При свете луны, которая осветила в этот момент лицо незнакомца, его спутник с изумлением глядел несколько секунд на его благородные, задумчивые черты, на которых горе успело уже провести глубокие морщины.
   — Так что всякое помещение для вас будет хорошо?
   — Ночь уже отчасти прошла. Мне хотелось бы достать только кое-какой кров для себя и для лошади.
   — Отлично, если вы положитесь на меня, то через десять минут будете иметь и то, и другое.
   — Согласен.
   — Я не могу обещать вам роскошных хором, мы пройдем в пулькерию 8, куда я и сам обыкновенно направляюсь, когда бываю в этих местах. Вам, быть может, местное общество покажется несколько пестрым, но что же делать, мы ведь в пути, к тому же, как вы говорите, ночь уже наполовину прошла.
   — Ну, Бог не без милости. Вперед!
   Поводья лошади взял теперь второй ездок, просунув свои руки под локти первого, и направил ее к дому, расположенному недалеко от противоположного конца той улицы, на которую они въехали. Плохо прилаженные окна этой лачуги горели в ночной темноте, как устья плавильной печи. Крики, смех, песни, визг и топот неслись из нее и показывали, что, если остальное пуэбло было погружено в глубокий сон, здесь жизнь кипела и била ключом.
   Наши незнакомцы остановились перед дверью этого странного притона.
   — Хорош ли ваш выбор? — спросил первый всадник второго.
   — Великолепен, — ответил тот.
   Тот, кто правил теперь лошадью, слез с нее и несколько раз ударил в изъеденную червями дверь.
   Долго не было слышно никакого ответа. Наконец изнутри послышался хриплый голос. В то же время оргия словно по волшебству сменилась могильной тишиной.
   — Кого Бог принес?
   — Друзей и мирных людей! — ответил незнакомец.
   — Гм! — отвечал тот же голос из-за двери. — Это не имя. А какова погода?
   — Один за всех, все за одного. Кормуэль дует и сдувает рога с быков на вершине Серро-дель-Гуэрфано.
   На этом странный разговор кончился, дверь немедленно отворилась, и путники вошли в нее.
   Сначала они ничего не могли разобрать в густой, дымной атмосфере, наполнявшей пулькерию, и двинулись наудачу.
   Провожатый первого всадника был, по-видимому, своим человеком в этом вертепе, так как хозяин и многие из посетителей немедленно его обступили.
   — Сеньоры кабальеро, — сказал он, представляя своего спутника, — этот сеньор — мой друг, прошу его любить и жаловать.
   — Он будет принят так же, как и ты, Весельчак, — отвечал человек, казавшийся хозяином этой норы. — Лошади ваши уже отведены в стойло, где получат по мерке альфальфы 9. Что же касается вас, то прошу не стесняться, дом в вашем распоряжении, располагайтесь, как вам угодно.
   Во время этого потока приветствий нашим незнакомцам удалось пробить себе дорогу через толпу посетителей. Они прошли через всю обширную комнату и не без труда нашли себе уголок за столом. Хозяин тотчас же выставил перед ними пульке, мескаль, чингирито, каталонское рефино 10 и херес.
   — Черт возьми, сеньор трактирщик, — смеясь, воскликнул тот, кого звали Весельчаком, — ты довольно щедр сегодня.
   — Разве ты не знаешь, что у меня ангелочек, — серьезно ответил хозяин.
   — Как, твой сын Педрито…
   — Умер! Я изо всех сил стараюсь принять сегодня гостей получше, чтобы достойно отпраздновать вступление на небо моего бедного дитяти. Оно не успело еще согрешить, но уже стоит ангелом пред Господом!
   — Это правда, — сказал Весельчак, чокаясь с так мало огорченным отцом умершего малютки.
   Трактирщик залпом проглотил стакан рефино и отошел.
   Незнакомцы, свыкнувшись немного с окружавшей их атмосферой, огляделись кругом.
   Пулькерия представляла удивительный вид.
   Посередине десятка полтора личностей, производивших впечатление, что по ним давно уже плачет виселица, покрытых отрепьями, но вооруженных с головы до ног, с диким азартом играли в банк. Странная особенность, не казавшаяся, однако, таковой никому из почтенных партнеров: с правой стороны от банкомета лежал длинный кинжал, а слева — пара пистолетов. В нескольких шагах от них полупьяные мужчины и женщины танцевали и пели, сопровождая пение и танцы далеко не двусмысленными жестами, под резкие звуки двух или трех виуэл и хараны 11. В самом чистом углу пулькерии человек тридцать расселись вокруг стола, за которым в тростниковом кресле сидело дитя лет пяти. Казалось, дитя было центром этого собрания. На нем было надето лучшее платье, на голове покоился венок из цветов, цветы массой лежали вокруг него на столе.
