– Не знаю, Джо. Должно быть, нет. Видите ли, я жила в маленьком городишке, и мне надоело все утро возиться по дому, а потом наряжаться, идти гулять в город, баловаться по вечерам с мальчишками, и когда началась война, я уговорила друзей моей матери устроить меня на работу в Нью-Йорке. Так я попала в Красный Крест – ну, знаете, помогать в клубах, танцевать с этими бедными деревенскими парнями, когда они приезжают в отпуск, растерянные, как бараны, ищут, где бы повеселиться. А в Нью-Йорке нет ничего труднее.
   И вот как-то вечером пришел Дик (мой муж). Сначала я его не заметила, но когда мы потанцевали и я увидела, что он… ну, что я ему нравлюсь, я стала его расспрашивать. Он был в офицерском лагере.
   Потом я стала получать от него письма, и наконец он написал, что перед отправкой за море приедет в Нью-Йорк. Я уже привыкла о нем думать, а когда он приехал, такой складный, подтянутый, мне показалось, что лучше никого нет. Помните, как было тогда – все возбуждены, все в истерике, словом, сплошной цирк.
   И вот каждый вечер мы вместе обедали, потом танцевали, а потом сидели в моей комнатке до рассвета, курили и болтали до зари, всю ночь. Вы же знаете, как это бывало: все солдаты говорили про то, как они храбро погибнут в бою, хотя по-настоящему и не верили в это и не понимали, что это значит, и все женщины были заражены той же мыслью, как гриппом, – сегодня сделаешь, а завтра и не вспомнишь, да и вообще завтрашнего дня нет.
   Понимаете, мы оба как будто понимали, что мы друг друга не полюбили навеки, но мы были очень молодые. Почему же не взять от жизни все, что можно? И вот, за три дня до отправки, он предложил мне выйти за него замуж. Такие предложения мне делал чуть ли не каждый солдат, с которым я была хоть немножко поласковее. Тогда всем девушкам делали предложения, так что и тут я не удивилась. Я ему сказала, что у меня были другие романы, и я знала, что и у него бывали другие женщины, но нас это ничуть не трогало. Он даже оказал, что во Франции, наверно, будет любить других женщин и что он вовсе не рассчитывает, что я тут без него буду вести монашескую жизнь. Словом, на следующее утро мы обвенчались, и я пошла на работу.
   Он зашел за мной в кантину, где я танцевала с какими-то отпускниками, и все девушки стали нас поздравлять. Из них многие поступали так же, другие меня чуть поддразнили, что я слишком воображаю, оттого и вышла за офицера. Понимаете, нам столько раз делали предложения, что мы обычно не обращали внимания. Да и делалось это машинально.
   Он зашел за мной, и мы стали жить у него в гостинице. Знаете, Джо, было так, как бывает в детстве, когда темно, а ты себе говоришь: и вовсе не темно, совсем не темно! Мы провели вместе три дня, а потом его пароход ушел. Сначала я скучала без него до чертиков. Ходила скучная, но меня и пожалеть было некому: столько моих подружек попали в такое же положение, на всех сочувствия не хватало. Потом я ужасно испугалась, что у меня будет ребенок и почти что возненавидела Дика. Но все обошлось, я продолжала работать и через какое-то время почти что перестала думать о Дике.
   Опять мне делали предложения, и, в общем, я не так уж плохо проводила время. Иногда по ночам я просыпалась, и мне хотелось, чтоб Дик был со мной, но постепенно он стал для меня каким-то призраком, вроде Джорджа Вашингтона. А потом я просто перестала без него скучать.
   И вдруг я начала получать от него письма, в которых он меня называл своей любимой женушкой и писал, как он без меня скучает, ну, и всякое такое. Тут опять все началось заново, и я стала писать ему каждый день. А потом я поняла, что писать мне надоело и что я уже не жду этих ужасных тонких конвертиков, которые к тому же прочел цензор.
   Больше я ему не писала. И как-то получаю от него письмо, и он пишет, что не знает, когда сможет написать, но постарается написать поскорее. Наверно, их тогда отправили на фронт. Дня два я думала, а потом решила, что для нас обоих будет лучше, если мы просто разойдемся. Я села и написала ему обо всем, пожелала счастья и просила пожелать и мне всего хорошего.
