Тогда Айви поклялась, что будет благоразумна. Я водворил омара назад в холодильник, Айви согласилась ехать в китайский ресторан. Но у нее было зареванное лицо - что правда, то правда, - и, не прибегая к помощи косметики, она выйти не могла.
   Пришлось ждать.
   Моя квартира в районе Центрального парка уже давно казалась мне не по карману - две комнаты с садом на крыше, да еще в таком изумительном месте, что и говорить, но явно не по карману, - ведь деньги не считаешь, только пока влюблен.
   Айви спросила, когда я лечу в Париж.
   Я не ответил.
   Я стоял на крыше и приводил в порядок кассеты с отснятыми пленками, чтобы дать их проявить, - надписывал картонные футлярчики, как обычно... Смерть Иоахима... рассказывать об этом мне не хотелось, ведь Айви его не знала, а Иоахим был моим единственным настоящим другом.
   - Чего это ты играешь в молчанку? - спросила Айви.
   Вот Дик, например, очень мил, тоже шахматист, человек образованный, как мне кажется, во всяком случае, куда образованней меня, очень остроумный, я им просто восхищаюсь (только в шахматах я чувствую себя с ним на равных) и даже завидую ему: он один из тех, кто не задумываясь спасет тебе жизнь, но и после этого отношения с ним не станут интимней. Айви все еще причесывалась.
   Я начал рассказывать о вынужденной посадке.
   Айви красила ресницы.
   Несмотря на наш разрыв, объясненный мною к тому же в письменном виде, мы с Айви снова вместе отправляемся в ресторан - одно это приводило меня в неистовство. Но Айви вела себя так, будто не знала, что между нами все кончено.
   И вдруг у меня лопнуло терпение...
   Айви покрывала лаком ногти и что-то напевала.
   Я схватил телефонную трубку и как бы со стороны услышал, что справляюсь о билетах на трансатлантический рейс, любой теплоход, любой линии, лишь бы он уходил побыстрее.
   - Почему вдруг теплоход? - спросила Айви.
   Было мало надежды получить в это время года билет на теплоход, отправляющийся в Европу, и я сам не знаю, почему мне внезапно (быть может, только потому, что Айви напевала и делала вид, будто ничего не произошло) пришла мысль не лететь, а отправиться на теплоходе. Я сам был удивлен этим решением. Мне повезло - как раз только что освободилось одно место второго класса. Айви, услышав, что я заказываю билет, вскочила, чтобы прервать мой разговор, но я уже успел повесить трубку.
   - It's o'key! [Все в порядке! (англ.)] - сказал я.
   Айви лишилась дара речи - мне это доставило немалое наслаждение; я закурил. Айви слышала мой разговор и поэтому знала, когда я отплываю.
   - Eleven o'clock tomorrow morning [завтра в одиннадцать часов утра (англ.)].
   Я повторил час отплытия.
   - You're ready? [Вы готовы? (англ.)] - спросил я и подал Айви пальто, как всегда, когда мы куда-нибудь шли.
   Айви уставилась на меня, потом вырвала пальто и швырнула его в другой конец комнаты, она топала ногами вне себя от бешенства... Айви настроилась провести в Манхэттене неделю, теперь она мне в этом призналась, и мое внезапное решение не лететь в Париж, как обычно, а отправиться теплоходом, чтобы провести эту свободную неделю в пути, разрушало все ее планы.
   Я поднял с пола ее пальто.
   Я ведь ей черным по белому написал, что все кончено. Она просто в это не поверила. Она рассчитывала, что я ее раб навеки, что стоит нам пожить неделю вместе, и все пойдет по-старому, да, она явно на это рассчитывала и потому я не мог сдержать смех.
   Возможно, это было подло с моей стороны.
   Но Айви вела себя не лучше...
