Однажды, Н.И.Греч, не зная лично графа И.ИДибича, пришел к нему просить о какой-то милости сиротам одного заслуженного генерала. Сперва Дибич, обремененный делами, принял его довольно холодно, и сказал, что на это есть формы, но потом, спросив о его фамилии, и узнав, что пред ним сочинитель Русской грамматики, попросил в кабинет, обласкал и исполнил просьбу.
   Покойный граф И.ИДибич был чрезвычайно добр душою, имел необыкновенный ум, глубокие, разнообразные познания, и страстно любил просвещение, т. е. науки и литературу. Ему иногда вредила необыкновенная вспыльчивость и какое-то внутреннее пламя, побуждавшее его к беспрерывной деятельности. Во время последней турецкой войны, прославившей его имя переходом чрез Балканы, русские прозвали его, в шутку, Самовар-Паша, именно от этого вечного кипения. Прозвание это, нисколько не оскорбительное, живо изображает его характер. Замечательно, что это прозвание не новое. Однажды Дибич, в споре с кротким и тихим Броглио о Семилетней войне, упомянул неосторожно о Росбахском сражении, в котором, как известно, французы были разбиты Фридрихом П. Броглио оскорбился и замолчал, но в отсутствие Дибича изъявил свое неудовольствие перед Лантингом. «Не принимайте этого в дурную сторону», сказал Лантинг: "Дибич добрейшая душа, и не имел намерения вас оскорбить. Но он вечно кипит, как самовар, и к нему надобно приближаться осторожно, чтоб не обжечься брызгами!" Сравнение Дибича (малорослого, плотного, с короткою шеей и высокими плечами) с самоваром, показалось всем присутствовавшим так забавно, что все расхохотались, а Броглио больше всех. После этого, при имени Дибича или при встрече с ним, я всегда вспоминал эту шутку, и весьма удивился, когда услышал повторение этого сравнения через много лет!
   А что сталось с моей музыкой? Матушка, уезжая из Петербурга, поручила одному своему знакомому платить за уроки на фортепиане, но мне было невозможно и некогда заниматься этим, при переходе в гренадерскую роту. Невозможно было потому, что негде было поставить инструмента, а в малолетное отделение, к мадам Боньот, нельзя было ходить, когда бы мне захотелось; некогда было потому, что для меня важнее было справиться с моими пуговицами и плетешками, чем с клавишами и струнами. Фортепиано взял знакомец матушкин, а гитару (в ящике и под ключом) я удержал и хранил под кроватью, но играл весьма редко. Когда я познакомился с Лантингом, он велел перенесть гитару к себе, сожалел, что я бросил фортепиано, и советовал мне упражняться в музыке, говоря, что для военного человека познание музыки чрезвычайно полезно.
   "Может случиться, что ты будешь стоять на квартирах, в каком-нибудь уединенном месте, где не будет никакого общества, никакого рассеяния. Нельзя же все читать и писать, и вместо того, чтоб для рассеяния играть в карты или болтать вздор, ты найдешь приятное препровождение времени в музыке, доставляя удовольствие и себе и другим. Это может отвлечь тебя от дурного общества, в котором приобретаются дурные привычки и склонности. Я знал несколько отличных молодых людей, подававших о себе прекрасные надежды, которые спились с круга, ища рассеяния в веселых обществах. Да избавит тебя Бог от этого!
   Учись музыке и рисованию: эти два искусства доставят тебе много радостей в жизни!" Я послушался Лантинга, принялся снова за ноты и гитару, и забавлял его и товарищей моими песенками. Это маловажное обстоятельство привожу по двум причинам: во-первых, чтоб повторить молодым людям совет Лантинга на счет пользы музыки, а во-вторых, что это обстоятельство имело довольно важные последствия и для меня, и для корпуса вообще.
