Этот впечатляющий словарик русско-ностратических изоглосс (общих слов) можно продолжить. Ведь из почти четырех сотен этимологий, отработанных В.М. Иллич-Свитычем и опубликованных в его трехтомном «Опыте сравнения ностратических языков», русские корни узнаются примерно в 20 % случаев (не считая других, более сложных соответствий, требующих специального исследования). Процент очень высокий! В целом он сохраняется и в гораздо более полной базе «Вавилонской Башни». Конечно, это не означает, что мы сейчас говорим на языке палеолитических предков, однако русский язык – действительно своеобразный «заповедник» древних языковых форм. Как, кстати, и саамский, в совокупности его диалектов, и ненецкий, и языки балтов, и, конечно, санскрит Древней Индии: у авторов эпохи романтизма были определенные основания считать его праязыком для многих известных им современных народов.
   Очень важно, что в русском легко узнаются ностратические формы служебных слов, местоимений и т. п. Например, *Ko – кто; *mi – я (в русском «м» появляется в косвенных падежах – меня, мне, мной и т. д.); о форме я, точнее азъ, мы еще поговорим. А ностратическая побудительная частица *-kа? И более десяти тысяч лет назад наши предки, желая сказать: «принеси-ка», «возьми-ка», добавляли к глагольной форме ту же частицу! Или уменьшительный суффикс имен *-kа: лапушка, детка в русском, – такой же суффикс добавляли и носители ностратического языка…
   Интересно, что некоторые очень древние, палеолитические, словоформы дошли до нашего времени, так сказать, в «угнетенном состоянии» – в кругу слов, считающихся вульгарными или блатными. Скажем, ностратическое *kap’a– хватать – находит соответствие в русском слове хапать; ностратическое *čV’mV – есть, питаться превратилось в шамать. Возможно, это отголоски каких-то давно забытых общественных конфликтов, когда более древние слова становились уделом простого народа, а те, кто определял официальное мировоззрение, лексику и т. п., по каким-то причинам отдавали предпочтение словам заимствованным, иноязычным (хотя, возможно, и не совсем чуждым, генетически родственным, но в тот исторический момент ставшим более «престижными»).
   Некоторые слова северного праязыка дожили до наших дней в памятниках фольклора. Вряд ли можно сомневаться в том, что многие образы сказок – это полузабытые (и часто приниженные, упрощенные) отголоски древних религиозных верований. В число этих образов, возможно, входит и Кощей Бессмертный. Смысл самого слова кощей – и бытовой (тысячу лет назад русичи так называли смерда), и сказочный (комичный костлявый старик, который всегда оказывается побежденным) – это, возможно, и не смысл вовсе, а переосмысление (в частности, по созвучию со словом «кости»).
   Дело в том, что корень слова кощей гораздо старше не только праславянского языка, но и его предка, языка древних индоевропейцев, еще не разделившихся на индийцев, иранцев, славян и т. д. Слово *KUćV («кущэ») в ностратическом языке означает нечто очень знакомое любому коренному жителю Российского Севера – плетеную корзину, прежде всего из бересты; берестяной туесок; сосуд из березовой коры. Это невероятно древнее слово хорошо сохранилось именно у тех народов, для которых все эти тысячелетия «берестяная культура» была живой и близкой: например, старославянское «кошь, кошница» – плетеная корзина, саамское kuəљљə, guoљљə – корзина из бересты.
   Но это слово вроде бы сугубо бытовое… Почему же тогда Кощей оказывается «бессмертным»? Возможно, ключ к этому образу – в европейских преданиях о Граале. Некоторые из них обнаруживают очень древние, дохристианские корни, и Грааль в них предстает не только чудесной чашей или небесным камнем, но и «котлом изобилия», и даже «корзиной изобилия». Один из средневековых христианских сюжетов, которые связывают с темой Грааля, так и назывался на Руси: «Чудо о кошницах» (чудесных корзинах; из них ангелы доставали пищу для праведников).