   Ее предположение, будто я боюсь лететь, было просто трогательно, и, хотя я в жизни не испытывал страха перед самолетом, я разыграл этот страх. Я решил хоть в этом пойти ей навстречу, мне не хотелось быть подлецом в ее глазах. Я безбожно врал, чтобы объяснить понятными для нее доводами мое решение: я описал ей (уже во второй раз) нашу вынужденную посадку в Тамаулипасе и как близок я был к...
   - Oh honey, stop it! [О дорогой, перестань! (англ.)] - воскликнула она.
   Маленькая неисправность в моторе, - конечно, такие вещи не должны случаться. Достаточно самой пустячной неполадки, сказал я, и - привет! И что толку, если из тысячи полетов девятьсот девяносто девять прошли благополучно. Какое мне дело до того, что в тот день, когда мой самолет рухнет в море, девятьсот девяносто девять других благополучно приземлятся на аэродромах!
   Лицо Айви стало задумчивым.
   Почему бы мне и в самом деле не отправиться один раз на теплоходе?
   Я приводил всевозможные цифры до тех пор, пока Айви мне не поверила; она даже села и призналась, что никогда не производила подобных расчетов, и согласилась с моим решением не лететь.
   Она попросила у меня прощения.
   За свою жизнь я пролетел, думаю, не меньше ста тысяч миль без каких-либо происшествий. О страхе перед полетом и речи быть не могло. Я просто разыгрывал эту комедию до тех пор, пока Айви не попросила меня никогда больше не летать.
   Мне пришлось поклясться ей в этом.
   Никогда в жизни!
   Какая смешная эта Айви! Ей вдруг захотелось посмотреть линии моей руки; она всерьез поверила, что я боюсь лететь, и начала опасаться за мою жизнь! Мне стало ее жаль: обнаружив, что линия жизни у меня очень короткая (а ведь мне уже пятьдесят!), она как будто всерьез разволновалась и даже заплакала; и когда она снова склонилась над моей левой ладонью, я правой погладил ее по голове, что явно было ошибкой.
   Под пальцами я ощутил теплую округлость ее затылка.
   Айви было двадцать шесть лет.
   Я обещал пойти наконец к врачу и почувствовал ее слезы на моей ладони. Я казался себе бессовестным трепачом, но отступать было поздно: Айви была легковозбудима и тут же начинала верить во все, что сама говорила; и, хотя я, само собой разумеется, нисколько не верю во всякого рода предсказания, мне пришлось ее утешать, словно я уже потерпел катастрофу в воздухе, разбился в лепешку и обуглился до неузнаваемости; я, конечно, смеялся, но все же гладил ее, как гладят и утешают молодую вдову, и даже поцеловал...
   Короче, произошло все то, чего я не хотел.
   Час спустя мы сидели рядом - Айви в халатике, который я подарил ей на Рождество, - ели омара и запивали его сотерном; я ее ненавидел.
   Я ненавидел самого себя.
   Айви что-то напевала, словно в насмешку.
   Ведь я написал ей, что между нами все кончено, и это письмо лежало у нее в сумочке (мне это было ясно).
   Теперь она мстила.
   Я был голоден, но омар вызвал у меня отвращение, меня от него мутило, Айви находила его божественным; и нежность ее вызвала у меня отвращение, ее рука на моем колене, ее ладонь на моей руке и то, что она обнимала меня, ее плечо, упершееся в мою грудь, ее поцелуй, когда я разливал сотерн, - все это было невыносимо; в конце концов я выпалил, что ненавижу ее.
   Айви не поверила.
   Я стоял у окна, исполненный ненависти ко всему, что было со мной здесь, в Манхэттене, и прежде всего к этой квартире. Я был готов ее поджечь! Когда я отошел от окна, Айви все еще не начала одеваться. Она разрезала два грейпфрута и спросила, не хочу ли я кофе.
   Я попросил ее одеться.
   Когда она прошла мимо меня, чтобы поставить на огонь воду для кофе, она игриво щелкнула меня в нос. Как дурачка какого-то. Не хочу ли я пойти в кино, спросила она меня из кухни, словно готова была выйти на улицу как была, в одних чулках и в халатике.
