Василий Борисович Емельяненко
Ил-2 атакует. Огненное небо 1942-го

Перед войной

   В начале июня сорок первого года на меня, осоавиахимовского летчика, свалилось счастье: начальник аэроклуба Алексей Григорьевич Барский пригласил меня в свой кабинет, усадил, хлопнул по коленке ладонью:
   – Вот тебе путевка, поезжай!
   Я недоуменно уставился на него. Как же это получается: самый разгар летной работы, а он спроваживает меня в санаторий? Ведь это явно шло вразрез с авиационной прибауткой: «Осень, холод, дождик льет – в отпуск штурман и пилот…».
   – «Горящая», – пояснил он. – Такого случая упускать не стоит, из другого учреждения передали.
   Я взял в руки путевку, на ней было крупно выписано тиснением загадочно-романтическое – «Буюр-Нус». Это в Крыму, на Черном море, где мне и бывать-то никогда не приходилось. А сезон – самый что ни на есть купальный! Сборы недолги: чемодан в руки – и на вокзал.
   Поезд бойко перестукивал и все дальше уносил меня от зеленого города Николаева и аэродрома Водопой. Аэродром – это зеленое ровное поле, где рядком стояли несколько больших деревянных, обитых изнутри толем ящиков, в которых с завода прибывали самолеты. Ящики служили нам аэродромным жильем и складами технического имущества. В одном из них круглый год проживал вольнонаемный охранник дядя Яша со своей овчаркой. У него была редкая фамилия – Ящик, и мы по этому поводу много шутили. В общем, аэродром был – лишь громкое название. Зато над этим зеленым полем с рассвета и до темноты непрерывно жужжали и кружили, садились и взлетали учебные полотняные самолеты У-2.
   В тот год, когда я по «горящей» путевке ехал на курорт, мы летали особенно много. Летчики-инструкторы вылезали из кабины только во время заправки самолета. Немножко постоит такой инструктор у хвоста, повернувшись к курсантам спиной, а потом отойдет подальше, чтобы сделать несколько затяжек. Бутерброды жевали в воздухе. Каждый хотел добиться самого большого налета по хронометражу, чтобы в «Стартовке» – ежедневной газете, выпускавшейся на аэродроме, – его фамилия красовалась на первом месте. Соревновались за качество подготовки и количество сданных государственной комиссии курсантов.
   Наши аэроклубы уже окрепли, и работать было легко. Не то что в годы второй пятилетки, когда почти все средства шли на развитие промышленности. В те времена учлеты – так называли курсантов аэроклубов – обучались без отрыва от производства, а аэроклубы существовали только за счет взносов, поступавших от так называемых физических и юридических членов добровольного общества Осоавиахим[1]. К первым относились отдельные лица, вступившие в это общество, а ко вторым – предприятия. Часто случалось, что на текущем счету аэроклуба не было ни копейки и зарплату выдавали частями раз в несколько месяцев. Так было в 1934–1937 годах и в Нальчикском аэроклубе, куда я прибыл после окончания Московской школы инструкторов-летчиков. Наш первый начальник Кутырев напоминал сельского почтальона: он целыми днями ходил по городу в пыльных, со стоптанными каблуками сапогах и полевой сумкой на боку – выколачивал у директоров предприятий «юридические» взносы… А пешком он ходил потому, что первоначально в аэроклубе была всего одна штатная транспортная единица – гнедая лошадь с босоногим кучером, возившим летчиков на полеты. Кутырев на аэродроме бывал редко, а когда появлялся, то вынимал из полевой сумки ведомость.
   – Получайте аванс, – говорил он и выдавал летчикам по десятке, а техникам – по пятерке.
   И все же никто из нас, инструкторов, не мыслил жизни без полетов. Испытав захватывающую радость летного труда, я не пожалел о том, что голодной зимой тридцать второго года оставил занятия в Московской консерватории. «Комсомолец[2] – на самолет!» – был такой тогда лозунг. А звание летчика почиталось не меньше, чем теперь космонавта.
   В первый период существования аэроклубов учлетам бывало несладко. То начальник цеха не переведет в ночную смену парня или девушку, чтобы с утра тем на полеты успеть, а то мастер на заводе задержит – нужно гнать план… Но план был не только на предприятиях: его устанавливали и аэроклубам. «Дать стране 150 тысяч летчиков!» – такой был призыв. И около 200 аэроклубов готовили летчиков из числа комсомольцев – рабочей молодежи, колхозников и учащихся – подлинных энтузиастов летного дела.