   Но, увы! Лобик дитяти был бледен, глазки остановились, свинцовый оттенок покрывал его личико, на котором уже выступили фиолетовые пятна. Его тело закостенело, это был труп, дитя было мертво: это был ангелочек, вступление которого на небо и праздновал ныне достойный пулькеро 12.
   Женщины, мужчины, дети пили и смеялись, обращаясь к бедной матери, которая употребляла героические усилия, чтобы не разрыдаться при воспоминании о своем малютке, его слишком раннем развитии, доброте и ласках, которые теперь для нее исчезли.
   — Это ужасно, это отвратительно, — бормотал первый путник, будучи не в состоянии скрыть свои чувства.
   — Что же делать! — отвечал другой. — Не будем больше обращать на это внимание, представим себе, что мы где-то далеко от этого сброда. Да и они, кажется, позабыли о нас. Будем разговаривать.
   — Я бы очень этого хотел, но, к сожалению, нам не о чем говорить.
   — Так-то оно так, но, прежде всего, нам нужно познакомиться.
   — Это верно.
   — Вы согласны с этим? Я покажу вам пример доверчивости и откровенности.
   — Отлично! А потом будет мой черед.
   Весельчак оглянулся кругом. Оргия продолжалась с новой силой. Ясно было, что на них никто не обращает внимания. Он оперся обеими локтями на стол, нагнулся к своему новому другу и начал:
   — Итак, как вы уже знаете, потому что в вашем присутствии уже много раз произносили, мое имя, мой дорогой товарищ. Весельчак. Я канадец, то есть почти француз. Обстоятельства, о которых слишком долго можно говорить сейчас, но о которых я вам расскажу как-нибудь, привели меня еще очень молодым в эти края. Двадцать лет моей жизни протекли в странствованиях по прериям во всех направлениях. Нет такого ручейка, как бы мал он ни был, нет такой затерянной тропинки, которых бы я не знал. Я мог бы, если б захотел, жить спокойно, без забот, у своего старого товарища, владеющего великолепной асиендой в нескольких милях от Эрмосильо. Но жизнь лесного бродяги имеет свою прелесть, которую может понять только тот, кто это изведал. Она влечет к себе каждого против его воли. Я еще не стар, мне сорок пятый год. Мой старинный приятель, индейский вождь по имени Орлиная Голова, предложил мне сопровождать его в походе, который он намеревается предпринять в земли апачей. Я соблазнился его предложением, простился с теми, кого любил и кто тщетно пытался отговорить меня, и вот, свободный от всяких уз, без сожалений о прошлом, счастливый настоящим, без мысли о будущем, я бросился вперед, захватив с собой бесценные для охотника сокровища: твердое сердце, веселый характер, хорошее оружие и коня, привыкшего, как и его хозяин, и к хорошей, и к плохой судьбе. И вот я весь перед вами, и вы, дружище, знаете меня теперь, как будто мы с вами знакомы уже десять лет.
   Его новый товарищ внимательно слушал, задумчиво глядя на смелого искателя приключений, который, улыбаясь, закончил свой рассказ. Он с любопытством рассматривал этого человека. Лицо его дышало честностью, черты были выразительны, он казался таким открытым, добрым, благородным, великодушным.
   Когда Весельчак замолчал, его слушатель долго не отвечал, целиком погрузившись в какие-то глубокие думы, затем он протянул ему через стол белую, тонкую и красивую руку и ответил прочувствованным голосом на самом чистом французском языке, каким только кто-либо когда-либо говорил в этих отдаленных краях.
   — Благодарю вас за доверие и откровенность, которые вы выразили мне, Весельчак. Моя история не длиннее, но печальнее вашей. Вот она в нескольких словах…
   — Как! — вскрикнул, перебивая его, канадец и горячо пожал ему руку. — Так вы француз? Вот счастье!
   — Да, и я горжусь этим.
   — Честное слово! И как это могло случиться, — продолжал Весельчак радостно, — вот уже около часа, как мы имеем глупость ломать свой язык, разговаривая по-испански, вместо того, чтобы беседовать на родном языке. Ведь я канадец, а все канадцы — американские французы, не правда ли?
