Личность человека, душа индивида – вот то единственное, что делает его абсолютно равновеликим всему человеческому роду. Именно в этой таинственной и неопределимой субстанции он способен полностью растворить все его определения, и даже больше того – иногда встать над ним, чтобы повести его за собой. Именно она, будучи брошена на чашу каких-то нравственных весов, способна уравновесить судьбу индивида с судьбами целых народов. Именно она суть то бездонное метафизическое начало, что позволяет единым понятием человека объять и крохотную смертную монаду, и всю совокупность сквозящих через тысячелетия разноязыких племен…
   Заметим: все предикаты его души человеку не даются с рождением. Но заметим и другое: мало что из их бесконечного ряда остается неизвестным ему если уже и не к обряду инициации, то во всяком случае ко времени его полного совершеннолетия. Впрочем, и само совершеннолетие во все времена определялось становлением у каждого входящего в мир взрослых соплеменников позитивной части всего спектра именно этих тонких материй. (Я не стану останавливаться здесь на том обстоятельстве, что в разные времена состав тех качеств, которые воспитывались в каждом индивиде, был разным: родовое сознание требовало формирования одного, общность, пришедшая на смену роду, – чего-то другого.) Но вместе с тем слишком мал и жизненный и эмоционально-волевой опыт каждого из нас, чтобы можно было говорить о том, что именно из него вступающим в самостоятельную жизнь человеком выносятся все необходимые представления о высших ценностях этого ряда. А это значит, что формируются они не где-нибудь, а все в том же знаковом общении с себе подобными.
   Итак, опять мы приходим к знаковым системам.
   Известно, что основной формой нашего общения является речь. Дар речи ниспосылается нам для того, чтобы мы могли понимать других и делать самих себя понятными всем. И было бы вполне логично предположить, что если во многом именно этому дару выпадает формировать самую душу человека, то речь должна быть если и не идеальным, то хотя бы приближающимся к какому-то совершенству устройством. Однако даже самый поверхностный взгляд способен обнаружить, что взятый сам по себе язык, которым мы пользуемся в повседневном речевом обиходе, вообще не способен обеспечить взаимопонимание.
   Здесь нет никакого преувеличения или парадокса. В сущности все языки мира страдают одним и тем же: в них нет, вероятно, ни одного слова, которое имело бы один единственный, одинаково понимаемый всеми смысл, – без исключения любая единица языка имеет несколько, зачастую совершенно не связанных друг с другом, значений. Больше того, полный семантический спектр в сущности ни одной из них вообще не может быть исчерпан чем-либо определенным и формализованным. Ведь даже многотомные академические словари в состоянии привести лишь наиболее употребительные их применения. Между тем каждое слово может быть использовано и в совершенно "нестандартном" контексте: так называемая ненормативная лексика – это ведь не только то, достойной скрижалью чему могут служить лишь стены общественных туалетов или заборы: тайна речевой культуры во многом объясняется именно неконвенциональным использованием привычного.
   При этом важно понять следующее. Слово нельзя уподобить некоторому стеллажу со множеством ячеек, каждая из которых наполнена чем-то своим. Это из отдельной ячейки можно взять ее содержимое и оперировать только им – слово всегда несет в себе все свои значения. Это значит, что хотим мы того или нет в любом речении какая-то незримая тень, казалось бы, полностью исключаемых его контекстом значений все равно будет витать над каждым произносимым или воспринимаемым нами словом. А отсюда, в свою очередь, вытекает, что где-то в глубинных структурах нашего сознания всегда будет откладываться нечто, семантически неравновеликое непосредственно обсуждаемому предмету.
   Но если вообще никакое слово не имеет строго однозначного ограниченного какими-то четкими и всеми признанными рамками смысла, то что говорить об их сочетании? Ведь синтетический смысл даже самого простого предложения не складывается механически, иначе говоря, не составляет сумму значений всех входящих в его состав элементов, но образует собой нечто новое, в принципе не поддающееся элементарному синтезу. Неисповедимые пути восприятия родной речи скрывают от нас это, но каждому, кто начинал изучать чужие языки, хорошо знакома ситуация, когда уже выяснено значение всех образующих законченное речение слов, но общий смысл предложения все равно остается недоступным, и постижение его существа требует интеллектуальных усилий, сопоставимых с решением сложной инженерной задачи.
   Далее. Значение любого нового слова может быть определено нами только с помощью каких-то других слов. А это значит, что вся полнота его постижения в значительной мере будет определяться и жизненным, и эмоциональным опытом человека, и его культурой. Возможно ли полное взаимопонимание там, где существует слишком большая возрастная, общекультурная, наконец, профессиональная дистанция между людьми?
