похлопал Фогеля по погону и скомандовал отбой. Я отыграл полнолуние.
   Вечером я холодея встречал Агнию. Я стоял у «Бибигона» полтора часа. Ужас и отчаяние овладевали мной поочередно. Если бы я мог вычленить из того, что вчера произошло между нами, осмысленные фразы или движения, я бы, конечно, понял, чем разгневал Агнию. Но выделить нельзя было ничего, а стало быть, и вина моя была безмерна.
   Когда Агния набежала откуда-то сбоку и схватила меня за рукав, я уже мало походил на человека.
   – Иоахим! Ах, Иоахим! Зачем ты здесь стоишь?
   – Я тебя жду. Но тебя нет.
   – У меня насморк! Ты простудил меня на полу. Скажи мне, может быть у человека насморк?
   – Я тебя жду.
   – Миленький мой, ты ведь уже большой мальчик. Сколько тебе лет? Вот видишь, тридцать шесть…
   – Почему ты не позвонила мне?
   – Это сумасшедший дом. Ты был на службе, ангел мой! К тому же мы, кажется, разбили твой телефончик.
   – Ты лечилась?
   Я жульничал. Не об этом, не об этом хотел я спросить Агнию. Как протекает существование того, ради кого блестит на пальце обручальный ободок? Неужели те часы, что Агния провела у меня, не вселили в его сердце тревогу? Неужели он не терзал свою красавицу вопросами? Да кто же он в таком случае?
   Я не спросил об этом ни тогда, ни на другой день. Позже я научился тому, чтобы этих вопросов не было вовсе. Они приходили, деликатно приняв обличье боли. В России, я и понял, что боль – благо.
   – Почему ты пришла?
   – Сначала я заплакала и не могла понять, в чем тут дело. А потом прибежала. Раз уж я здесь, пойдем, поработаем.
   Я опять сидел на табуретке в душном парике, а Агния рисовала. Карандаш ее скользил, но ощущения прикосновений больше не было.
   – О, мой Лефорт! – сказала Агния, подошла ко мне и поцеловала.
   Я плохо помню дальнейшее, но если бы там случился телефон, мы бы его разбили. Был момент, когда я оторвал взгляд от помертвевшего лица Агнии и увидел нас с нею заключенными в огромной стеклянной сфере. Прозрачный шар высился на расстоянии протянутой руки. Что было причиной, не знаю, но в тот вечер к нам в шар проникли несколько деревьев из Летнего сада. Их кроны выгибались вдоль границы стекла и воздуха, и клочья уличной тьмы лежали меж ветвей.
   В темноте, сопротивляясь ветру, мы дошли до симметричных особняков, и я показал Агнии окно своего кабинета.
   – Так вот где сидит главнокомандующий, – сказала она.
   Потом я показал ей окна ротных помещений, потом она спросила:
   – А это кто?
   В первом этаже в комнате отдыха за столом сидел Ранке и усиленно писал что-то, прикрывая ладонью рот.
   – Иоахим, это твой шофер. Ручаюсь, он пишет что-то необыкновенное.
   Я не поверил ей тогда, но Агнию это не расстроило. Она спросила меня, хорошо ли мне командовать батальоном, чувствую ли я себя завоевателем Петербурга и нравятся ли мне блондинки? Я хотел ответить по порядку на все вопросы, но в казарме грянула музыка и послышались такие вопли, что я оставил Агнию в темноте и скорым шагом приблизился к одному из особняков.
   Я явился своему войску, как ангел с пламенным мечом. Конечно, я обнаружил пиво и личность неопределенного пола. По части дежурил Бауман. Что ж, ему было отмерено полной мерой.
   Я вышел к Агнии, и мы пошли домой. В ее дворе мы немного постояли.
   – Послушай, Иоахим, заказчик хочет, чтобы Лефорт был изображен в Петропавловке. Мы устроим сеанс через неделю? Ты будешь на фоне Ботного домика. А до этого, миленький мой, я пропаду. И уж ты не делай ничего такого ужасного. Не стой у «Бибигона», как несчастный песик. Я буду думать, как ты командуешь, я буду гордиться тем, что ты полководец.