   И тут, когда он еще не успел получить мое письмо, пришло официальное извещение, что он убит в бою. Письмо мое он так и не получил. Он погиб, веря, что между нами все осталось по-прежнему. – Она замолчала, ушла в себя. Сумерки сгущались. – Понимаете, мне все кажется, что я с ним поступила нечестно. И теперь, наверно, я стараюсь как-то искупить свою вину.
   Гиллиген почувствовал, что он устал, что ему все безразлично. Он взял ее руку, приложил к своей щеке. Ее ладонь повернулась, погладила его и опустилась. «Ага, за руки держатся», – злорадствовал маленький Сондерс. Она наклонилась, заглянула в глаза Гиллигену. Он сидел, неподвижный, окованный. «Обнять бы ее, – думал он, – победить ее своей любовью». Она почувствовала его состояние и как-то отодвинулась от него, хотя и осталась на месте.
   – Ничего хорошего из этого не выйдет, Джо, – сказала она. – Вы же сами это знаете, правда?
   – Знаю, – ответил он. – Пойдем домой.
   – Простите меня, Джо, – тихо сказала она, вставая. Он вскочил, помог ей встать. Она отряхнула юбку и пошла с ним рядом. Солнце совсем зашло, они шли в фиолетовом сумраке, мягком, как парное молоко. – Если б я только могла, Он зашагал быстрее, но она взяла его за плечи, остановила. Он обернулся и, чувствуя эти крепкие бесстрастные руки, смотрел в ее лицо почти на уровне с его лицом, смотрел в тоске и отчаянии. «Ото! Целуются!» – мурлыкал маленький Роберт Сондерс и, расправив затекшее тело, пополз за ними следом, как индеец.
   Потом они повернулись и пошли, скрывшись из виду. Ночь была совсем близко: только след дня, только запах дня, только его отзвук, его отсвет на деревьях.



5


   Он влетел в комнату сестры. Она причесывалась и увидала его в зеркале, запыхавшегося, невероятно измазанного.
   – Убирайся, скверный мальчишка! – сказала она.
   Но он не дал себя сбить и выпалил все новости:
   – Слушай, она влюбилась в Дональда, тот ей так и сказал, а они целовались – я сам видал!
   Пальцы остановились, словно расцветая в ее волосах.
   – Про кого ты?
   – Про ту другую женщину, она живет у Дональда.
   – И ты видел, как она поцеловала Дональда?
   – Не-ет, она поцеловала того солдата, без шрама.
   – Да нет же, это ей сказал тот солдат, а она промолчала. Значит, это правда, как по-твоему?
   – Вот кошка! Ну, погоди же, я ей покажу!
   – Правильно! – одобрил он. – Я так и сказал, когда она подсмотрела, как я голый сидел. Я-то знаю: разве ты дашь какой-то женщине отнять у тебя Дональда?



6


   Эмми поставила ужин на стол. В доме было тихо, темно. Свет еще не зажигали. Она подошла к дверям кабинета. Мэгон и его отец сидели в сумерках, спокойно дожидаясь прихода темноты, медленной и беззвучной, как размеренное дыхание. Голова Дональда силуэтом выделялась на тускнеющем окне, и Эмми, увидев ее, почувствовала, как у нее сжалось сердце при воспоминании. Эта голова – над ней, на фоне неба, той ночью, давно-давно… А сейчас она смотрит на него сзади, а он даже не помнит ее.
   Она вошла в комнату тихо, как сумерки, и, стоя за его креслом, посмотрела на тонкие поредевшие волосы, которые когда-то были такими буйными, такими мягкими, и притянула эту безвольную голову к своему твердому узкому бедру. Под ее рукой лицо его было совершенно спокойным, и, глядя в сумерки, на которые они когда-то смотрели вдвоем, и чувствуя горький пепел старого горя, она вдруг прижалась к этой бедной, изуродованной голове с беззвучным стоном.
   Ректор тяжело заворочался в кресле.