   …Словом, стоит только начать анализировать, как тут же приходишь к выводу о том, что язык вообще не может служить средством общения – и уж тем более средством созидания несмертной души человека…
   Но в самом ли деле уж так плох (на тебе, убоже, что нам негоже) этот невесть откуда ниспосланный человеку дар? Или все-таки, может быть, беда в том, что мы сами не владеем им в должной мере?
   Думается, что подавляющее большинство из нас исчерпало бы определение меры владения родным языком такими вещами, как словарный запас, грамматическая точность и культура словоупотребления.
   Но вот пример, до боли знакомый многим.
   Я – инженер. По роду своей деятельности я обязан иметь представление о содержании и научном уровне разработок выполняющихся за пределами моего института. И уже поэтому я могу утверждать, что отдел, который я имею честь возглавлять, ничем не хуже аналогичных служб других НИИ, а также многих лабораторий западных исследовательских центров. Словом, мои коллеги – это специалисты, которые вполне способны на равных состязаться со многими из тех, кто хорошо знает наше ремесло. Но вот парадокс: выполнить сложный расчет, составляющий самую сердцевину какой-нибудь пионерской разработки, для многих из нас стоит куда меньшего труда, чем составить короткую пояснительную записку к нему. Написание непритязательного сопроводительного текста зачастую требует куда большего времени и сил, чем собственно инженерная работа.
   В пору экзаменационных сессий всем нам приходилось слышать от своих учителей, что неумение грамотно и внятно изложить существо предмета свидетельствует о недостаточном знании последнего. В какой-то степени это действительно так. Но все же абсолютизировать эту истину было бы неверно: ведь в ученичестве вместе с предметом нами усваиваются и нормативные способы описания чего-то известного, здесь же, как правило, речь идет о новом, а значит, и о формировании какого-то нового вербального аппарата. И потом, речь идет о специалистах, которые не имея, может быть, и десятой доли тех технических средств, которые предоставляются в распоряжение их западных коллег, способны добиваться вполне сопоставимых и конкурентоспособных результатов. Так что об отсутствии должной квалификации говорить не приходится.
   Слабое владение языком?… Да, пожалуй. Но в этом предположении нет и тени осуждения или какой бы то ни было назидательности. Думается, другой пример рассеет любые подозрения в этом. Так, что может быть более знакомо нам, чем облик любимого человека? Но попробуем дать его точное вербальное описание, позволяющее любому другому мгновенно различить его в толпе одинаково одетых людей… и мы быстро обнаружим, что умение строить грамматически безупречные фразы и стилистически выдержанные периоды – это еще не владение речью. Иначе говоря, любые фиоритуры какого-нибудь "бельскрипто" сами по себе ничуть не лучше бесхитростных конструкций незабвенной Людоедки-Эллочки.
   Но и в том профессионале, что в совершенстве постиг искусство составления словесного описания того предмета, с которым связана его деятельность, мы далеко не всегда обнаруживаем носителя подлинной речевой культуры…
   Да, полное овладение предметом предполагает, в частности, и овладение сложной техникой его описания. Но (Козьма Прутков уподобил специалиста флюсу, а Карл Маркс, говоря, правда, о капиталистическом способе производства, и вообще обозвал его профессиональным кретином) большей частью мы научаемся членораздельно говорить лишь о том, что составляет суть нашего ремесла. Но ведь дар речи – это способность рисовать точный вербальный портрет любого предмета, с которым сталкивает нас жизнь.
   Чтобы еще более подчеркнуть существо того, о чем идет речь, обратимся к другому. Известно, что средствами графики можно передать не только точные пропорции предмета, но даже его фактуру. А значит, все то, что фиксирует человеческий глаз, способно быть воспроизведено на бумаге. При этом считается, что умению рисовать можно научить каждого нормального человека. Однако способность передать простое сходство сегодня воспринимается нами едва ли не как знак какой-то высшей одаренности. Между тем, известно, что ремесло рисовальщика на протяжении многих столетий было чем-то столь же обычным и распространенным, сколь – еще совсем недавно – ремесло чертежника или машинистки. Любая экспедиция, любой военный штаб, гобеленная мастерская или типография в обязательном порядке включали в свой штат специалистов-ремесленников, способных фотографически точно фиксировать в карандаше все то, что подлежит запоминанию.