   — Конечно!
   — Итак, решено, ни слова больше друг с другом по-испански!
   — Ни слова!
   — Браво! За ваше здоровье, храбрый земляк, а теперь, — прибавил он, стукнув опорожненным стаканом о стол, — в чем ваша история? Я слушаю.
   — Я расскажу вам, она не длинна.
   — Это все равно. Говорите, я уверен, что она заинтересует меня.
   Француз подавил вздох.
   — Я также избрал жизнь лесного охотника, — начал он, — я также испытал опьяняющую прелесть этой жизни, полной постоянного возбуждения, полной потрясающих приключений, никогда не похожих одно на другое. Я бродил по бескрайним прериям далеко от здешних мест, по бесконечным девственным лесам, где до меня ни один человек не оставлял еще следа ноги своей. Меня сопровождал друг, поддерживая во мне бодрость, не давая ослабевать моей воле своей бесконечной веселостью, бескорыстной дружбой. Увы! Это было самое счастливое время в моей жизни! Я влюбился в одну женщину и женился на ней. Как только мой друг увидел меня богатым, окруженным семьей, он покинул меня. При расставании он сказал, что спокоен теперь за меня, что ему остается только предоставить мне наслаждаться счастьем, что он не нужен мне отныне. Его уход был для меня первым горем, горем безутешным, которое с каждым днем становилось все сильнее и которое ныне терзает меня, подобно угрызениям совести. Увы! Где теперь это твердое сердце, этот преданный друг, который всегда становился между мной и грозившей мне опасностью, который любил меня сильнее родного брата, к которому я чувствовал сыновнюю привязанность? Увы! Быть может, он уже умер.
   Говоря это, француз опустил голову на руки и предался горьким мыслям, которые поднимались в его душе при встававших пред ним воспоминаниях.
   Весельчак бросил на него задумчивый взгляд и пожал ему руку.
   — Не падайте духом, друг мой, — тихо проговорил он.
   — Да, — вновь начал француз, — он говорил то же самое, когда видел меня пораженного горем, когда я чувствовал, что надежда покидает меня. Не теряй бодрости, — говорил он своим мужественным голосом, положив мне на плечо руку, и я чувствовал, точно гальванический ток пробегал по мне от этого прикосновения. Я оживлялся при звуках этого милого голоса и чувствовал, что ко мне вновь приливает жажда начать борьбу, я чувствовал себя сильнее… Несколько лет прошло среди самого безмятежного счастья. Я обожал свою жену, у меня были прелестные дети, я строил в мечтах ожидавшую их счастливую судьбу. У меня было все, что желает иметь каждый человек, все, за исключением моего бедного товарища, о котором я, несмотря на все мои старания, не мог собрать никаких сведений с тех пор, как он меня покинул. Теперь мое счастье исчезло навеки: моя жена, мои дети в могиле. Сонные, они были коварно перерезаны индейцами, которые ворвались на асиенду. Один я остался в живых и бродил по дымившимся развалинам своего жилища, где протекло столько счастливых дней. Все, что я любил, погибло под развалинами, мое сердце разбито, я не хотел пережить того, что было мне дорого. Друг, единственный друг, оставшийся мне верным, спас меня. Он силой увел меня к своему племени — он был индейцем. Там он ухаживал за мной, как преданный, любящий брат, он возвратил меня к жизни и вернул, если не надежду на счастье — оно уже невозможно для меня, — то, по крайней мере, силы для борьбы с судьбой, которая нанесла мне столько жестоких ударов. Но и он вот уже несколько месяцев как умер. Прежде, чем закрыть глаза навеки, он заставил меня поклясться, что я исполню последний его завет. Я дал ему слово, и вот что он сказал мне: «Брат, каждый человек должен в своей жизни стремиться к какой-либо цели. Когда я умру, отправься на поиски друга, о котором ты так часто вспоминаешь и которого ты так давно потерял из виду. Ты найдешь его, я уверен в этом. Он укажет тебе цель в жизни». Два часа спустя отважный вождь скончался на моих руках. Как только тело его опустили в могилу, я отправился в путь. И вот теперь, как вы видите, я прибыл в Гуаймас. Я намерен теперь же без промедления отправиться в пустыню. Если мой друг еще жив, то только там могу я надеяться найти его…
   Воцарилось продолжительное молчание.