   Она играла в кошки-мышки.
   Я совладал с собой, промолчал и, схватив в охапку ее туфли, белье, все барахло (видеть не могу все эти розовые тряпки!), швырнул в соседнюю комнату, чтобы Айви снова принялась за свой нескончаемый туалет.
   Да, я хочу в кино!
   После кофе я почувствовал себя лучше.
   Теперь я окончательно решил отказаться от этой квартиры и сообщил об этом Айви.
   Айви не стала возражать.
   Мне захотелось побриться - не потому, что в этом была необходимость, а просто так, чтобы не ждать Айви. Но моя электрическая бритва не работала. Я переходил от одной розетки к другой - бритва не гудела.
   Айви считала, что я и так выгляжу вполне прилично.
   Но ведь дело было не в этом!
   Айви уже стояла в пальто и шляпе.
   Конечно, я выглядел вполне прилично, не говоря уже о том, что в ванной у меня была еще одна бритва, старая; однако, как я уже сказал, дело было совсем не в этом, и я сел, чтобы разобрать отказавшую бритву. Любой электроприбор может вдруг отказать, и меня раздражает, если я не знаю почему.
   - Walter, - сказала она, - I'm waiting [Вальтер, я жду (англ.)].
   Словно я ее никогда не ждал!
   - Technology [технология (англ.)], - сказала она, не только проявляя полное непонимание (чего другого можно ждать от женщины, к этому я уже давно привык), но еще и издеваясь, что, впрочем, не помешало мне полностью разобрать бритву: я хотел знать, в чем дело.
   И снова все то, что произошло потом, объясняется чистой случайностью какой-то нейлоновой ниточкой, попавшей в бритву, - ведь только из-за нее мы еще не ушли, когда раздался телефонный звонок (до этого уже звонили час назад, видимо оттуда же, но я не смог снять трубку, а это был решающий звонок). Касса сообщала, что мой билет в Европу будет зарегистрирован только в том случае, если я немедленно - одним словом, не позднее двадцати двух часов - явлюсь туда с паспортом. Я хочу вот что сказать: не разбери я бритву, звонок не застал бы меня дома, а это значит, я не попал бы на трансатлантический теплоход, во всяком случае на тот, на котором оказалась Сабет, и мы бы никогда не встретились, моя дочь и я.
   Час спустя я сидел в баре на берегу Гудзона с билетом в кармане; настроение у меня улучшилось, как только я увидел теплоход - гигантская баржа с освещенными окнами, мачтами, лебедками и красными трубами в ярком свете прожекторов. Я радовался жизни, как мальчишка, как не радовался уже давным-давно. Мое первое путешествие на теплоходе! Я выпил кружку пива и съел бифштекс, я чувствовал себя словно в холостяцкой компании. Бифштекс и побольше горчицы - стоило мне остаться одному, как у меня появлялся аппетит; я сдвинул шляпу на затылок, слизнул с губ пену и стал смотреть бокс по телевизору; вокруг меня толпились докеры, в большинстве - негры. Я закурил и спросил себя, что же, собственно говоря, мы ждем от жизни в юности?..
   Айви ждала меня дома.
   К сожалению, мне надо было вернуться туда упаковать вещи, но торопиться было незачем, и я заказал себе второй бифштекс.
   Я думал об Иоахиме...
   У меня возникло ощущение, что я начинаю новую жизнь, быть может, только потому, что я никогда еще не плавал на теплоходах; так или иначе, я радовался предстоящему путешествию.
   Я просидел в баре до полуночи.