   Но сегодня, с изобретением технических средств фиксации видимого, эта способность, как кажется, невозвратно утрачивается человеком, и вот уже всякий, кто способен лишь к механической передаче простого сходства, немедленно причисляется нами к лику художников.
   Язык – это образование еще более гибкое и развитое, чем графика. Но владеем мы им, в сущности, столь же неуклюже, сколь и карандашом. А ведь способность грамотно выстраивать слова в какие-то осмысленные предложения – это не более чем умение правильно держать инструмент. Но, как действительная власть над последним состоит в безукоризненно точном воспроизведении любого предмета, так и подлинная власть над словом – это умение сделать достоянием другого без исключения все, что рождается в нашем сознании.
   Нет, здесь я говорю совсем не об искусстве. Искусство начинается только там, где сквозь протокольно точное изображение предмета начинает светиться его душа или душа самого художника. Впрочем, художнику (и только ему одному) позволено поступаться даже фотографической точностью. Но способность сквозь плотную завесь фактуры видеть и живописать самую душу вещей доступна лишь избранным; простая же фиксация точных пропорций внешнего предмета в сущности не выходит за рамки обыкновенного ремесленничества. Но и здесь, как кажется, большинство из нас не в состоянии подняться выше начинающего подмастерья; и все это при том, что даже понятие шедевра берет свое начало именно в ремесленническом мире, а вовсе не в сфере искусства.
   Но если это и в самом деле так, то откуда же тогда берется то, что наполняет нас гордостью за нашу собственную принадлежность к человеческому роду? Неужто и в самом деле все составляющее предмет гордости нашего рода создано какими-то редкими гениями и героями, что не имеют ничего общего с нами, растворяющимися в сплошном неразличимом человеческом повидле? Да ведь если так, то, получается, гордиться нам абсолютно нечем: ведь уже сама исключительность гениев и героев заставляет усомниться в их принадлежности к нашему жалкому стаду бесталанных. Иначе говоря, есть мы – ущербные – а есть и существа какой-то иной – высшей – природы, которые, собственно, и создали все нетленные ценности этого мира. Словом, все мы – не более чем пыль под ногами великих, и лишь в лучшем случае – тот благодатный гумус, на котором они только и могут произрастать.
   Или все же мы – каждый из нас! – прикосновенны к созданию всего того, что способно пережить века, а значит, и все мы – каждый из нас! – не столь уж бездарны и никчемны. Причем здесь имеется в виду прямая прикосновенность каждого ко всем великим свершениям всеобщего человеческого духа, иначе говоря, непосредственное участие в созидании всего несмертного, а вовсе не то обстоятельство, что мы создаем лишь какие-то там абстрактные и неведомые "условия", что позволяют редким обитателям творческого Олимпа, не думая о плоти воспарять над оскорбляющей дух низменностью вещественного.
   Разумеется, второе куда предпочтительней первого. И, к счастью, реальная действительность, как кажется, позволяет надеяться, что это второе значительно более обосновано.

4.3. Творчество как способ существования

   Вернемся к тому, о чем уже шла речь.
   Да действительно, особенности любого языка таковы, что уже сами по себе не позволяют нам в точности сформулировать именно то, что занимает наше сознание. Да, в большинстве своем и мы сами не так уж хорошо владеем им, чтобы сделать самих себя до конца понятными любому другому человеку. Добавим сюда и все различия в накопленном опыте, впитанной культуре, роде занятий, которые существуют между нами и которые еще более затрудняют самую возможность человеческого общения. А это значит, что и восприятие кем-то другим всего того, что мы вкладываем в наши слова, не может быть уподоблено получению денежного перевода на исправно работающей почте. Это только там отправляемая и получаемая суммы должны сходиться (и сходятся) до последней копейки – здесь же, как следует из всего сказанного выше, они могут расходиться в обе стороны на какую угодно величину.
   Но вспомним и другое. Мы уже могли видеть, что восприятие любой информации может быть обеспечено только в процессе самостоятельного ее воссоздания каждым из тех, кому она адресуется. Простое пассивное созерцание полностью исключает любую возможность какого бы то ни было информационного обмена. Таким образом, любой информационный обмен – это всегда творчество. Оно и только оно лежит в основе самой возможности нашего общения.
   Строго говоря, в утверждении того, что человек – это существо творческое и что именно творчество является, вероятно, самым глубоким нашим отличием от животных, нет ничего нового. Но если уж мы принимаем такое положение, то нужно согласиться и с другим. Не просто абстрактная способность к созидательной деятельности должна быть изначально заложена в каждом из нас, – живое творчество обязано быть глубинной основой повседневной жизни каждого, больше того, творчество должно носить принудительный характер.