   В корпусе были два хора певчих, один из кадет, а другой из корпусных служителей и людей наемных. Тогда певческие хоры не ограничивались одним церковным пением, но певали также во время стола, на вечерах и вообще на празднествах, кантаты, гимны, стихи на разные случаи, положенные на музыку, русские и малороссийские песни. У знатных и богатых людей почиталось необходимостью содержать оркестр и хор певчих. Теперь это вывелось из моды. В последнее время, превосходный оркестр был у покойного В.В.Всеволожского, а теперь только князь Б.Н.Юсупов содержит музыку. Странствующие немцы и богемцы заменили домашние оркестры. – Хор корпусных певчих (из вольных и корпусных служителей) был превосходный. Бас, по имени Бабушкин, славился во всем Петербурге. И точно, голос Бабушкина был необыкновенный: рев Брейтинга перед ним то же, что чириканье стрекозы перед карканьем ворона! Корпусные певчие, в праздники, после обеда, певали в саду, в беседке, светские гимны и песни. Помню эффект, произведенный на меня кантатою, начинавшеюся куплетом:
   О судьба!
   Исполни ты желанья наши, Несчастных, жалостных сердец, О судьба, о судьба!
   Бабушкин пел этот куплет соло своим громовым голосом, и хор повторял, с различными вариациями. Я думал тогда о Пурпуре!.. Превосходно пел этот хор любимую малороссийскую песню светлейшего князя Потемкина, бывшую в моде во всей России, пока жил и властвовал Потемкин: «На бережку, у ставка» – и стихи Державина: «Краса пирующих друзей», и т. п. – Не знаю, по чьему желанию и повелению вздумали усовершенствовать кадетский хор, и пригласили знаменитого Бортнянского выбрать голоса и обучать певчих. Товарищи уговорили меня вступить в хор, и Бортнянский нашел, что я к этому способен, тем более, что уже знал ноты и важнейшие правила вокальной музыки. Я занял место альта-солиста.
   Надобно знать, что я до такой степени обрусел в корпусе, что ходил с товарищами в русскую православную церковь, даже учился православному катехизису в классах, у протоиерея Колосова, и был одним из лучших его учеников. В корпусе была и немецкая церковь и католическая каплица (chapelle), но католиков было весьма мало, человек десяток, и как из них оставалось по воскресеньям человека три (помню только кадет Дрентельна и Эдуарда), то мне скучно было ходить в эту каплицу и слушать латинскую обедню, без певчих и без музыки. Катехизису учились католики в квартире патера, жившего в корпусе. По-польски я почти забыл, и хотя понимал легкий разговор, но сам не мог уже объясняться, да и другие забыли, что я не природный русак. Когда случалось, что меня спрашивали, из какого я племени (иные офицеры и учители по моей фамилии полагали, что я родом из Булгарии), то я всегда отвечал, что русский. Итак, я пел на клиросе (или как у нас говорят неправильно: на крылосе), вовсе не подозревая, чтоб это могло быть неприличным.
   Однажды в корпусной церкви был большой праздник: происходила хиротония архиерея[34] (не помню, какого по имени). В церкви было множество гостей и только лучшие кадеты, потому что для целого корпуса не было места. Певчие были на двух клиросах. Кадетский хор пел концерт, сочинения Бортнянского, под его личным регентством, и мне пришлось петь соло. И теперь помню и музыку, и слова этого соло: «От восток, солнце на запад, хвально имя Господне!» Бортнянский выставил меня вперед перед хором, и я пел в пол-оборота в публике. Вдруг в толпе поднялся глухой шум… одной даме сделалось дурно, и ее вывели под руки из церкви. Я оглянулся… это была… моя мать!..
   Дрожащим голосом окончил я соло, и сказав, что мне дурно (у меня точно закружилась голова) – выбежал из церкви. Для матушки вынесли стул из ближней квартиры и стакан холодной воды… Она сидела склонив голову на руки сестры моей, Антонины… Я с воплем бросился в объятия матери!..
   Ей до того стало дурно, что принуждены были перенести ее в учительскую квартиру, и положить на софу. Явился наш доктор Зеленский, со спиртами и ланцетом, но обошлось без кровопускания, и матушку привели в чувство оттираниями. Во все это время я рыдал, и надлежало вывести меня из комнаты. Часа через два матушка совершенно оправилась. Мы пошли к майору Ранефту, который отпустил меня с матушкою домой. По счастью случилось, что были два праздничные дня сряду. Это было летом, в половине августа.