   Я надеялся, что Айви устанет меня ждать, что у нее лопнет терпение и она, рассердившись, не захочет больше находиться в моей квартире, ведь я вел себя как хам (я это знал); но иначе мне не удалось бы от нее отделаться; я расплатился и пошел домой пешком, чтобы убить еще полчаса и тем вернее не встретиться с Айви. Я знал, что она упряма, но, по правде говоря, кроме этого, я мало что знал о ней: только то, что она католичка, работает манекенщицей и готова хохотать над любым анекдотом, лишь бы он не касался Папы Римского; да еще что она, вероятно, лесбиянка либо просто начисто лишена темперамента: ей доставляло удовольствие соблазнять меня только потому, что она считала меня жутким эгоистом, монстром; дурой Айви никак не назовешь, но она склонна к разврату - так, во всяком случае, мне кажется, а вообще-то она забавная и, как говорится, "свой парень", пока дело не доходит до вопросов секса... Когда я поднялся к себе, я застал ее в пальто и шляпе; она сидела, улыбалась, не бросила мне ни слова упрека, хотя прождала меня больше двух часов.
   - Everything o'key? [Все в порядке? (англ.)] - спросила она.
   В бутылке еще оставалось немного вина.
   - Everything o'key! - ответил я.
   Пепельница была полна окурков, глаза заплаканы. Я разлил вино в бокалы, стараясь налить в оба поровну, и извинился за все, что было. Забудем об этом! Я знаю, что становлюсь невыносимым, когда переутомлен, а переутомлен я почти всегда.
   Сотерн оказался тепловатым.
   Когда мы чокнулись нашими до половины наполненными бокалами, Айви пожелала мне (она для этого встала) счастливого пути и вообще счастливой жизни. Без поцелуев. Мы выпили стоя, как на дипломатическом приеме. В конце концов, сказал я, мы недурно прожили это время. Айви согласилась с этим - взять хотя бы наши уик-энды за городом, в Файр-Айленде, и наши вечера вот здесь, в этом садике на крыше...
   - Забудем об этом! - сказала Айви.
   Она теперь казалась воплощенным благоразумием и к тому же была очень хороша: фигура у нее мальчишечья, только грудь женщины, а бедра узкие, как и положено манекенщице.
   Так мы стояли и прощались. Я ее поцеловал.
   Она отстранилась, не отвечая на мой поцелуй.
   Я крепко прижимал ее к себе, не помышляя ни о чем, кроме прощального поцелуя, но Айви отворачивала голову; и тогда я стал целовать ее назло, а она упрямо курила сигарету; я целовал ее в ухо, в упругую шею, в висок, в терпкие волосы...
   Айви стояла будто манекен.
   Она не только сосредоточенно курила сигарету, до самого фильтра, словно это была последняя, но и еще держала в другой руке пустой бокал.
   Не знаю, как это снова на меня нашло...
   Я думаю, Айви хотела, чтобы я себя возненавидел, и соблазняла меня только ради этого; вся ее радость и заключалась в том, чтобы меня унизить, - впрочем, это была единственная радость, которую я мог ей дать.
   Иногда я ее просто боялся.
   Снова та же мизансцена, что несколько часов назад. Айви хотела поскорее лечь спать.
   Когда я еще раз позвонил Дику - ничего другого я не смог придумать, чтобы прервать невыносимый для меня tete-a-tete, - было уже далеко за полночь, у Дика сидели гости, и я попросил его приехать ко мне со своей компанией. Что это была за компания, я слышал по телефону - до меня доносился неразборчивый гул пьяных голосов. Я умолял его, но Дик был неумолим. И только когда трубку взяла Айви, Дик смирился перед неизбежностью дружеской услуги - не мог же он оставить меня одного с Айви.
   Я смертельно устал.
   Айви в третий раз причесывалась.
   В конце концов я уснул в качалке; и тогда они ввалились: их было не то семь, не то девять мужчин, причем трое были пьяны в стельку - их пришлось, словно калек, выносить из лифта. Один тип, услышав, что здесь есть женщина, начал скандалить: одна женщина, твердил он, это либо слишком много, либо слишком мало. И хотя он едва держался на ногах, он, громко ругаясь, пошел вниз - шестнадцать этажей.
   Дик знакомил:
   - This is a friend of mine... [это мой друг... (англ.)]