   Наконец заговорил Весельчак:
   — Гм! Все это очень печально, дружище, ничего не могу больше прибавить сейчас, — сказал он и потряс головой. — Вы взялись за дело почти невозможное, шансов на успех у вас почти нет. Человек не больше песчинки, когда он затерян в безмерных пространствах пустыни. Кто знает, если он даже и жив, где он теперь находится? Вы будете искать его в одном месте, а он переедет в другое. Однако я намереваюсь сделать вам предложение, которое, я думаю, должно быть вам выгодно.
   — Друг мой, я могу сказать, какое предложение вы хотите мне сделать, я знал его прежде, чем вы подумали о нем. Я заранее благодарю вас и принимаю его, — живо проговорил, перебивая его, француз.
   — Итак, решено. Мы едем вместе в земли апачей.
   — Да, — подтвердил француз.
   — Слава Тебе, Господи! Ты не забыл еще обо мне. Едва я разлучился с Чистым Сердцем, как Богу было угодно, чтобы я встретил такого друга, как вы.
   — Кто такой Чистое Сердце, о котором вы упомянули?
   — Это друг, с которым я жил много лет и которого вы когда-нибудь узнаете. Итак, с Божьей помощью, на рассвете мы тронемся в путь.
   — Когда вам угодно!
   — Я назначил Орлиной Голове свидание в двух днях пути отсюда и едва ли ошибусь, если скажу, что он давно уже ждет меня.
   — Но что вы будете делать в землях апачей?
   — Не знаю еще. Орлиная Голова просил меня сопровождать его, вот я и еду. Обычно я не стараюсь выведать у друзей об их планах больше, чем они сами считают нужным сказать мне. Благодаря этому и они, и я чувствуем себя менее связанными.
   — Совершенно верно, мой дорогой Весельчак. Но так как нам придется жить вместе, как, по крайней мере, я надеюсь…
   — И я также.
   — … то, — продолжал француз, — вам следовало бы узнать мои имя и фамилию, которые я до сих пор не назвал вам.
   — Это все равно, я дам вам другое имя, прозвище, если вам нужно сохранить инкогнито.
   — Инкогнито для меня вовсе не нужно, я — граф Луи де Пребуа-Крансе.
   Весельчак вскочил с места, как бы подброшенный пружиной, снял свою меховую шапку и почтительно поклонился своему новому другу.
   — Простите меня, граф, — проговорил он, — я слишком фамильярно позволил себе обращаться к вам. Если бы я знал, с кем имею честь говорить, я бы, разумеется, воздержался от этого.
   — Весельчак, Весельчак, — с печальной улыбкой проговорил граф, схватив его за руку, — разве так следует начинаться нашему знакомству? Здесь двое нас, готовых вести совершенно одинаковую жизнь, подвергаться одним и тем же опасностям, встретиться с одними и теми же врагами. Так оставим же глупым жителям городов эти нелепые сословные разграничения, которые не имеют для нас никакого значения, станем друг другу братьями, открыто, честно, всей душой. Пусть я буду для вас только Луи, ваш лучший друг, а вы для меня будете Весельчаком, отважным лесным охотником.
   Лицо канадца просияло от удовольствия при этих словах.
   — Хорошо сказано, — радостно проговорил он, — хорошо сказано, честное слово! Я только бедный, никому не известный лесной охотник, и, честное слово, к чему мне скрываться? Что вы мне сказали, я запечатлел в своем сердце! Жив Господь небесный! Я ваш, Луи, на жизнь и на смерть и надеюсь скоро доказать вам, дружище, что я кое-что значу.
   — Я в этом убежден… Но прислушайтесь, что это такое?
   — Боже мой!
   В эту минуту на улице раздался такой страшный шум, что заглушил даже гул в пулькерии. Как всегда случается в подобных обстоятельствах, весь сброд, находившийся в ней, как по команде умолк и стал внимательно прислушиваться. Теперь можно было ясно различить бряцание сабель, ржание лошадей, резкие щелчки выстрелов.
   — Что это значит?! — воскликнул Весельчак. — Там, на улице, битва!
   — Боюсь, что так, — флегматично подтвердил напившийся почти до бесчувствия пулькеро, проглатывая еще один стакан рефино.
   Вдруг на дверь обрушились удары эфесом сабли и ложем пистолета, она затряслась на своих расхлябанных, непрочных петлях, и кто-то снаружи закричал громким разгневанным голосом:
   — Отворите же, черт вас возьми! Или я сорву с петель эту несчастную дверь.