   К сороковому году учлетов от производства все же «оторвали». Жили они в общежитии, их обеспечивали питанием, обували и одевали. Жалованье летчикам-инструкторам начали выплачивать регулярно. Помнится, как-то я не отчислил по неуспеваемости ни одного учлета да еще ухитрился сдать государственной комиссии сверх плана тринадцатого летчика и стал победителем соревнования. Этим тринадцатым был наш аэроклубный конюх Пашка Сазанов. Учить его летать я начал тайно ото всех. Он часто допоздна засиживался у меня дома, а иногда оставался и ночевать, и тогда я занимался с ним теорией полета, помогал изучать мотор и самолет. А каждое утро я сажал его в кабину вместо моего механика Саенко, которому по правилам было положено находиться во второй кабине в первом, так называемом пробном полете инструктора. Когда Сазанов был почти готовым летчиком, я взял повышенное обязательство, которое было вывешено в аэроклубе на самом видном месте. Начальство вначале не хотело признавать конюха за летчика, ссылаясь на недостаточный образовательный ценз моего подопечного, но Сазанов все же выдержал экзамен по теории и успешно слетал с представителем государственной приемной комиссии. Потом он многие годы служил в авиации и участвовал в войне на Кавказе…
   Чем дальше поезд уносил меня от аэродрома Водопой, тем меньше было раздумий об аэроклубе. А когда из окон автобуса, крутившего лихие развороты по жуткой горной дороге, я впервые увидел море, то забыл обо всем на свете. Находясь в санатории, я дышал ароматом моря, напоминавшим мне тогда запах камышинского арбуза. С военным летчиком-бомбардировщиком, младшим лейтенантом Петей, соседом по столу (фамилии его не помню), мы пропадали вечерами на танцах.
   На пятый день отпуска мы поднимались с пляжа по крутой дороге в свой Буюр-Нус и увидели бегущего нам навстречу массовика-затейника, который размахивал руками, как ветряная мельница крыльями.
   – Товарищи! Война!
   Мы засмеялись, полагая, что это очередная шутка, но Коля для большей убедительности побожился, и тогда мы поверили. После речи Молотова я подумал: «Вот теперь-то мне наконец удастся стать военным летчиком!»
 
   Я окончил Саратовскую школу пилотов Осоавиахима в 1933 году, но в военное училище не попал. Хотя мой инструктор Панфилов в выпускной характеристике и сделал вывод: «В военную авиацию разведчиков», – но меня все же послали по разнарядке в Центральную летно-инструкторскую школу Осоавиахима в Москву. Окончив ее, я так и застрял в аэроклубах: Нальчикский, Черниговский, Николаевский… Сколько можно утюжить воздух вокруг аэродрома на полотняном У-2? Мне хотелось полетать на настоящем, боевом самолете! Втихомолку от начальника я строчил, конечно, рапорты военкому Кандаурову, но тот все отказывал. Лишь в тридцать седьмом меня направили служить в Новочеркасск: там, оказывается, была школа младших авиационных специалистов – ШМАС, а при ней летное подразделение. Но летать там мне не довелось. Первым делом нас постригли наголо, и началась строевая подготовка и изучение уставов. Это был курс молодого бойца, перед которым все были равны: и призывники, и летчики с солидным стажем инструкторской работы.
   Оказалось, что первый год в ШМАСе нам предстояло заниматься теорией и только потом мы должны были приступить к обучению полетам на… У-2. Выходило, что меня будут снова учить тому, чему я сам учил других! Пришлось идти на почту с текстом телеграммы слов этак на сотню. Я подал бланк в окошечко. Молоденькая телеграфистка долго читала, то и дело поглядывая на меня: телеграмма-то была на имя самого Ворошилова[3]! Телеграмму она все же приняла, и вскоре пришло распоряжение – вернуть в аэроклуб.
   Теперь, в Гурзуфе, меня застала война. Скорее в Николаев, а там добьюсь назначения в военную часть и быстренько переучусь на боевом самолете! Но оказалось, что не так-то просто было добраться даже до Симферополя. Весь транспорт в первый день войны был мобилизован военкоматами, а вывозить из Гурзуфа начали только военных, и то по старшинству. Сколько же придется ждать своей очереди младшему лейтенанту запаса?