   Мне кажется, он и сам толком не знал тех, кого привел, во всяком случае кого-то он явно недосчитался. Я объяснил, что один ушел. Дик чувствовал себя ответственным за то, чтобы никто не потерялся, и принялся всех пересчитывать, тыча в каждого пальцем; после длительной возни он окончательно убедился, что одного недостает.
   - He's lost, - сказал он, - anyhow... [потерялся... (англ.)]
   Конечно, я пытался относиться ко всему с юмором, даже тогда, когда разбили индейскую вазу, которая к тому же принадлежала не мне.
   Айви все же считала, что у меня не хватает чувства юмора.
   Час спустя я не имел еще ни малейшего понятия, что это за люди. Один из них был якобы знаменитым циркачом. В доказательство он рвался сделать стойку на перилах моего балкона, а я ведь живу на шестнадцатом этаже; его, правда, удалось отговорить, но во всей этой кутерьме скатилась за перила бутылка виски, - да и никакой он не артист, мне это просто так сказали, для смеха, зачем - не знаю. К счастью, бутылка ни в кого не попала. Я тут же бросился вниз, ожидая увидеть на улице толпу людей, "скорую помощь", лужу крови, полицейских, которые меня арестуют. Ничего похожего. Когда же я снова поднялся к себе, меня встретил взрыв хохота - и гости стали уверять, будто вообще ничего не падало...
   Так я и не узнал, упала ли вниз бутылка или нет.
   Когда я пошел в уборную, оказалось, что дверь закрыта изнутри. Я принес отвертку и отодвинул задвижку. Какой-то тип сидел на кафельном полу и курил; он спросил меня, кто я такой...
   И так - всю ночь.
   - В вашем обществе можно умереть, - сказал я, - и никто из вас этого не заметит, дружбой здесь и не пахнет, да, да, умереть можно в вашем обществе, - уже кричал я, - умереть! И вообще зачем мы разговариваем друг с другом, - кричал я, - зачем, хотел бы я знать (я сам слышал, как кричал), и зачем мы все собрались вместе, если можно умереть и никто из вас этого не заметит?..
   Я был пьян.
   Пили до самого утра. Не помню, когда они ушли и как; только Дик лежал и спал.
   К 9:30 заканчивалась посадка на теплоход.
   У меня болела голова; я складывал вещи и был рад, что Айви мне помогала, было уже поздно, но я попросил ее еще раз сварить кофе - она это делала отлично; Айви вела себя трогательно и даже проводила меня на причал. Она, конечно, плакала. Был ли у нее кто-нибудь на свете, кроме меня, если не считать мужа, я не знаю; об отце и матери она никогда не упоминала, помню только ее забавную реплику: "I'm just a deadend-kid" [я дитя трущоб (англ.)]. Родом она была из Бронкса, а вообще-то я и в самом деле ничего не знал об Айви; сперва я думал, что она балерина, потом - что проститутка, но и то и другое неверно, скорей всего Айви и в самом деле работает манекенщицей.
   Мы стояли на палубе.
   Айви в своей шляпке из перьев...
   Айви обещала уладить все мои дела - и с квартирой, и со "студебеккером". Я оставил ей ключи. Когда теплоход загудел и громкоговоритель настойчиво попросил провожающих сойти на берег, я поблагодарил ее за все, потом поспешно поцеловал, так как и в самом деле уже пора было идти - сирены не умолкали, приходилось даже затыкать уши... С трапа Айви сошла последней.
   Я махал ей рукой.
   Мне надо было сделать усилие, чтобы совладать с охватившим меня волнением, хотя я и обрадовался, когда лебедки стали втягивать на борт тяжелые канаты. День стоял безоблачный. Я был доволен, что моя поездка не расстроилась.
   Айви тоже махала.
   "А все-таки она "свой парень", - думал я, хотя никогда ее толком не понимал; я встал на станину лебедки, когда черные буксиры потащили нас кормой вперед из гавани и все сирены снова загудели; я вынул свою камеру (с новым телеобъективом) и снимал махающую мне Айви до тех пор, пока еще можно было различить лица невооруженным глазом; потом я стал снимать выход теплохода в открытое море, а когда скрылся из виду Манхэттен, принялся ловить в объектив провожающих нас чаек.