   Здесь нет никакого преувеличения: когда мы говорим о каких-то закономерностях или движущих силах человеческой истории, мы обязаны объяснить себе, почему иначе просто не может быть, ибо в противном случае вообще непонятно, что заставляет нас пускаться в длящуюся тысячелетия гонку за чем-то новым.
   Нам говорят, что в основе исторического прогресса лежит обыкновенная материальная нужда. Именно неудовлетворенная потребность вынуждает человека напрягать все свои силы в поисках насущного, и именно этот непрерывный тысячелетия длящийся тренинг пробуждает его творческий дух. (Кстати, заметим: если в этом случае все, что составляет существо цивилизации, и получает какое-то рациональное и вполне правдоподобное объяснение, то все достижения нашей культуры оказываются совершенно случайным побочным продуктом разрешения чисто прикладных утилитарных задач. Просто искали новые пригодные к освоению земли, а попутно сложилась романтическая песнь о золотом руне и об отважных аргонавтах.) Но ведь сам по себе хронический дефицит всего необходимого не в состоянии объяснить вообще ничего. Вдумаемся: обделенное разумом животное должно находиться в еще более тяжелом положении, чем занимающий высшую ступень в единой иерархии живого человек, и следовательно, оно должно было бы испытывать куда больший и настоятельный позыв к изменению однажды сложившихся стереотипов своего бытия. Известно, что даже "царя зверей" чувство голода сопровождает едва ли не всю его жизнь. Но если бы одна только материальная нужда и в самом деле могла лежать в основе материального и духовного прогресса, то пределом совершенствования еще задолго до человека должно было бы стать какое-нибудь одноклеточное. Однако в действительности этого не случилось: ничто не заставляло и не заставляет животное ни изобретать орудия, ни слагать стихи, ни тем более задумываться над вечной тайной посмертной жизни. Даже через миллиарды лет после зарождения жизни все в живой природе ограничивается лишь простым регулированием численности биологических популяций. Почему же в таком случае столь ненасытен человек, который благодаря дару сознания получает огромное преимущество перед любым самым совершенным созданием природы?
   Нет, совсем не материальная потребность гонит его в неизведанное. Впрочем, и сама потребность, скорее всего, является довольно поздним продуктом социологического мифотворчества, чем реальной действительностью: ведь в живой природе устроено так, что при относительном равновесии запросов биологического вида со всем тем, что может предоставить ему окружающая среда, наступает его стабилизация. Лишь граничащие с катастрофой региональные изменения природных условий в состоянии нарушить сложившийся баланс и стимулировать процесс биологического видообразования. Многие же виды живых организмов существуют на Земле рядом с человеком (и его предками) вот уже миллионы и миллионы лет. Современная палеонтология свидетельствует о том, что, если не считать полного исчезновения, ни один из распространенных на Земле биологических видов не подвергся за это время никаким существенным изменениям. Известно о существовании бактерий, не претерпевших вообще никаких видимых трансформаций почти за миллиард (!) и даже более лет. Между тем, по современным представлениям история эволюционного выделения человека из животного царства не превышает 10–15 миллионолетий. Это составляет примерно триста-пятьсот тысяч поколений. В отличие от него, срок жизни бактерии исчисляется не годами, и даже не днями – всего лишь считанными минутами, а следовательно, за это время сменяются свыше 10 триллионов поколений организмов. И вот за все это время решительно никаких перемен. И это при том, что именно низший уровень организации жизни отличается наибольшей гибкостью; ведь всем известна потрясающая приспособляемость болезнетворных бактерий, позволяющая им выживать несмотря на все новые и новые средства борьбы с ними, которые изобретает человек.
   Единственная доступная биологическому телу форма приспособления к своей среде – это преобразование собственной структуры и функций; и если верить тому, что к такому преобразованию его может подвигнуть только неудовлетворенная потребность, то стабильность существующих видов может быть объяснена только отсутствием сколь-нибудь серьезного дисбаланса между их потребностями и ресурсами регионов. Другими словами, развитой способностью организмов обеспечить полное удовлетворение всех настояний своей природы.
   Но если полностью обеспечить себя способно даже самое примитивное из всех живых существ, то почему же "венец творения" должен находиться в постоянном разладе с окружающей его действительностью? Ведь, в отличие от приносимого волхвами, дары и богов, и природы должны иметь не только символическое значение, а значит, не может быть, чтобы, как запретное яблоко вместо добра и зла обнаружило перед человеком всего лишь его наготу, дарованное ему сознание оказалось способным только на то, чтобы сделать явственным вечную его обделенность в насущном.