   – Это ты, Эмми?
   – Ужин на столе, – сказала она негромко. Миссис Пауэрс и Гиллиген поднимались по ступенькам террасы.



7


   Доктор Гэри умел вальсировать с полным стаканом воды на голове, не проливая ни капли. Он не любил более современные танцы: слишком они нервные. «Прыгают, как обезьяны – и все. Зачем стараться делать то, что животным удается во сто раз лучше? – любил говорить он. – Другое дело – вальс. Разве собака может танцевать вальс? А тем более корова!» Он был невысокий, лысоватый, очень ловкий и нравился женщинам. Такой милый, обходительный. На доктора Гэри был большой спрос – и как на врача и как на члена общества. Кроме того, он прослужил во французском госпитале весь 14-й, 15-й и 16-й годы. «Сущий ад, – говаривал он, – сплошные экскременты и красная краска».
   Доктор Гэри, в сопровождении Гиллигена, семенил вниз по лестнице из комнаты Дональда, оправляя пиджачок, вытирая руки шелковым платочком. Огромная фигура ректора показалась в дверях кабинета.
   – Ну как, доктор? – спросил он.
   Доктор Гэри вынул замшевый кисет, свернул тоненькую папироску и положил кисет на место, за манжетку: в кармане он его не носил, слишком торчало. Он зажег спичку.
   – Кто его кормит за столом? Ректор удивился, но ответил:
   – Обычно Эмми подает ему еду, вернее – помогает ему, – уточнил он.
   – Кладет прямо в рот?
   – О нет, нет. Она просто водит его рукой. А почему вы спрашиваете?
   – А кто его одевает и раздевает?
   – Вот мистер Гиллиген ему помогает. Но почему…
   – Приходится одевать и раздевать его, как ребенка, так? – строго опросил доктор.
   – Вроде того, – подтвердил Гиллиген.
   Из кабинета вышла миссис Пауэрс, доктор Гэри коротко кивнул ей. Ректор сказал:
   – Но почему вы об этом спрашиваете, доктор? Доктор строго взглянул на него.
   – Почему, почему! – Он повернулся к Гиллигену. – Скажите ему! – отрывисто приказал он.
   Ректор посмотрел на Гиллигена. «Не говорите», – казалось, умоляли его глаза. Гиллиген опустил голову. Он стоял, тупо глядя себе под ноги, и доктор отрывисто сказал:
   – Мальчик ослеп. Вот уже дня три или четыре, как он ослеп. Не понимаю, как вы могли не заметить. – Он застегнул пиджак, взял котелок. – Почему вы ничего не сказали? – спросил он Гиллигена. – Вы же знали. Впрочем, теперь все равно. Завтра я опять зайду. До свидания, сударыня. До свидания.
   Миссис Пауэрс взяла ректора под руку.
   – Ненавижу этого человека, – сказала она. – Гнусный сноб. Не огорчайтесь, дядя Джо. Вспомните, ведь и тот врач, из Атланты, говорил, что он может потерять зрение. Но ведь врачи не всеведущи. Кто знает, может быть, когда он поправится, выздоровеет, можно будет и зрение ему вернуть.
   – Да, да, – согласился ректор, хватаясь за соломинку. – Давайте вылечим его сначала, а там будет видно.
   Тяжело ступая, он пошел в кабинет. Она и Гиллиген долго смотрели друг на друга.
   – Мне плакать хочется из-за него, Джо,
   – Мне тоже, да слезами не поможешь, – мрачно сказал он. – Только Бога ради, хоть сегодня не пускайте сюда народ.
   – Постараюсь. Но так трудно им отказывать: они ведь от чистого сердца, по доброте, по-соседски!
   – Какая тут к черту доброта! Все они вроде этого сондерсовского щенка: приходят поглазеть на его шрам. Придут, крутятся около него, расспрашивают, как его ранило да не больно ли. Будто он что понимает или чувствует.
   – Да. Но больше они не будут ходить, смотреть на его бедную голову. Мы их не пустим, Джо. Скажем, что ему нездоровится, что-нибудь да скажем.