   Кто знает, в какую глубину тысячелетий уходят корни этого образа? Может быть, у наших далеких северных предков бытовали сказания и о мудрых хранителях волшебного берестяного сосуда, дарующего бессмертие. Потом забылись эти сказания (скорее всего, еще до принятия христианства), но русский язык сохранил сокровенный образ, хотя и переосмысленный потом нами. Впрочем, полностью ли были утрачены легенды о «русском Граале»? Более двух веков назад писатель и исследователь народной культуры В.А. Левшин (1746–1826) в одной из своих «Русских сказок о славных богатырях» («Повесть о богатыре Булате») развивает поистине «граалевский сюжет» – о священном сосуде, «хранящем судьбу русов». Этот сосуд был некогда сокрыт в глубине неприступной горы, что высится на острове среди северных морей. Лишь хранитель святыни может чудесным образом открыть вход к ней: тогда раздвигается отвесный утес и становятся видны шестьсот ступеней, ведущих вверх, в тайный чертог. Алмазами, яхонтами и изумрудами сверкают стены его, а свод над ними – из гигантского сапфира…
   Когда хранителем святыни был древний мудрый старец Роксолан (по Левшину, во времена Александра Македонского), чудесный сосуд перенесли в «великую Русу» – легендарную столицу русичей близ озера Ильмень («Ирмер»). А потом правители ее отошли от божественных законов – и святой сосуд стал невидим[34] (может быть, волшебным образом перенесся на свой остров?).
   Конечно, творения Левшина – это в большой мере художественная литература, волшебно-богатырские повести. Но не исключено, что в своих фольклорных разысканиях наткнулся он и на какие-то неизвестные сейчас источники преданий об «острове русского Грааля». Видел же, например, еще в XIV веке новгородец Моислав «со товарищи» чудесный гористый остров в Ледовитом океане – об этом повествует «Послание архиепископа новгородского Василия Калики к тверскому владыке Феодору»: «…И видеша на горе той написан Деисус лазорем чюдным и велми издивлен паче меры, яко не человечеськыма рукама творен, но Божиею благодатию; и свет бысть в месте том самосиянен, яко не мощи человеку исповедати: и пребыша долго время на месте том, а солнца не видеша, но свет бысть многочастный, светлуяся паче солнца; а на горах тех ликования многа слышахуть, и веселия гласы вещающа[35].
   Самосиянный свет ярче солнечного – свет Грааля, сокрытого до поры? Его хранитель Роксолан, согласно Левшину, предсказал, что некогда русичи «возвратят на землю свою златый век». Тема золотого века и его грядущего возвращения в античной культуре неизменно перекликается с преданиями о «блаженных гипербореях», о Севере…

РАСКОПКИ В СЕМАНТИЧЕСКИХ ПОЛЯХ

   Разумеется, вышесказанное не исчерпывает всех возможностей «лингвистических раскопок» в глубинах языков, в которых сохранились заповедные оазисы палеоарктической протоцивилизации. Начатый здесь словарик русско-ностратических изоглосс может быть значительно расширен. К тому же лингвистические построения оказываются ключом к реконструкции мировоззренческих аспектов исследуемой протоцивилизации и, может быть, даже отдельных моментов ее истории.
   Начнем с того, что русский – это язык безусловно индоевропейский. Однако, когда начинаешь анализировать в ностратической ретроспекции некоторые русские (древнерусские, старославянские) словоформы, сталкиваешься с удивительным фактом: они порой оказываются архаичнее соответствующих индоевропейских форм и, возможно, напрямую восходят к более древним праязыковым общностям.
   На некоторые из этих примеров указывал в свое время один из основоположников ностратической теории – В.М. Иллич-Свитыч. Так, славянский, русский глагол брать, беру пронес через полтора десятка тысячелетий свой ностратический смысл: в ностратическом праязыке *bari означало именно брать, тогда как в индоевропейском *bher– по преимуществу значит нести[36] (ср. с английским to bear, нести: славянский язык в данном случае оказался архаичнее).