   Нет, непрестанная погоня за чем-то новым, как кажется, может быть объяснена только тем фактом, что не прерываемое ни на мгновение творчество оказывается единственно возможным способом существования нашего сознания, иначе говоря, является столь же принудительным для нас, сколь и само дыхание или кровообращение.
   Мы уже видели, что даже ритуальная, то есть предшествующая собственно знаковым формам общения, коммуникация решительно немыслима без творчества. Единственным залогом людского взаимопонимания может служить только самостоятельное воссоздание каждым всего того, что выступает предметом любого информационного обмена. Но одно дело – самостоятельно воспроизвести какое-то явственно обозначаемое действие, совсем другое – воссоздать по существу из порождаемого кем-то информационного хаоса нечто содержательное и законченное. Именно так – хаоса, ибо, как уже говорилось, полная аура слова (или, говоря шире, любого знака вообще) на самом деле может скрывать в себе все что угодно, вплоть до прямого опровержения каких-то фиксированных конвенциональных его значений. Поэтому полнота и точность восприятия транслируемого нам смысла обеспечивается отнюдь не автоматически, и чем более сложным и отвлеченным от сиюминутного расклада внешних условий оказывается доводимое до нас содержание, тем острее становится потребность в развитии и диверсификации встречной работы всех задействованных в его дешифрации структур организма. Словом, переход от ритуальной коммуникации к собственно знаковому речевому общению нисколько не облегчает взаимопонимание людей.
   Точно так же, как и у тяготеющих едва ли не к противоположному полюсу единой эволюционной шкалы организмов, никакой информационный обмен между разумными существами не может быть реализован в процессе простого пассивного созерцания происходящего вне их. Это всегда напряженная работа, пусть и скрытая от внешнего наблюдателя, но от того не перестающая требовать от обеих сторон общения довольно значительных затрат на синхронное порождение и встречное воссоздание любой единицы смысла. И уж тем более справедливым это становится там, где обмен начинает осуществляться на основе знака. Ведь, кроме всего прочего, знаковая коммуникация – это уже совершенно иной, куда более высокий и сложный, уровень абстракций, фигурирующих в процессе информационного взаимодействия. А значит, она требует значительно больших усилий от всех, кто пользуется ею. Поэтому собственное несовершенство языка вместе с нашей неспособностью его средствами абсолютно точно воспроизвести какой бы то ни было предмет лишь усугубляют необходимость постоянной работы, связанной с самостоятельным воссозданием всего фиксируемого нами.
   Но жирно подчеркнем последнее: и несовершенство языка и наша собственная нерадивость в его освоении лишь усугубляют строгую необходимость именно такой организации сознания, но отнюдь не объясняют ее. Само же объяснение лежит куда как глубже.

4.4. Труд понимания как условие развития

   Повторим еще одну существенно важную для понимания всего того, о чем говорится здесь, деталь. Облачение идеального в осязаемую плоть знака происходит не только там, где взаимодействуют две стороны, два автономных друг от друга сознания, но и в течение всех двадцати четырех часов в сутки в каждом из нас. Человек вообще не мыслит словами (в противном случае почему бы не предположить, что мыслить можно и простыми комбинациями каких-то артикуляционных фигур). Рассуждая об этом таинственном обстоятельстве, Иммануил Кант в своей "Критике чистого разума" говорил о "схемах", которым еще только предстоит оформиться в строгие понятия. Слово не существует изначально, это всегда результат многотрудной скрытой работы человеческого духа; взятое же само по себе, оно, как, впрочем, и любой знак вообще, являет собой лишь вспомогательное средство воплощения уже рожденного образа, выстраданного чувства, сформулированной идеи.
   Но вместе с тем абсолютно неправильным было бы утверждать и полную независимость вещественной формы знака от его подлинного значения. Именно поэтому та работа (нашей души или чего-то потаенного в глуби под кожным покровом), которая связана с вечным поиском адекватного выражения рождаемых в нас идей, чувств, образов, есть в то же время и постоянное порождение какого-то нового их содержания. Иначе говоря, уже сам поиск нужного слова, взгляда, жеста, позы есть в то же самое время и привнесение какого-то дополнительного оттенка в воплощаемую ими мысль, благодаря чему последняя со временем начинает требовать уже каких-то иных средств своего выражения.