   – Почему ты пропадешь? Где ты будешь?
   В свете, падавшем из окон, я увидел, как глаза ее налились слезами.
   – Не спрашивай, никогда не спрашивай. Ведь ты большой мальчик. Ведь ты же знаешь, что нельзя совать пальцы в розетку – ну и не спрашивай.
   И я до сих пор не знаю к добру или к худу, но послушался ее раз и навсегда.
   В своих воспоминаниях о Петербурге я останавливался всегда, стоило мне дойти до этого места. Наши дни представлялись мне анфиладой покоев, сквозь которые мы с Агнией провели друг друга так стремительно и жестоко. Створки дней захлопывались, и тогда в Петербурге не было решительно никакой возможности оглянуться назад. Не было, впрочем, и желания. Каждый следующий час, проведенный рядом с Агнией, был настолько превосходнее предыдущего, что этот предыдущий исчезал, таял, оставался в памяти как неуловимый миг предвкушения. Теперь мне кажется, что месяцы в Петербурге были именно предвкушением, да только я этого не понял тогда.
   Но я не зря сказал о днях, которые протянулись перед нами великолепной анфиладой. В тот день, когда я послушался ее, мы на минуточку вступили в помещение, где была кромешная тьма и беззвучие. Что было бы, окажись я не столь послушен? Может быть, в темноте скрывалось начало другого пути? Может быть, мне стоило заупрямиться и заставить ее поискать это начало? Не знаю, не знаю, не знаю.
   Все, что происходило между Агнией и мной, можно назвать теми же словами, что обозначают отношения любой пары любовников, но я-то подозревал в своей любимой иную сущность. Не мог я, как глупый индюк, предъявить ей в один прекрасный день ультиматум: «Или будет, как я говорю, или не будет никак!» Я не был рохлей, я просто знал: скажи я это, и она умрет.
   Но кто спасется от собственного лукавства? Чем больше проходит времени, тем чаще я думаю, что не великодушие, а трусость правила мною в решительные моменты. До горячечного безумия я боялся потерять Агнию.
   Итак, Агнии не было несколько дней. Наверное, это пошло на пользу службе: в ледяном бесчувствии я подтянул лейтенанта Фогеля, ввел хотя бы в какие-то рамки лизоблюдство Гейзенберга и даже умерил застарелый цинизм писарей батальонной канцелярии.
   Когда пошла вторая неделя жизни без Агнии, и безумие, бродившее все время где-то неподалеку, стало заявлять о себе уже не только ночными, но и дневными видениями, пришло неожиданное спасение. В проветренном, вылизанном до канцелярской стерильности кабинете, просматривая солдатскую почту, я обнаружил конверт из Берлина, предназначенный Ранке. Буквы на конверте были выписаны от руки и так твердо, что казались вырезанными. Не берусь описать охватившее меня нетерпение. Я распорядился немедленно раздать письма солдатам и стал ждать. В это трудно поверить, но тогда мне казалось, что вот сейчас откроется дверь, и войдет Ранке, и приведет Агнию. Прошло полчаса, прошел час. Ранке не было. Я почувствовал, что схожу с ума, убрал документы в сейф, запер его и написал записку Ранке. В трех фразах там было сказано все, что он должен передать Агнии. Записку я вложил в конверт и запечатал. И тут мой водитель явился.
   – Господин майор! – провозгласил он подобно шпрехшталмейстеру и подал мне уже знакомый конверт.
   – Ранке, – сказал я, – не перескажете ли вы мне послание вашей бабушки?
   Ранке сказал, что это невозможно и что, начав читать, я все пойму сам. Я велел ему присесть и извлек из конверта несколько листов бумаги, плотной, как кровельное железо. Я вопросительно взглянул на Ранке, и он сказал, что мне следует читать без колебаний.