   Или индоевропейское слово *k’erd– сердце: оно произошло от ностратического *qErdV– грудь. Русское слово сердце восходит к индоевропейской праформе; но ведь русский язык сохранил и слово грудь, явно близкое к ностратическому оригиналу… А служебные части слова? Они ничуть не менее важны для таких исследований, чем корни слов. Скажем, есть в русском такой весьма распространенный формант уменьшительно-ласкательных имен, как «-ша»: Ваня – Ванюша. В индоевропейском этот формант принимает вид *-i-sk-; а вот в ностратическом праязыке он реконструируется как *Ća, «-ща» – почти по-русски.
   Можно ли заглянуть еще дальше вглубь тысячелетий? Да, такую возможность предоставляют прежде всего материалы «Вавилонской Башни» С.А. Старостина. В.Э. Орел, сопоставляя базисную лексику ностратического, семитохамитского (афразийского) и синокавказского праязыков, реконструировал полтораста общих корней (точнее, их основы, состоящие из согласных: реконструкция более подвижных гласных – дело будущего) еще более древнего праязыка, который он назвал палеолитическим[37]. Это рабочее название, пожалуй, недостаточно конкретно: на эпоху верхнего палеолита приходятся не только те языковые общности, которые послужили ученому исходным материалом, но и другие, еще более древние, а также макросемьи Нового Света и т. д.
   Наверное, можно предложить и другой вариант. Коль скоро вторым названием ностратического праязыка было слово борейский, то для его языка-предка можно использовать наименование гиперборейский – в значении «до-борейский», «до-ностратический». Если к тому же дополнить лексику указанных выше трех макросемей материалами индейских языков Северной Америки, а также эскимосско-алеутских, палеоазиатских (чукчи, коряки, ительмены) и некоторых языков-изолятов Дальнего Востока (айнский, нивхский), то и географически мы выйдем на ту циркумполярную область Северного полушария, которая в рамках нашего исследования соотносится с гиперборейской протоцивилизацией (или ее более поздним наследием).
   В таких сопоставлениях есть очевидная трудность: языки Нового Света не столь хорошо систематизированы, как языки Старого Света. Исследования на тему этих глобальных сопоставлений, – прежде всего работы выдающегося американского лингвиста Джозефа Гринберга (1915–2001) и его последователей, – нуждаются в дополнительной верификации и лексико-статистической проработке по методике московской школы. Впрочем, на нынешнем этапе исследований эти пробелы могут отчасти компенсироваться материалами лучше изученных палеоазиатских языков. По словам одного из крупнейших отечественных специалистов в этой области языкознания А.П. Володина, «внешние связи чукотско-камчатских языков следует искать на Американском континенте. По своей структуре все эти языки – скорее американские, нежели азиатские; следовательно, их носители – это индейцы, которые остались на территории Азии»[38].
   Теперь, сформулировав в общих чертах понятие «гиперборейский праязык», попробуем выявить некоторые его словоформы – те, которые соотносятся с семантически ясными реалиями более поздних традиций и могут считаться наследием палеоарктической протоцивилизации. Чрезвычайно важно при этом, если результаты компаративистских исследований культурологического и религиоведческого плана подтверждаются более конкретными и подчас математически точными материалами лингвистической компаративистики.
   Дело это вовсе не безнадежное. Вот один пример – довольно убедительный, поскольку речь идет о личном местоимении 1 л. ед. ч.: это местоимение входит в сферу наиболее устойчивой лексики.
   Для ностратического праязыка это местоимение реконструируется как *mi. Все тут вроде бы понятно, это mi, или me, есть в огромном количестве языков; в косвенных падежах – и в русском. Известно, что в именительном падеже тут возникает другая основа: например, индоевропейское *ek, *eg (отсюда латинское ego, древнеисландское ek, хеттское uk и т. д.). Законы преобразования звуков позволяют вывести отсюда и старославянское «азъ».