ГЛАВА IV. Граф Максим Гаэтан де Лорайль

   Прежде чем объяснить читателю причину адского крика и шума, внезапно потревоживших мирное времяпрепровождение людей, собравшихся в пулькерии, нам следует вернуться немного назад. Почти за три года до того времени, когда начинается наш рассказ, в Париже в одну холодную декабрьскую ночь восемь человек, принадлежавших, судя по костюму и манерам, к высшему парижскому обществу, собрались в элегантном кабинете кафе д'Англе.
   Был поздний час ночи, свечи обгорели уже на две трети и тускло освещали комнату, дождь бил в стекла, печально и заунывно свистел ветер.
   Восемь человек сидели вокруг стола, только что окончив великолепный ужин, и, казалось, против своей воли поддались унынию, царившему в природе. Кто, казалось, дремал, откинувшись на спинку кресла, кто, хотя и бодрствовал, по-видимому, не обращал ни малейшего внимания на происходившее вокруг.
   Часы на камине медленно пробили три часа. Едва успел смолкнуть последний удар, как под окнами, выходившими на бульвар, послышалось сухое щелканье бича и звон бубенчиков почтовых лошадей.
   Отворилась дверь, и на пороге появился гарсон.
   — Почтовая карета, которую его сиятельство граф де Лорайль изволили требовать, готова, — доложил он.
   — Спасибо, — поблагодарил его один из сидевших.
   Гарсон поклонился и вышел, затворив за собой дверь.
   Несколько слов, произнесенных гарсоном, словно нарушили царившее очарование, все поднялись, как бы пробудившись от сна, и сразу обратились к молодому человеку, находившемуся среди них.
   — Итак, — заговорили они, — это решено? Ты едешь?
   — Еду, — решительно подтвердил тот.
   — Но куда ты едешь? Нельзя же покидать свою родину, своих друзей так просто — взял да поехал.
   Тот, к которому обращались, печально усмехнулся.
   Граф де Лорайль был красивый молодой человек с выразительными, решительными чертами лица, с. небрежной аристократической усмешкой на тонких губах. Он действительно принадлежал к кровной родовой аристократии и считался одним из самых знаменитых светских львов своего времени.
   Он поднялся и окинул взглядом своих товарищей.
   — Господа, — начал он, — я понимаю, что поведение мое кажется странным, и вы имеете право требовать от меня объяснений. Я же со своей стороны прошу позволить мне предложить вам эти объяснения, так как, поверьте, именно с этой целью я и созвал вас сегодня на последний вечер, который мне хотелось провести вместе с вами. Час разлуки пробил, лошади ждут, завтра утром я буду уже далеко от Парижа и через восемь дней покину Францию навсегда. Итак, слушайте меня.
   Друзья слушали графа с глубочайшим вниманием и при последних его словах тесно обступили его.
   — Не торопитесь, господа, — продолжал он, — рассказ мой будет краток. Я все объясню в двух словах.
   Я окончательно разорился. У меня остается всего несколько билетов по тысяче франков, с которыми в Париже я могу рассчитывать только на то, что умру с голоду или через несколько месяцев должен буду пустить себе пулю в лоб. Перспектива для меня, смею вас уверить, не слишком привлекательная. Другой причиной моего отъезда является то, что я ловко управляю оружием, из-за чего, сам того не желая, приобрел репутацию дуэлянта, которая тяготит меня, особенно после этого несчастного дела с бедным виконтом Морсаном, которого я опять-таки против своей воли вынужден был убить, чтобы прекратить распускаемые им про меня оскорбительные слухи. Словом, по причинам, которые я вам высказал (и по другим, которые, я думаю, не заинтересуют вас), Франция мне опротивела до такой степени, что я жду не дождусь, когда покину ее. Теперь в последний раз наполним бокалы, и прощайте, друзья мои! Придется ли нам когда-нибудь свидеться!
   — Еще одно слово! — заметил один из присутствующих, говоривший ранее. — Вы не сказали нам, граф, куда вы намерены ехать, в какие страны.
   — Неужели вы не догадываетесь? В Америку, конечно. Мне все говорят, что у меня нет недостатка в смелости и сметливости, и вот я еду в страну, в которой, если верить рассказам, этих двух качеств совершенно достаточно для того, чтобы сделать состояние. Есть у вас еще что-либо, о чем вы желаете спросить меня, барон? — прибавил он.