   Она ушла в кабинет. Ректор сидел за столом, держа перо над чистым листом бумаги, но не писал. Подперев щеку огромным кулаком, он в тяжком раздумье смотрел в стену.
   Она встала позади него, потом коснулась его плеча. Он вздрогнул, как затравленный зверь, потом узнал ее.
   – Этого надо было ждать, – тихо сказала она.
   – Да, да, я этого ждал. И все мы ожидали, правда?
   – Да, ожидали, – согласилась она.
   – Бедная Сесили. Я только что думал о ней. Боюсь, что это будет удар для нее. Но, слава Богу, она действительно любит Дональда. Она так трогательно к нему относится. Вы тоже это заметили, неправда ли?
   – Да, да.
   – Плохо, что она такая слабенькая, не может приходить каждый день. Но она действительно очень хрупкая. Вы ведь это знаете?
   – Да, да. Я уверена, что она придет как только сможет.
   – Я – тоже. Слава Богу, хоть в этом ему повезло. Его сжатые руки легли на бумагу.
   – О, вы пишете проповедь, а я вам мешаю. Я не знала, – извинилась она, уходя.
   – Ничуть, ничуть. Не уходите. Потом допишу.
   – Нет, нет, пишите. А я пойду посижу с Дональдом. Мистер Гиллиген обещал вынести его кресло на лужайку у дома – погода такая чудесная.
   – Да, да. Я допишу проповедь и приду к вам.
   У дверей она оглянулась. Но он не писал. Подперев щеку огромным кулаком, он в тяжком раздумье смотрел в стену.
   Мэгон сидел в складном кресле. На нем были синие очки, лоб был скрыт под мягкими полями шляпы.
   Он любил, чтобы ему читали вслух, хотя никто не ;шал, понимает ли он смысл слов. Может быть, ему просто нравилось слушать звук голоса. Когда к ним подошла миссис Пауэрс, они читали «Историю Рима» Гиббона, и Гиллиген чудовищно коверкал длинные иностранные слова. Он подал ей стул, и она села, слушая и не слыша, поддаваясь, как и Мэгон, успокоительной монотонности голоса. Листва над головой тихо шелестела, пятная тенью ее платье. Из недавно подстриженной травы снова пробивался клевер, над ним вились пчелы; пчелы походили на жужжащие золотые стрелки в меду, и голуби на церковном шпиле казались далекими и монотонными, как сон.
   Она очнулась от шума, и Гиллиген прервал чтение. Мэгон сидел неподвижно, безнадежный, как Время, а по лужайке к ним шла старая негритянка с высоким чернокожим юношей в солдатской форме. Они шли прямо к ним, и голос старухи звенел в сонном полуденном воздухе.
   – Замолчи ты, Люш, – говорила она, – не дожить мне до такого дня, когда мой крошка не захочет видеть свою старую няню, свою Каролину. Дональд, мист Дональд, дитятко мое, к тебе Калли пришла, золотой мой, няня твоя пришла!
   Мелкими шажками она просеменила к самому креслу. Гиллиген встал, перехватил ее:
   – Погодите, тетушка. Он спит. Не беспокойте его.
   – Нет уж, сэр! Не станет он стать, когда к нему родные люди пришли! – Она подняла голос, и Дональд шевельнулся в кресле. – Ну, что я вам сказала? Гляньте, проснулся! Дональд, дитятко мое!
   Гиллиген держал ее за иссохшую руку, а она рвалась, как охотничья собака на привязи.
   – Слава Господу: вернул тебя к няньке к твоей старой. Услышал Христос! День и ночь я Бога молила. Услышал мою молитву Господь! – Она взглянула на Гиллигена. – Пустите меня, сэр, прошу вас!
   – Пустите ее, Джо! – попросила и миссис Пауэрс, и Гиллиген выпустил старухину руку.
   Она встала на колени перед Дональдом, обхватила руками его голову. Люш почтительно стоял в стороне.