   А теперь попробуем взглянуть на вещи c «Вавилонской Башни» – в перспективе лингвистических данных С.А. Старостина и С.Л. Николаева, для праязыков синокавказского и енисейского (праенисейский в данном случае очень важен, поскольку тоже восходит к лингвистической общности Старого и Нового Света в верхнем палеолите).
   В прасинокавказском наше местоимение звучало (в упрощенной записи кириллицей) как «зо» (в эргативном падеже примерно как «эзэ»), а в праенисейском – «аз»! И если произнести славянское «азъ» так, как это делали в Великом Новгороде (по данным берестяных грамот XIII века) – «азо», то напрашивается дерзкий вывод: это слово, доныне живущее в литературном русском языке, оказывается ближе к борейскому праязыку, чем к ностратическому. Это доностратический реликт! Из той же исходной борейской праформы (подтверждением ее глубокой древности могут, наверное, служить созвучные местоимения из языка «американских гипербореев» – индейцев-тлинкитов: «ах» – мой, «хат» или «хач» – я) могло образоваться (с добавлением частицы «-эм») авестийское «азэм» и древнеиндийское «ахам» (с характерным для этих языков чередованием согласных) с тем же значением.
   Конечно, это лишь эскиз; лингвистическая реконструкция может оказаться очень сложной, тем более если речь идет о почти запретной для сравнительного языкознания теме – о реконструкции культурной и сакральной лексики. Считается, что дело это чаще всего бесперспективное (хотя у компаративистов московской школы есть такого рода исследования): культурная лексика может заимствоваться (или исчезать из обращения) сразу целым «блоком». Например, принятие православия человеком любой этнической принадлежности означает усвоение целого комплекса греческих по происхождению терминов, а принятие ислама – терминов арабских. Поэтому обычными методами сравнительного языкознания очень трудно выявить праязыковые словоформы, связанные со сферой религии и мифа. Но разве в этой сфере нет образов «стержневых», инвариантных как для некоей пракультуры, так и для ее культур-наследниц? Конечно, есть; причем такие инварианты могут пережить и смену религий (называют же в христианском богословии крест Древом Жизни, хотя это понятие уходит корнями в глубину предшествующих тысячелетий). Просто для реконструкции словесного выражения таких образов нужны иные методы.
   Такую методологию мы и попытаемся сформулировать. Может быть, к этому методу подойдет название «матричный»: предметом сопоставления будут уже не просто отдельные, морфологически схожие слова, как в лексике «профанной» (когда сравнивают, допустим, русское заяц и польское зайонц), но целые «матрицы» – комплексы взаимосвязанных друг с другом (скажем, в рамках одного мифологического мотива) словоформ и их смыслов. С течением времени в той или иной духовной традиции внутри таких матриц или «пространств смысла» могут происходить смещения отдельных семантем – как бы по неким осям многофункциональных соответствий. Причем именно в силу этой многофункциональности, всегда присущей сакральным понятиям, то или иное слово, спустя века и тысячелетия в иной (хотя генетически родственной) этноязыковой среде может выражать что-то другое. Но это «другое» в принципе возможно опознать в той же изначальной матрице.
   Вот простой и понятный пример. На первый взгляд, случайной кажется схожесть кельтского слова «сид» – эльф, представитель более древнего, чем люди, волшебного человечества, и саамского слова «сейд» – священный камень или сложение из камней. Но давайте дополним эту схожесть несколькими достаточно известными смысловыми оттенками: сиды в преданиях кельтов живут внутри гор или «полых холмов»; саамский сейд тоже воспринимается как вместилище некоей духовной субстанции и благодаря этому одушевляется и даже «олицетворяется»; к тому же сейдами называют не только валуны особой формы, или гурии, сложенные из камней, но и необычные по конфигурации скалы-останцы, или даже отдельные горы. Гора же символически маркирует Центр Мира или его Полюс, его духовную вершину – и таким образом соотносится с универсальным комплексом полярной символики, с образами неподвижной Оси Мира, изначального Рая и т. д.