   Матушка жила в Большой Морской, в доме г-жи Байковой (во втором замужестве графини Морель), в Отель де Гродно. Когда мы сели в карету, матушка молчала, держала меня за руку, и смотрела на меня сквозь слезы. Сестра удивлялась, как я вырос и возмужал. В самом деле, вытерпев все испытания, я был здоров и крепок, не боялся ни жара, ни холода, ни жажды, ни голода, по смыслу присяги Петра Великого: «как храброму и не торопливому солдату надлежит».
   Когда мы приехали на квартиру, и матушка совершенно успокоилась после обморока, она начала меня расспрашивать, не переменил ли я веры. Я отвечал, что меня никто к этому не приглашал и не понуждал, но что я хожу в русскую церковь потому, что мне кажется в ней лучше, и что готовясь быть русским офицером, я полагаю, что мне приличнее быть русской веры… Не помню, какие аргументы представил я в оправдание моего предпочтения русской веры, но матушка объявила мне, что если я не желаю ее смерти, то должен ходить в католическую церковь и учиться религии у католического священника, прибавив, что единственная причина ее обморока была та, что она застала меня в русской церкви, узнав об этом в роте, и что при одной мысли об этом, она чувствует смерть в сердце. Пошли слезы, увещания, и наконец матушка, известив меня о смерти моего отца, священною памятью родителя заклинала меня сохранить его веру!.. Разумеется, что я повиновался.
   Смерть отца произвела на меня ужасное впечатление. Это была перваявечная разлука, и притом с нежно-любимым и самым близким сердцу существом. От слез я перешел к какому-то онемению чувств, и недели две не мог ничем заняться. Лантинг объявил учителям причину моего столбняка, и тем избавил меня от неизбежных неприятностей. Происшествие с матушкою в корпусной русской церкви, и рассказы ее в обществах об ужасе, объявшем ее, когда она узнала в церковном певчем своего сына – наделали шума. Римские католики испугались; иезуиты ударили тревогу: с тех пор учрежден был особый класс, для преподавания римско-католического катехизиса, и римским католикам приказано было ходить в свою церковь. Мне это не весьма нравилось… но надлежало повиноваться.
   Все шло своим чередом в корпусе, сегодня как завтра, завтра как сегодня. После экзамена меня перевели, не взирая на лета, во второй верхний класс и в пятую роту[35], из которых уже выпускали в офицеры, в артиллерию и в свиту его императорского величества, по квартирмейстерской части (ныне Главный штаб его императорского величества). Пятою ротою командовал прежний капитан мой, Шепетковский, произведенный в майоры. Положение мое, в отношение моего благосостояния, нисколько не переменилось. Шепетковский был так же добр и ласков, как и Ранефт, и офицеры были люди снисходительные. Во втором верхнем классе я стал обучаться долговременной фортификации и артиллерии (с черчением), ситуации (сниманию мест с натуры), высшей математике, физике, уже в слиянии ее с химией, и вообще всем наукам высшего курса. Русскую литературу преподавал здесь Железников, который принял меня весьма хорошо, по особой рекомендации Лантинга.
   Говоря о Первом кадетском корпусе, нельзя не вспомнить об Андрее Петровиче Боброве. В мое время он был простым канониром, потом унтер-офицером корпусной полиции, после того произведен в чиновники 14 класса, а наконец сделан корпусным экономом. Замечательное лицо Андрей Петрович Бобров! Это образец русского добродушия, русской сметливости, смышлености и умения пройти сквозь огонь и воду не ожегшись и на замочившись. Бобров скончался в чине статского советника, с Владимирским крестом на шее, любимый и уважаемый и начальниками и подчиненными, а особенно любимый кадетами. Он умел так вести дело, что, не взирая на удвоившийся комплект кадетов и на возвышение цен на съестные припасы, при равенстве расходных сумм, кадеты во время его экономства имели лучшую пищу, нежели тогда, когда на экономстве восседали люди высшей породы, а впоследствии весьма богатые. Офицерское кушанье было таково, что холостякам вовсе не нужно было обедать и ужинать в трактирах. Бобров чрезвычайно любил кадет, с которыми провел всю свою жизнь, и невзирая на проказы с ним, никогда не жаловался на кадет, а угождал им, как мог. У него всегда были в запасе булки и пироги для тех, которые, будучи оставлены без обеда за шалость, прибегали к его добродушию. Но в таком случае надлежало его убаюкать и обещать раскаяние и исправление. Притворяясь сердитым и непреклонным, Бобров оставлял пирог или булку на столе, и уходил в другую комнату, крича: "извольте убираться!" Кадет брал съестное, и уходил. Это, что называется, sauvez les appar Fences! Некоторым бедным, но отличным кадетам Бобров помогал деньгами при выпуске их в офицеры. Величайшею его радостью, живейшим наслаждением было, когда воспитанник корпуса, после нескольких лет службы, по выпуске, навещал его, чтоб сказать ему доброе слово.