   Решив с Петей добираться на попутных машинах, после обеда мы распрощались с санаторием, взяли чемоданы в руки и поднялись к шоссе. Перегруженные полуторки и автобусы мчались как на пожар, и на наши поднятые руки никто не обращал внимания. Мы двинулись по дороге и к вечеру, отмахав километров двадцать с гаком, оказались в Алуште. За Алуштой какой-то шофер сжалился и позволил нам залезть в кузов заваленного мешками грузовика. Несколько раз нам пришлось помогать водителю латать лопавшиеся камеры, и до Симферополя мы добрались только поздно ночью.
   Город был затемнен, а на вокзальной площади стоял гул. Народ сидел на чемоданах и узлах, хныкали дети, переругивались мужские голоса, сновали в потемках люди, осторожно перешагивая через спящих. У входа к военному коменданту была толпа, и пробиться к заветному окошечку за билетом казалось невозможным. «Пропустите генерала!» – раздастся чей-то голос в темноте, но люди расступаются неохотно, со всех сторон молча жмут. Всем срочно надо в свои части…
   Мы с Петром решили ехать зайцами. Нам с ним даже было по пути – ему в Кировоград, мне – дальше. Долго бродили по шпалам у неосвещенных составов. Двери вагонов заперты, проводников нет. Нашли незапертую дверь вагона. Вроде бы пустой. Чиркнули спичкой, со всех полок и углов на нас зашикали – нарушили светомаскировку. Вагон – битком, но гвалта нет – только перешептываются.
   Поехали… Курили в тамбуре, зажав папироски в кулак. Где-то в степи вспыхивали сигнальные ракеты. Пассажиры прильнули к окнам: «Это немецкие диверсанты сигналят своим самолетам»…
   В Николаеве было многолюдно: выходной день. У кинотеатра из репродуктора в полную мощь лилась мелодия модной песни, публика, одетая по-праздничному, валила с дневного киносеанса. Потом где-то высоко захлопало, будто кто палкой выколачивал ковер. Все с любопытством задрали головы – вверху черные дымки, и намного выше этих дымков летел темный двухмоторный самолет, и за ним тянулся белый след. Самолет был немецкий, а какой – не знал и я, летчик Осоавиахима. Самолет скрылся из виду, только две белые черточки, медленно таявшие позади, продолжали двигаться на восток.
   Особенно многолюдно было в этот день на Советской улице. Тротуары не вмещали людей, восторженно приветствовавших колонну кавалеристов. Копыта дробно цокали о мостовую, куда с тротуаров бросали цветы. Впереди на гнедом коне, чуть подбоченясь, сидел в седле знакомый мне человек со впалыми щеками, сухопарый и немолодой. Это был наш председатель областного совета Осоавиахима, майор Зможных, который воевал еще в гражданскую, – частый гость Водопойского аэродрома. Вслед за ним на конях два бородача высоко держали красный стяг. На нем была захватывающая дух надпись: «На Берлин!»…
   Пробиться к николаевскому военкому было не легче, чем в Симферополе к военному коменданту за железнодорожным билетом. У военкома покрасневшие веки. Он глухо и устало говорит мне:
   – Вы же забронированы[4]… Занимайтесь-ка своим делом, на фронте обойдутся и без вас. Нужны будете – вызовем…
   Но я думал иначе: мол, прибуду на фронт, начну колошматить фашистов пачками. Надо успеть за майором Зможных, который уже повел своих конников на Берлин! После недельной осады военком сдался.
   С предписанием в кармане я не бежал, а «летел» в свой аэроклуб, не чувствуя под ногами земли. Взбежал по лестнице на верхний этаж, делая прыжки через три ступеньки, как молодой олень, распахнул дверь кабинета начальника аэроклуба Барского, который, согнувшись, шарил у себя в сейфе. В последнее время он стал рассеянным и вспыльчивым: несмотря на броню, аэроклуб понемножку «расползался». В действующую армию успели раньше меня уехать начальник летной части Михаил Ворожбиев, инструкторы Богза, Залюбовский, Онищук. А теперь вот и я заявился с сюрпризом. Потоптавшись некоторое время, я положил на стол предписание.
   – Что за фитюльку там подсунул? – спросил он.
   – На фронт!