   И тогда выстраивается та самая матрица. В ее «пространстве смысла» находят свое место и кельтские феи-сиды, обитающие в холмах с таким же названием («сиды»); и саамские сейды со всей совокупностью связанных с ними магических обрядов; и одна из форм дохристианской магии скандинавских народов («сейдр»); и самодийское, ненецкое слово «седа» – сопка. Возможно, в самодийских языках (северно-самодийских – ненецком и энецком) к той же самой палеоарктической праформе (опуская гласные, ее можно обозначить как *SD) восходит и слово «сит» – образ, подобие, душа-тень: лингвисты допускают, хотя и осторожно, возможность проекции этого важного северносамодийского понятия на ностратический, борейский уровень[39].
   Впрочем, разве это понятие не уходит корнями в еще более ранние эпохи? Представления древних людей о «тени», «образе», «душе» еще в XIX веке рассматривались (Л.К. Поповым) в качестве магического источника сакрального искусства. Да и сравнительное языкознание позволяет увидеть, в гиперборейской ретроспекции, схождение этого спектра значений корня *SD с некоторыми сакральными терминами за пределами ностратической языковой макросемьи. Например, на древнем священном языке загадочного царства Шаншун (некоторые слова этого языка дошли до нас в рамках добуддийской тибетской религии бон, однако это не тибетские слова) sad означает бог, небожитель (по-тибетски lha).
   Разумеется, чтобы выстроить такого рода матрицу, реконструировать «пространство смысла», в свернутом виде содержащееся в исключительно насыщенной семантически борейской сакральной лексике, нужно знать не только отдельные рефлексы этой лексики в языках-потомках и перевод этих слов, но и ощущать, хотя бы частично, богословский, ритуальный, этнографический и т. п. контекст соответствующих понятий. Впрочем, коль скоро мы допускаем многофункциональные связи и смещения семантем по «осям» матрицы, эта дополнительная информация может быть минимальной. Простого соотнесения того или иного слова (в каком-либо пусть позднем, но традиционном источнике) с заведомо древней мифологической системой может быть достаточно, чтобы приступить к сопоставлениям внутри смысловой матрицы.
   Применительно к борейским реконструкциям такой начальный импульс, по-видимому, можно выявить в работах традиционалистов XX века: не потому, что абсолютно истинна каждая их мысль, – допустим, в работах одного из основоположников современного традиционализма, Рене Генона (1886–1951), но потому, что он часто исходил в своих выводах из действительно древних представлений, содержащихся в источниках, по-своему уникальных, еще не введенных в академический научный оборот (для Генона это были прежде всего суфийские источники). Несколько «пространств смысла», несколько словоформ из борейского священного лексикона представляется возможным исследовать более конкретно.
   Эльфийская Белая Лебедь. Рене Генон указывал на связь с гиперборейским лингвистическим наследием тех лексем, где содержится корень alba-. Он не подкрепляет это утверждение данными сравнительного языкознания и мифологическими реконструкциями. Между тем даже поверхностная проработка соответствующей смысловой матрицы приводит к более широким и достаточно логичным выводам.
   В спектре наиболее известных соответствующих индоевропейских слов выделяются семантемы со значением белизны и света. В индоевропейском праязыке этот корень в самом общем виде реконструируется как *alb(h) o – белый, светлый, однако материал конкретных языков позволяет предположить, что у праиндоевропейцев бытовала и сакральная лексика с этим корнем. Помимо латинского albus, белый и греческого αλφός, белое пятно, хеттского alpha, облако и русского олово (ср. литовское alvas, олово – «светлый» металл) мы имеем, например, родственное общеславянскому древневерхненемецкое слово albiz – лебедь, а также эльфов или альвов со всем присущим им богатым спектром мифологических и религиоведческих ассоциаций. Вероятно, сюда следует добавить и провансальское alba – утренняя заря.