   Проезжая, однажды, мимо корпуса, не задолго до его кончины, мне вздумалось завернуть к Боброву – и я, в качестве старого воспитанника, сказал, что приехал поблагодарить его за попечение о моем детстве, и припомнил ему, как он, быв еще полицейским унтер-офицером, поймал меня ночью на галерее с шутихой, и на обещанье мое отречься навсегда от любви моей к фейерверкам, не пожаловался на меня дежурному офицеру, а только отнял мои снаряды, и тем избавил меня от неизбежного наказания. Бобров расплакался, как дитя, от радости. "Вы помните это, вы не забыли этой мелочи!" говорил сквозь слезы добрый старик, обнимая и прижимая меня к сердцу. Потом он засуетился, вздумал угощать меня, хотел непременно влить в меня несколько самоваров чаю, выдвинул целую корзину вина, и я принужден был силою вырваться от него, и бежать от его радушия не оглядываясь. Ну, уж это русское радушие! Не одного свело оно в могилу. Бобров не оставил после себя состояния, следовательно, некому воспевать и прославлять его. Племянник его, бедный чиновник, добывавший лишнюю копейку деланием бумажных коробочек, вне службы, похоронил на свой счет дядю, через руки которого прошли казенные миллионы! Кладу цветок на могилу доброго человека.
   Когда в первом корпусе был театр, когда кадеты танцевали на придворных балах и отличались на придворных каруселях, тогда весь город обращал внимание на корпус. Когда же он ограничился своей внутренней деятельностью, в городе почти позабыли о нем. И вдруг все заговорили о корпусе! Что это такое? Объявлено в афишах и в газетах, что в корпусе будет спущен воздушный шар, и что на нем взлетят на воздух, кроме хозяина шара, несколько любителей физических опытов. В корпусном саду, т. е. на плац-параде, где бывает ученье, стали строить огромный амфитеатр, привлекавший множество любопытных. Некто Черни, кажется родом богемец, затеял это предприятие. Это было время, близкое к изобретению воздухоплавания Монгольфьером и к усовершенствованию его опытами Бланшара. Вся Европа говорила об этом, как теперь о железных дорогах, и на воздухоплавание полагали несбыточные надежды. Предприятие Черни взволновало Петербург, и еще до окончательной постройки цирка все первые места были разобраны. Это было осенью (кажется, 1803 года). Наконец настал день, назначенный для воздушного путешествия. Бывший полковник в лейб-гусарском полку, индийский[36] князь Визапур, со своим темно-оливковым лицом (почти черным) и кудрявыми волосами, расхаживал посреди цирка, между множеством гвардейских офицеров и первых щеголей столицы, привлекая на себя общее внимание. На него смотрели с удивлением и каким-то тайным страхом. Он получил позволение подняться на воздух, вместе с Черни. Между тем, пока съезжалась публика, в первой аллее сада, примыкающей к плац-параду, наполняли шар газом, между четырьмя высокими холстинными щитами, чтоб скрыть от публики шар и приготовительные работы. Вокруг этого места выстроена была цепь кадетов с ружьями. Музыка гремела возле богатого павильона, устроенного для царской фамилии. Вдруг раздался треск!..
   Это что? Шар лопнул! – закричали в аллее – и эти слова пронеслись по всему амфитеатру и возбудили сильное негодование. Обманщик! – раздалось в толпе, и множество народа бросилось из амфитеатра к аллее, где был шар, и к кассе, где миловидная дочь Черни, долженствовавшая также подняться на воздух, продавала билеты. Там также был кадетский караул. Раздраженные зрители хотели приколотить Черни, за то, что вместо воздушного шара он надул публику, а другие хотели только получить обратно свои деньги. Произошел ужасный беспорядок – шум, крик, толкотня; но кадеты отстояли, защитили и самого Черни, и дочь его, и кассу, и публика должна была выбраться из сада ни с чем. Finita la comedia! Полиция объявила, что на другой день будут выдавать деньги за билеты, в надлежащем порядке.