   Барский обернулся ко мне, не разогнув спины, и застыл в такой странной позе, будто собирался бодаться. Он побагровел до самой макушки бритой головы и уставился на меня большими навыкате серыми глазами, а потом начал говорить тихо, а голос его дрожал, как до предела натянутая и готовая лопнуть струна:
   – Уж не думает ли начальник учебно-летного отдела, что я смогу перевести на летную работу старшего бухгалтера Курского вместе с начхозом Гольдманом?.. – Барский подавился словами и все так же продолжал стоять у открытого сейфа, не стронувшись с места.
   Мне в эту минуту было жаль начальника, с которым мы дружно работали, но что я ему мог сказать утешительного? Немая сцена длилась долго, и я первым прервал молчание:
   – Разрешите идти?
   – Идите!! – взвизгнул он.
   Я круто повернулся, и, когда уже закрывал за собой дверь, меня догнало оскорбительное слово, брошенное как камень в спину. Сбегая вниз по лестнице, я не испытывал чувства обиды. Перед глазами все еще мерещился майор Зможных на коне да как далекий мираж – боевой самолет, дожидавшийся меня в Кировограде, куда я получил предписание.
   …Перед Кировоградом поезд медленно проследовал через станцию Знаменку. Многие окна вокзала были без стекол. Под откосом железнодорожной насыпи на боку лежали обгоревшие товарные вагоны. В самом Кировограде я долго выяснял, где располагается моя часть. Кое-как добрался до аэродрома. Около казарм увидел сотни полторы подобных мне осоавиахимовских летчиков. Меня кто-то окликнул из толпы – навстречу бежали Миша Ворожбиев и Анатолий Богза. Вот уж неожиданная встреча!
   – На чем летаете? – спросил их.
   – На палочке верхом, – ответили мои аэроклубные друзья-инструктора. – Никто не знает, на каких типах самолетов и когда нас начнут переучивать.
   – Чем же занимаетесь?
   – Утренние осмотры, политинформации, вечерние проверки… В столовую ходим строем… Изучаем противогаз, винтовку, учимся стрелять.
   Выходило, что никакой самолет в Кировограде меня не дожидался. А с аэродрома то и дело взлетали дальние бомбардировщики ДБ-3 да кургузые истребители И-16 – «ишаки»[5], гонявшиеся за разведчиками. Люди воюют… А нас, осоавиахимовских летчиков, сортировали по командам численностью с полсотни человек. Я был зачислен в списки той, которая именовалась 48-й ОКРАЭ – отдельной корректировочно-разведывательной эскадрильей, и сразу был назначен на высокий пост – начальником штаба к кадровому командиру капитану Гарту. На этой должности я задержался недолго: на вечернем построении не заметил подошедшего сзади командира и не отдал рапорт своевременно – в результате меня понизили до командира звена.
   Со своим звеном и ходил в тир стрелять из винтовок. Стреляли мы плохо, от сильной отдачи набили себе прикладом ключицы, правое плечо распухло. Как-то мы лежали на животе перед мишенями и не сводили глаз с девятки бомбардировщиков, которые построились над нами симметричным клином и взяли курс на северо-запад. Полетели бомбить танки в район Бердичева и Белой Церкви – километров за 250. Нам было завидно: летят в бой, и так красиво, как на парад… Мы поглядывали на часы и ждали их возвращения и наконец заметили над горизонтом дымный след, а потом увидели и темные точечки. Их было не девять, а пять. Один, что с дымным следом, отстал от остальных. У него странный вид: не было прозрачного штурманского фонаря в носовой части фюзеляжа. Бомбардировщик спланировал с прямой поперек аэродрома, и, приземлившись, покатился по земле, опустив одно крыло, как подбитая птица. Мы понеслись на аэродром от своего тира с винтовками и противогазами, но нас окрикнули часовые и не подпустили близко.
   Самолет остановился буквально в нескольких метрах от стены ангара. На месте снесенного зенитным снарядом фонаря – высохшие на ветру красные брызги. Клочья резины на одном колесе, в лопастях винтов светятся отверстия, обшивка крыльев и фюзеляж изуродованы пробоинами. Значит, били зенитки, атаковали истребители… Подкатила машина с красными крестами. Из пилотской кабины с трудом вылез летчик с черным от масла лицом, молча посмотрел на медсестру и шофера, которые положили на носилки безжизненное тело стрелка и поставили носилки в машину. Медсестра в белом халате подошла к летчику, взяла за локоть, жестом указала на кабину. Тот, не глядя на нее, отвел руку, чуть прихрамывая побрел через летное поле, сдернув с головы шлем. По светлой шевелюре и крутому затылку я узнал летчика, с которым мы подружились в Буюр-Нусе, и рванулся было догонять его, но часовой у ангара преградил путь винтовкой:
   – Назад!