   Барон, прежде чем ответить, погрузился в глубокие размышления. Наконец он поднял голову и устремил на графа холодный, пронзительный взгляд.
   — Неужели вы серьезно собираетесь уехать, мой друг?
   — Совершенно серьезно.
   — Поклянитесь мне в этом своей честью.
   — Клянусь своей честью, что я уезжаю.
   — И неужели вы решили создать себе в Америке положение, по крайней мере, равное тому, какое вы занимаете здесь?
   — Да, — отвечал решительно граф, — я буду стремиться к этому всеми имеющимися в моем распоряжении средствами.
   — Отлично. В свою очередь, выслушайте меня, граф, и, если вы сумеете извлечь какую-либо пользу из того, что я вам открою, быть может, с Божьей помощью, вы будете иметь успех в ваших безрассудных планах.
   Все присутствующие еще теснее окружили говорящих. Сам граф, казалось, заинтересовался его словами.
   Барон Спурцгейм был человек лет сорока пяти. Его манеры, резкие черты лица, взгляд, полный какого-то особенного выражения, говорили о том, что он не подходит под обычную мерку, и характеризовали его в глазах всего общества и немногих избранных его друзей как человека необыкновенного, имеющего право на особое внимание.
   Говорили, что он обладает колоссальным состоянием, которое проживает по-царски, но никто понятия не имел о его прошлом, хотя он и был принят в высшем обществе.
   Ходили смутные слухи, что он долго путешествовал в далеких краях, жил некоторое время в Америке. Но, как известно, нет ничего неопределеннее подобных слухов, и не они открыли перед ним двери аристократических салонов. Случилось так, что австрийский посланник несколько раз (сам не понимая, как это случилось) одалживал у него незначительные суммы денег и должен был в виде теплой благодарности ввести его в свой дом.
   Из всех своих новых знакомых и собутыльников, встретившихся ему там, барон всего ближе сошелся с графом. Барон заинтересовался им и даже несколько раз, предугадывая его стесненные обстоятельства, изыскивал способы окольными путями помочь ему.
   Граф де Лорайль, несмотря на свою гордость, страдавшую от этих подачек, питал к барону величайшую благодарность и, сам того не замечая, подчинился его влиянию.
   — Говорите, но покороче, дорогой барон, — сказал де Лорайль, — вы видите, лошади уже ожидают меня.
   Не говоря ни слова, барон позвонил. Явился гарсон.
   — Отошлите лошадей и скажите, чтобы они явились снова к пяти часам утра. Ступайте.
   Гарсон поклонился и вышел.
   Граф не сделал ни малейшего замечания, не выразил ни малейшего протеста, хотя его изумление росло с каждым мгновением. Барон налил себе полный бокал шампанского, одним махом выпил его, сел в кресло, скрестил руки, откинулся на спинку и несколько минут молчал.
   — Теперь, милостивые государи, — начал барон своим резким, насмешливым голосом, — так как наш друг де Лорайль рассказал нам свою историю и так как мы все расположены теперь к откровенности, то почему бы мне не рассказать свою? Погода ужасная, дождь льет как из ведра. Здесь нам тепло, уютно, у нас вино и сигары — две прекрасные вещи, если ими не злоупотреблять, — что ж нам теперь делать, как не посвящать друг друга в тайны нашей жизни? Правда, лучше ничего и не придумаешь! Итак, слушайте меня. Я думаю, что многих заинтересует мой рассказ, так как убежден, что некоторые до сих пор не могут составить определенного мнения обо мне.
   Большинство из присутствующих разразилось смехом при этой тираде. Когда веселость утихла, барон продолжал.
   — В первой части моего рассказа я буду краток, как граф. В наше время вследствие предрассудков воспитания и положения в обществе мы часто получаем от жизни суровый урок, проматывая, не зная когда и как, за несколько лет отцовские и дедовские состояния. Это случилось и со мной, как случится и с каждым из вас. Мои предки в средние века были мелкими баронами, жившими разбоями. Родство когда-нибудь да даст о себе знать. Когда мои последние источники доходов иссякли, инстинкты предков пробудились во мне, и взоры мои обратились к Америке. Менее чем за десять лет я собрал там колоссальное состояние, которое в настоящее время я имею несказанное счастье не проматывать, так как урок, полученный мною, был слишком суров, и я не желаю его повторения, а проживать в вашем милом обществе, не трогая, однако, самого капитала, а довольствуясь процентами с него.