   – Дональд, крошка моя, погляди на меня. Узнаешь меня? Я же твоя Калли, твоя няня, я же тебя в люльке качала. Посмотри на меня. О Господи, как тебя белые люди покалечили. Ну, ничего, теперь няня не даст тебя в обиду, дитятко мое родное. Ты, Люш! – не вставая с колен, позвала она внука. – Иди сюда, поговори с мист Дональдом. Стань сюда, чтоб он тебя видел. Дональд, золотце мое, смотри, кто пришел, погляди на этого чумазого, посмотри, на нем и форма солдатская, на негоднике!
   Люш сделал два шага и, ловко став навытяжку, отдал честь.
   – Разрешите обратиться, лейтенант. Капрал Нельсон рад… капрал Нельсон счастлив видеть вас в добром здоровье!
   – Да чего ты руками размахался? И перед кем – перед нашим Дональдом, черная ты образина! Подойди, поговори с ним вежливо, как тебя учили.
   Люш сразу потерял военную выправку, и стал опять мальчишкой, знавшим Дональда до того, как весь мир сошел с ума. Он робко подошел и взял руку Мэгона в свои добрые и грубые ладони.
   – Мист Дональд! – сказал он.
   – Так оно лучше! – похвалила его бабка. – Мист Дональд, с тобой Люш разговаривает, мист Дональд!
   – Будет, тетушка. На первый раз хватит. Приходите лучше завтра!
   – Господи праведный! Что же это за время такое, когда мне белый человек указывает: хочет мой Дональд меня видеть или не хочет.
   – Он болен, тетушка, – объяснила миссис Пауэрс. – Конечно, он хочет вас видеть. Когда он поправится, вы с Люшем будете ходить к нему каждый день.
   – Да, мэм! Во всех семи морях воды не хватит, чтоб разлучить меня с моим крошкой. Я вернусь, дитятко, я за тобой смотреть буду!
   – Да, мэм! Такого больного свет не видал. Коли я вам понадоблюсь, вы у любого цветного спросите – меня мигом найдут, мэм! – Он взял бабушку под руку: – Пойдем, бабуся! Нам пора!
   – Я вернусь, Дональд, дитятко мое. Я тебя не брошу!
   Ее голос замер вдали. Мэгон позвал:
   – Джо!
   – Что скажете, лейтенант?
   – Когда я выйду?
   – Откуда, лейтенант?
   Но он промолчал. Гиллиген и миссис Пауэрс напряженно смотрели друг на друга. Потом он снова затоварил:
   – Мне надо вернуться домой, Джо. – Он неловко поднял руку, задел очки, и они упали. Гиллиген поднял их, снова надел на него.
   – Зачем вам домой, лейтенант?
   Но он уже потерял нить. Потом спросил:
   – Кто тут разговаривал, Джо?
   Гиллиген объяснил ему, и он сидел, медленно перебирая пальцами угол пиджака (костюм ему покупал Гиллиген). Потом сказал:
   – Выполняйте, Джо!
   Гиллиген поднял книгу, и вскоре его голос приобрел прежнюю усыпительную монотонность. Мэгон затих в кресле. Потом Гиллиген замолчал, но Мэгон не шелохнулся, и он встал, заглянув за синие очки.
   – Никак не узнать – спит он или нет, – с досадой сказал он.




ГЛАВА ПЯТАЯ





1


   Капитан Грин, сколотивший отряд добровольцев, именно за это и получил от губернатора штата звание капитана. Но капитан Грин умер. Может быть, он был хорошим офицером – вообще он мог быть каким угодно, – известно только, что он не забывал своих друзей. Два офицерских назначения были сделаны помимо него, из политических соображений, так что единственное, что он смог, – это назначить своего приятеля Мэддена старшим сержантом. И назначил.
   И вот на войне очутился капитан Грин в нашивках и блестящих крагах, и там же оказался Мэдден, который старался привыкнуть называть его «сэр»; всякие Томы, Дики и Гарри, с которыми и Грин и Мэдден дома резались в карты и пили виски, тоже старались запомнить, что сейчас есть разница не только между ними и Грином с Мэдденом, но и между Мэдденом и Грином.
   – Ничего, сойдет, – говорили они про Грина в лагере, еще в Америке. – Он здорово старается: пусть попривыкнет. Он только на парадах так собачится. Верно, сержант?