   Кадеты показали себя молодцами: сомкнули ряды и прикладами отогнали дерзких. Помню, что более всех отличился кадет Хомутов, высокий, красивый парень (бывший потом отличным командиром кавалерийского полка и, кажется, генералом), в защите миловидной дочери Черни, которую охранял также и князь Визапур. Не знаю, что сталось с Черни. Говорили, что он был посажен в тюрьму, и будто открылось по следствию, что он нарочно так устроил дело, чтобы шар лопнул; но верно то, что он не возвратил и десятой части собранных им денег. Многие богатые люди вовсе не посылали за деньгами; другие послали и, не добившись толку, посмеялись и забыли; прочие посердились, побранили немца, и замолчали. Худо то, что Черни несправедливо разглашал, будто часть кассы его разграбили, когда никто не прикоснулся к ней. Черни умер в Петербурге, но миловидная дочь его скоро утешилась от всех случившихся с ней горестей. Она долго щеголяла по Петербургу, под покровительством добрых людей, сострадающих несчастной красотке.
   После этого приехал в Петербург известный воздухоплаватель Гарнерен, и также возвестил, что взлетит на воздух из корпусного сада. Он исполнил дело свое мастерски, без дальнейших приготовлений, без постройки цирка. Удивительное зрелище воздушный шар! Истинная характеристика нравственной природы человека! Гарнерен поднимался в воздух, кажется, три раза. В одном воздухоплавании сопутствовала ему жена его; в другом взлетал с ним помощник его, мусье Александр, красивый, видный мужчина, удивительной смелости и расторопности. На огромной высоте он завернулся в сеть парашюта, и выпрыгнул из лодки. Сердца зрителей вздрогнули. Несколько времени он, в падении, вертелся как брошенный камень; многим дамам сделалось дурно, все ожидали несчастной развязки, и вдруг парашют распустился, и понесся медленно на землю. Раздались рукоплескания, крики ура – и парашют опустился на корпусном дворе, однако же не без опасности, потому что, в самом углу, едва не зацепился концом о кровлю. Мусье Александр, ступив на землю, выпутался ловко из сети парашюта, подпрыгнул, щелкнул пальцами, и воскликнул: «на этот раз спасен!»
   С Гарнеренем в третий раз поднимался в воздух генерал Л-в, человек любезный в обществе, bon vivant, всем тогда известный в Петербурге. На этот счет ходили тогда по городу, нельзя сказать стихи, а рифмованная шутка:
 
Генерал Л-в
Взлетел до облаков,
Просит богов
Об уплате долгов.
На землю возвратился,
Ни с кем не расплатился!
 
   Этой шуткой и правда дошла до императора Александра, и он, посмеявшись, велел заплатить долги генерала Л-ва, приказав ему сказать, что это последние деньги, которые посыпались на него с неба!
   Из внешних событий, имевших влияние на корпус, припомню только празднование (в 1803 году) столетия от основания Петербурга. Мы участвовали только в общем параде войск, вокруг монумента Петра Великого, на Исаакиевской площади, и слушали молебствие под открытым небом. Наш корпус, уже одетый по новой форме, в киверах и коротких мундирах, стоял возле самого монумента, на первом месте. Это было впервые, что корпус был в параде вместе с полками гвардии и армии, и до моего выпуска в другой раз это не повторялось. – Из нововведений по фронтовой части помнятся мне два. У нас прежде не было музыки, а были только кларнетисты[37],в каждой роте по одному. Когда роты учились отдельно, один кларнетист играл известный Дессауский марш, Фридриха Великого, а при батальонном ученье кларнетисты играли вместе. При императоре Александре Павловиче в полках заведена музыка, и цесаревич доставил это удовольствие корпусу. В это же время кадетов стали обучать стрельбе холостыми зарядами. Прежде того знали только ружейные приемы, но не умели заряжать ружья порохом. По учебной части введено важное улучшение. М.С.Перский, человек отлично образованный, произведен, поновому положению, из капитанов в подполковники, и назначен инспектором классов. По его представлению, при первом верхнем классе учреждено было отделение, в особой комнате, для чертежной и вообще для занятия высшими военными науками и математикой. Туда поступали лучшие ученики. Класс этот назывался офицерским отделением. Цесаревич в.к. Константин Павлович доставил еще два благодеяния корпусу. По его представительству стали выпускать из корпуса в гвардию, офицерскими чинами, и недостаточным кадетам, выпускаемым в артиллерию и в армию, назначено денежное пособие на обмундировку.