   Мы еще не настоящая часть, мы – новобранцы, нам туда нельзя.
   …Ночью Михаила Ворожбиева и меня послали в наряд. Бывает же такое: в Николаеве мы служили в одном аэроклубе, жили в одном доме и теперь снова шагали рядом в неуклюжих солдатских шинелях с винтовками и противогазами через плечо, которые то и дело сползали на живот.
   Шли молча, а мне пришел на память мой последний разговор с Наташей – женой Ворожбиева, оставшейся в Николаеве с маленькими Эдиком и Лерочкой. Я уезжал в Кировоград и заскочил к ней на минуту, уже с чемоданом в руке. Наташа на пороге сказала:
   – А ведь Миша меня убедил, что не пройдет и двух месяцев, как он вернется с победой. И знаете, я поверила этому. Ведь это правда?
   – Правда, – с убежденностью ответил я тогда.
   Мы шли с Ворожбиевым рядом, по черному небу мотались лучи прожекторов, слышалось нарастающее завывание вражеского самолета. Вскоре над нашими головами что-то пронзительно засвистело. Мы сиганули в щель, и тут же – ослепительная вспышка, воздухом хлестнуло по ушам. Земля под животом прошлась волной, а с бруствера посыпался песок. Налеты продолжались всю ночь. Нам то и дело приходилось прыгать в щель, и в душе мы проклинали на чем свет стоит винтовки и противогазы, которые мешали нам лазать по узкому окопу.
   Несколько дней спустя на аэродром приволокли трактором двухмоторный бомбардировщик, разрисованный крестами и свастиками. Это был «Хейнкель-111» – об этом самолете мы уже наслышались немало. Говорили, что его вынудили сесть наши истребители, – самолет был совершенно целый, новенький, без единой царапины, а в кабине еще не выветрился запах заводской краски. Каждому из нас хотелось подержаться за штурвал, посидеть на пилотском сиденье. Началось стихийное изучение самолета. Кто-то открыл секрет зашторивания прозрачного фонаря: дернет за шнурок: «ш-шик!» – и светонепроницаемая штора бежит по плексигласу – в кабине сумрак; дернет еще раз – штора мигом собирается в мелкие складки – светло. Это защита от лучей прожекторов. Младшего лейтенанта Березанского, который знал немецкий язык, почти силком затолкали в кабину: «Читай, что там написано на приборах, и переводи!»
   Для летчиков-истребителей «хейнкель» был настоящим кладом: те вращали в разные стороны его пулеметы, определяли секторы обстрела, искали «мертвые» – непростреливаемые зоны, соображали, с какого направления лучше атаковать. Вокруг самолета прохаживался и больше других горячился приземистый лейтенантик из истребительной части. Говорили, что ему уже не раз приходилось на «ишаке» гоняться за разведчиками.
   – Почему же он, сволочь, все ж таки не горит? – громко вопрошал он.
   Рассеялась легенда о невероятном бронировании этого самолета: бронеспинка с наголовником – штука известная, бронированная люлька у нижнего стрелка – тоже не диво. Крыльевые бензобаки, оказывается, просто обтянуты оболочкой из сырой резины – протектором. Неужели же она спасает от пожара при обстреле? Летчики-истребители заключили, что если бы «ишаку» помощнее огонек – вместо пулеметов пушки установить – да еще скоростенки хотя бы километров тридцать прибавить, то не так уж он, этот «хейнкель», и живуч будет.
   На другой день мы наблюдали за воздушным боем. Наш «ишак» преследовал немецкого разведчика. Истребитель оказался выше, за счет снижения он получил дополнительную скорость и быстро сближался с противником. Разведчик уже огрызался голубыми трассами, а наш летчик огня почему-то не открывал. Неужели у истребителя отказало оружие? «Ишак» подошел совсем близко, и тут за разведчиком потянулась темная черта, потом показалось пламя. Вскоре в небе повисли два белых зонта, а «ястребок» блеснул на солнце крыльями, круто спикировал и победно взвился в небо – его пилотом был, между прочим, тот самый паренек, что больше всех чертыхался у «хейнкеля».