   – Ясно, – говорил Мэдден. – Ведь полковник нас честит почем зря за плохую выправку. Неужели нельзя подтянуться?
   А потом, в Бресте:
   – Что он из себя строит? Генерал он, что ли? – спрашивали ребята у Мэддена.
   – Ладно, ладно, хватит. Если я услышу хоть одно слово – тут же отправлю к капитану. – Сержант Мэдден тоже изменился.
   На войне живешь сегодняшним днем. Вчерашний день ушел, а завтрашний может и не наступить.
   – Ну, погоди, дай только попасть на передовую, – говорили они друг другу. – Мы там этого сукина сына пришьем.
   – Кого? Мэддена? – в ужасе спросил кто-то. На него только посмотрели.
   – Очумел ты, что ли? – сказал наконец один из них.
   Но судьба, использовав в качестве орудия военное ведомство, обставила их всех. Когда сержант Мэдден пришел на доклад к своему теперешнему начальнику и бывшему другу, он застал капитана Грина в одиночестве.
   – Садись, какого черта, – сказал ему Грин, – никто сюда не войдет. Знаю, что ты хочешь сказать. А меня все равно отсюда переводят: вечером получу бумаги. Погоди, – сказал он, когда Мэдден хотел его прервать. – Если я хочу остаться офицером, надо работать. Другие офицеры прошли обучение в разных там школах. А меня нигде не учили. Вот я и поступаю в эту чертову школу. Да, так их… В мои-то годы. Лучше бы я не набирал этот подлый отряд, пусть бы кто другой ими командовал. Знаешь, кем бы я сейчас хотел быть? Одним из них, из этих ребят, ругать вместе с ними кого-то сукиным сыном, как они меня ругают. Думаешь, весело?
   – Да черт с ними, пусть их ругаются. Чего от них ждать?
   – Ничего. Но ведь я обещал матерям этих болванов, что я за ними присмотрю, поберегу их. А теперь каждый из этих ублюдков с удовольствием пустил бы мне пулю в спину, дай ему только волю.
   – Но чего же ты ждешь от них? Чего тебе от них нужно? Им тут тоже не танцулька.
   Они сели за стол друг против друга и замолчали. Их лица, осунувшиеся, потемневшие, казались мертвенными в незатененном, резком свете ламп, а они сидели и вспоминали про дом, про тихие осененные тополями улицы, по которым пыльным полднем скрипя тащились фургоны, а по вечерам девушки с парнями шли в кино или из кино и забегали в лавочку выпить холодной сладкой влаги, вспоминали мир, и тишину, и домашний уют тех дней, когда не было войны.
   Им вспоминалась их молодость, совсем как будто недавняя, легкая неловкость после полного физического удовлетворения, молодость, и страсть, как глазурь на пироге, от нее пирог еще слаще… За окном была Бретань, и грязь, какой-то бессмысленный городишко, и мимолетная, вдвойне чужая, страсть на чужом языке. Завтра все помрем.
   Наконец капитан Грин заботливо спросил:
   – А как ты себя чувствуешь?
   – А какого мне черта? Хотели было и меня смолоть, но теперь ничего.
   Грин дважды раскрыл рот, как рыба, и Мэдден быстро сказал:
   – Не беспокойся, я за ними присмотрю.
   – Да я и не беспокоюсь за них. За этих-то ублюдков?
   На пороге стоял рассыльный, отдавая честь. Грин поздоровался с ним, и тот, сухо передав приказ, вышел.
   – Ну, вот, – сказал капитан.
   – Значит, завтра утром уезжаешь?
   – Как видно, так, – сказал он, рассеянно глядя на сержанта.
   Мэдден встал.
   – Пожалуй, я пойду. Очень устал.
   Грин тоже поднялся, и они молча уставились друг на друга, как чужие.
   – Утром зайдешь?
   – Наверно. Зайду, конечно. Постараюсь. Мэддену хотелось уйти, и Грин хотел, чтоб он ушел поскорее, но они стояли в неловком молчании. Наконец Грин сказал:
   – Я тебе очень обязан. – Запавшие от света глаза Мэддена смотрели на него с вопросом. Тени на стене казались чудовищными. – За то, что ты мне помог выскочить из этой каши. Быть бы мне под судом…
   – А разве я мог иначе?