   Но самый важный нравственный переворот в корпусе, т. е. между кадетами, которые хотели что-либо знать, произвело издание П.С.Железниковым классной книги (Lesebuch), под заглавием: Сокращенная Библиотека (в 4 частях). Это избранные места и отрывки (имеющие полный смысл) из лучших русских писателей (в стихах и прозе), из древних классиков и знаменитейших французских, немецких и английских старых и новых писателей, в отличных переводах. Железников извлек, так сказать, эссенцию из древней и новой философии, с применениями к обязанностям гражданина и воина, выбрал самые плодовитые зерна, для посева их в уме и сердце юношества. Различные отрывки в этой книге заставляли нас размышлять, изощрять собственный разум и искать в полных сочинениях продолжения и окончания предложений, понравившихся нам в отрывках. Кроме того, в Сокращенной Библиотеке мы находили образцы слога и языка, примеры систематического изложения мыслей и примеры гражданского и военного красноречия. Книга эта была для нас путеводительною звездою на мрачном горизонте, и сильно содействовала умственному нашему развитию и водворению любви к просвещению.

ГЛАВА II

   Петербургское общество при начале царствования императора Александра. – Первенство любезности и барства в роде Нарышкиных. – Неподвижные звезды на горизонте общества. – Благодетельные государственные учреждения и высокое направление. – Страсть к увеселениям. – Театры. – Музыкальное собрание. – Маскарады Фельета. – Загородные праздники и шлюпки. – Дешевизна. – Граф Валицкий и слухи о его приключениях. – Волокитство за фортуной. – Парижские разбойники. – Оригиналы, или эксцентрики. – Польский пан и венгерский магнат. – Va-banque! – Гордость против гордости, или претендент короны польской. – Характеристика Мирабо и Лафайета. Образец светского человека. – Выпуск из корпуса. – Цены тогдашней обмундировки.
 
   Каждое воскресенье и во все праздничные дни матушка брала меня со двора, и я снова заглянул в свет, который не существовал для меня за корпусными стенами. Я уже был не ребенок, и мог многое понимать; однако ж, многое виденное и слышанное тогда, сделалось для меня ясным уже впоследствии, когда я мог рассуждать основательно и сравнивать.
   Все приняло другой вид, и самая жизнь петербургского общества изменилась со вступлением на престол императора Александра. Блистательная звезда двора императрицы Екатерины II закатилась: Лев Александрович Нарышкин уже лежал в могиле. Поступив ко двору в первой молодости, при императрице Елисавете Петровне, он по знатности своего рода, по богатству, по уму и характеру занимал всегда почетное место и, сохраняя всегда милость царствующих особ, пользовался даже особенной доверенностью императора Петра III, и дожил до глубокой старости, сохранив всю свою любезность и все предания утонченности придворных обычаев. Я слышал от близких к нему людей много весьма любопытного из рассказов Л.А.Нарышкина о прошлых временах. Он сопровождал императора Петра III в Шлиссельбургскую крепость, для свидания с бывшим в колыбели императором Иоанном Антоновичем, видел его и слышал его речи. Л.А.Нарышкин говорил, что Иоанн Антонович был красавец, имел прекрасные голубые глаза с черными ресницами и белокурые волосы, остриженные в кружок, по-русски. Природный ум отзывался в его словах. Быв очевидным свидетелем восшествия на престол императрицы Екатерины II, и знав лично всех людей, игравших первую роль в государстве, Л.А.Нарышкин помнил множество анекдотов, которые в конце своей жизни рассказывал своим приближенным. Жаль, что все это пропало для истории! Даже князь Потемкин-Таврический не был горд перед Л.А.Нарышкиным, и, напротив, искал его приязни, потому что он был истинным патриархом и коноводом высшего общества столицы, которое, при всей своей уклончивости, поражало иногда выскочек стрелами эпиграмм.