   От индоевропейских реалий попробуем перейти на более глубокий уровень. Основания для этого есть. Например, в афразийской языковой семье (в древнееврейском) есть слово «альма» – девственница, а в число реконструированных ностратических корней входит форма «лам(у)», означающая влагу в ее различных проявлениях, от моря до лужи и просто сырости, согласно словарю В.М. Иллич-Свитыча[40]. Глубинная связь представлений о женском начале и о воде, влаге (допустим, в виде изначального Океана) – факт несомненный и очень древний. Что же касается взаимозамены согласных «м» и «б», то это явление весьма распространенное иногда даже в одном языке, например, валлийском.
   Среди ностратических языков есть и другие соответствия исследуемой семантеме. В уральских языках ilma – небо, воздух, воздушное пространство; по-фински ilmetд означает появляться, возникать. Это уже сфера сакральной, космогонической лексики; не случайно прафинно-угорского небесного бога-демиурга зовут Ильмар (ср.: Ильмарис, Ильмаринен, Инмар). В «Калевале» Ильмаринен выковывает Сампо с «пестрой крышкой» – звездным небосводом и «скрепляющей» его неподвижной Полярной звездой. Космогонический акт, таким образом, связует корневую основу – LM– (-LB-) с символикой Полюса.
   Вполне возможно, что в воссоздаваемую смысловую матрицу этого протокорня входят (на ностратическом уровне) и глубоко сокровенные, мистические слоги-криптограммы, не поддающиеся переводу, перед некоторыми сурами Корана: АЛМ в начале 2, 3, 11, 29, 30, 31 и 32‑й сур и АЛМР в начале 13‑й суры, а также афразийское «алам» («олам») – мир. Согласно «Мирадж-наме», книге, повествующей о вознесении пророка Мухаммеда к Престолу Всевышнего, священную криптограмму АЛМ пророк «списал с рукава Божественного Престола неба»[41]. Начальная буква (и одновременно символ Первоначала) во многих алфавитных системах – альфа – может, наверное, тоже восходить к ностратическим пластам; тогда теряет смысл вопрос о том, кто впервые применил это слово в данном значении (финикийцы, древние евреи и т. д.). Кстати, в руническом алфавите средневековой Вестфалии эта первая буква называлась «альма». А известное соотнесение финикийской буквы алеф с пиктограммой «бык» могло носить вторичный характер и имело место тогда, когда уже был забыт первоначальный смысл этого корня.
   Может быть, этот смысл несколько прояснится, если углубиться с ностратического на борейский уровень? В этой связи упомянем, что чрезвычайно важное арабское слово «ильм» – знание (в Коране оно встречается около 750 раз) иногда соотносилось арабскими переводчиками с греческим σοφία – премудрость. В исторической перспективе (доисламской и дохристианской) это образ безусловно женский – в аспекте сравнительной мифологии. А вот в аспекте сравнительного языкознания его можно поставить в соответствие с таким чрезвычайно широко распространенным на Востоке словом, как «алмас(ты)» или «албас(ты)», хотя в современной этнографии оно и обозначает низшего, а иногда и демонического духа.
   Это слово (и соответствующие ему представления) есть у народов и ностратических (алтайские: турки, татары, казахи, башкиры, тувинцы, алтайцы, узбеки, туркмены, кыргызы, каракалпаки, ногайцы, кумыки, балкарцы, карачаевцы, монголы; индоевропейские: таджики, армяне; картвельские: грузины), и северокавказских (чеченцы, ингуши, лезгины, таты). Для кабардинцев, удмуртов и некоторых других народов (Кавказа и Памира) это просто лесная ведьма; само слово «алама» часто означает плохой, дурной (удмуртский, башкирский). Однако по-карачаевски «аламат» – прекрасный, аналогично переводится грузинское «ламазиа». На лезгинском «аламат» – чудо, диво, есть у лезгин и женское имя Алмаз, разумеется, без всякого демонического оттенка.