   – Нет, не мог, – подтвердил Грин, и Мэдден продолжал:
   – И чего ты вечно лезешь к этим бабам? Ведь они все прогнили насквозь.
   – Тебе легко говорить, – невесело рассмеялся Грин. – Ты – другое дело.
   Мэдден поднял руку, тронул нагрудный кармашек. Потом его рука опустилась. Помолчав, он повторил:
   – Пожалуй, я пойду.
   Капитан обошел стол, протянул ему руку.
   – Ну, прощай! Мэдден руки не взял.
   – Прощай?
   – Может, я тебя не увижу, – неловко объяснил тот.
   – Фу, черт. Разговариваешь, будто домой едешь. Не валяй дурака. Все это ерунда. Мало ли что, ну, досталось тебе. Всем достается.
   Грин посмотрел на побелевшие костяшки пальцев, упершихся в стол.
   – Я не о том, я… – Он не мог выговорить: «Я хотел сказать: может, меня убьют». Но так говорить нельзя, и он сказал: – Наверно, ты раньше меня попадешь на передовую.
   – Возможно. Да там на всех хватит, не иначе. Дождь внезапно прекратился, и в сыром воздухе смутно слышались звуки, идущие от притихших батальонов и полков, организованная тишина, которая страшнее всякого бунта. На дворе Мэдден попал в грязь, ощутил холод и сырость. Запахло пищей, испражнениями и сном, под небом слишком высоким, чтобы разбираться, где война, где мир.



2


   Изредка он вспоминал капитана Грина, проходя по Франции сквозь перемежающуюся серебряную сетку самодовольного дождя, прорезанного вечным строем тополей, словно бесконечной каймой, за которой открывались пустые плодородные поля, дороги и каналы, деревни с резко блестящими крышами, колокольни, деревья, дороги, деревни, деревни, поселки, город, деревни, деревни, и вдруг – машины, войска, одни машины, одни войска у сборных пунктов. Он видел людей, занимавшихся войной буднично и деловито, видел французских солдат в засаленной голубой форме, играющих в крокет, видел, как смотрели на них американские солдаты, как угощали их американскими сигаретами: видел, как дрались американцы с англичанами, как никто не обращал на них внимания, кроме военных патрулей. Странное, должно быть, состояние у человека, если он – военный патруль. Или негр-генерал. Военная зона. Обычное дело. Золотое времечко для тыловиков.
   Изредка он вспоминал Грина: где-то он сейчас? Даже, когда ближе познакомился со своим новым командиром. Тот был совсем непохож на Грина. Он был преподавателем колледжа и мог объяснить, в чем ошибались Александр Великий, Наполеон и генерал Грант. Человек он был мягкий: его голос еле можно было расслышать на плацу, но все его солдаты говорили: «Погоди, дай только попасть на передовую. Мы ему покажем, сукину сыну».
   Но сержант Мэдден отлично ладил со своими офицерами, особенно с одним лейтенантом по фамилии Пауэрс. Да и с солдатами тоже. Даже после учений с чучелом, в учебных окопчиках, он с ними ладил. Они привыкли к звуку дальних орудий (хотя там и стреляли по другим людям), к вспышкам на ночном небе. Однажды, стоя в очереди к полевой кухне, они даже попали под бомбежку, причем расчет замаскированного французского орудия равнодушно наблюдал за этим из своего окопа; они выслушали множество советов от солдат, побывавших на передовой.
   Наконец, после долгих бесцельных шатаний то туда, то отсюда, они сами пошли на передовую, и звук орудийной стрельбы перестал быть для них чем-то посторонним. Они маршировали ночью, чувствуя, как ноги утопают в грязи, слыша чавканье сапог. Потом земля стала наклонной, и они спустились в канаву. Казалась, что они сами себя хоронят, опускаются в собственные могилы, в чрево черной сырой земли, в такую густую тьму, что спирало дыхание, замирало сердце. Спотыкаясь в темноте, они пробирались вперед.