   Парашютистов сносило ветром на пшеничное поле. За лесом, у железнодорожной будки путевого обходчика, погасли купола парашютов, и туда с аэродрома помчалась полуторка с солдатами и вскоре вернулась с пленными немецкими летчиками. В кузове лежал раненный в живот солдат. Его, оказывается, настигла шальная пуля, когда окружали прятавшихся в посевах немецких летчиков.
   Нам был приказ – в казармах на ночь не оставаться: дремали в щелях. Среди ночи раздалась команда: «Боевая тревога! С вещами строиться!» Мы бестолково толкались в темных коридорах, хватали не свои чемоданы, потом гуськом потянулись по полю вслед за сопровождающим. Остановились около грузовых автомашин, нам объявили: «Грузить бомбы!» Мы свалили в кучу чемоданы, сложили винтовки, противогазы, принялись за погрузку. На этих же машинах, сидя поверх упакованных в ящики бомб, и тронулись в путь.
   – В каком направлении едем? – спросили мы у водителя.
   – Если никуда не повернут, то попадем в Днепропетровск.
   Рядом со мной сидел Михаил Ворожбиев. Мы молча смотрели на всполохи далекого зарева, и трудно было собрать воедино расползавшиеся мысли. «Какие мытарства нас еще ожидают? Кем придется быть: истребителем, бомбардировщиком, разведчиком или штурмовиком?»
   В ту тревожную ночь я думал о Николаеве, к которому приближался фронт, о нашем аэродроме Водопой и впервые вспомнил то обидное слово, которое вгорячах бросил мне вдогонку начальник аэроклуба Алексей Григорьевич Барский: «Дезертир!»

Купец

   Аэродром подсох, зазеленел, установилась летная погода. На аэродроме был образцовый порядок: красные и белые флажки легко колыхались ровными рядами, разграничивая посадочную, нейтральную и взлетную полосы, посадочные полотнища были выложены в створе строго против ветра. Пять самолетов Су-2 стояли крыло к крылу колесами у линии флажков. Стартовый наряд – дежурный по полетам, стартер, финишер и хронометражист были с красными нарукавными повязками, у каждого в руках красный и белый флажки для сигнализации. В положенном месте стояла дежурная полуторка – без нее летать запрещено. Должна была быть еще и санитарная машина, но таковой, к сожалению, не имелось. В общем, все в точности так, как изображено на схеме в «Наставлении по производству полетов».
   Скоро должны были начаться учебно-тренировочные полеты, и командир эскадрильи майор Афанасьев стоял перед шеренгой летчиков, давая последние указания и напоминая известные всем правила полетов, так положено. Одет он был строго по форме: темно-синий комбинезон с выпущенными поверх сапог штанами подпоясан широким ремнем; у колена – спущенный на длинном ремешке через плечо планшет с картой, ну и на голове, естественно, шлем с очками.
   Комэска говорил тихо, чуточку картавя, не спеша – время в запасе было. Первый самолет должен был взлететь минута в минуту по времени, как указано в плановой таблице полетов. Афанасьев – отличный летчик, спокойный, пунктуальный; хотел пойти в боевую часть – не вышло. Теперь он был на своем месте, в УТЦ, – учебно-тренировочном центре Южного фронта. В ту пору фронт требовал не только самолеты, но и летчиков. До войны их готовили военные авиационные училища, аэроклубы, теперь же организовывались еще запасные авиационные бригады и учебно-тренировочные центры при ВВС фронтов. Подготовкой летных кадров занимались и сами части. В нашем УТЦ переучивали и тренировали летчиков перед отправкой на фронт, только переучивать приходилось долго: мало самолетов, горючим ограничивали, не хватало запасных частей…
   Мне в этом УТЦ уже надоело. После Кировограда я оказался под Днепропетровском. На аэродроме появился серебристый двухмоторный самолет СБ. По старой памяти (это был образец еще 1933 года) он именовался скоростным бомбардировщиком. Все-таки боевая машина! Но и этот единственный самолет куда-то забрали… Зимовать пришлось в Котельникове – под Сталинградом. Там изредка пришлось летать то на СБ, то на Су-2. К весне УТЦ перебрался в Миллерово. Овладевшие самолетом летчики числились в резерве Южного фронта.