   Тело Иоахима надо было не в землю зарыть (я часто об этом думаю), а сжечь. Но теперь уж ничего не поделаешь. Марсель был совершенно прав: огонь - вещь чистая, а земля от ливня - от одного-единственного ливня превращается в жидкую грязь (как мы в этом убедились на обратном пути), она начинает шевелиться от бесчисленного множества личинок, становится скользкой, как вазелин, а в свете зари кажется гигантской лужей зловонной крови, месячной крови, кишащей головастиками, посмотришь - в глазах рябит от их черных головок и дергающихся хвостиков, точь-в-точь сперматозоиды, в общем - ужасающая картина. (Я хочу, чтобы меня непременно кремировали.)
   На обратном пути мы почти не останавливались, не считая, правда, ночевок, - без луны было слишком темно, чтобы ехать. Ливень не затихал всю ночь, все вокруг бурлило, мы не выключали фар, хотя и стояли на месте, гул не смолкал, словно начинался потоп, земля клубилась перед фарами - дождь хлестал как из ведра, и казалось, этому не будет конца; ветра не было, ни малейшего дуновения. В конусах света наших фар - застывшие растения и сплетения лиан, которые блестели, словно кишки. Я был рад, что не один, хотя, если рассуждать здраво, опасности не было, вода уходила в землю. Но мы не сомкнули глаз. Мы разделись догола, как в бане, потому что сидеть в мокрой, прилипающей к телу одежде было невыносимо. Но ведь дождь всего-навсего вода, как я без конца себе повторял, ничего отвратительного в нем нет. Под самое утро дождь вдруг перестал - внезапно, словно выключили душ. Но с листьев в лесу продолжало капать, и шум стекающей воды не умолкал. А потом рассвет! Никакой прохлады, утро было жаркое, от земли шел пар, солнце едва пробивалось сквозь марево, листья блестели, мы были мокрые от дождя и какие-то сальные и липкие от пота, скользкие, как новорожденные. Я сидел за рулем. Понятия не имею, как нам удалось переправиться на нашем лендровере через реку, но, так или иначе, это удалось. Трудно было поверить, что мы по своей воле полезли купаться в эту гнилую тепловатую воду и плавали среди омерзительных слизистых пузырей. Когда машина мчалась по лужам, грязь веером вылетала из-под колес - лужи были кроваво-красные от зарева восхода. Марсель сказал мне: "Tu sais que la mort est femme" [знаешь, ведь смерть - женщина (фр.)]. Я взглянул на него. "Et que la terre est femme" [и земля - тоже женщина (фр.)], добавил он, и тут я его понял - в самом деле, похоже - и невольно громко рассмеялся, словно услышал непристойность.
   Светловолосую девушку с конским хвостом я увидел впервые вскоре после отплытия, когда всех пассажиров попросили собраться в столовой, чтобы распределить места за столиками. Мне, собственно говоря, было безразлично, кто будет сидеть вместе со мной, но я все же надеялся, что окажусь в мужском обществе - меня устраивал любой язык. Но о выборе и речи быть не могло! Стюард разложил перед собой план - типичный французский бюрократ, и, если вы с ним не могли объясниться по-французски, он едва отвечал, но с французами болтал без умолку, был charmant, так и рассыпался без конца в любезностях, а мы ждали, выстроилась целая очередь; передо мной стояла совсем молодая девушка в черных джинсах, она была почти моего роста, наверно, англичанка или скандинавка, лица ее я не видел, а только ее конский хвост с чуть рыжеватым отливом, который вздрагивал всякий раз, когда она поводила головой. Конечно, я, как и все, оборачивался, разглядывал очередь - нет ли знакомых, ведь это было вполне вероятно. Мне в самом деле хотелось оказаться за столом в мужском обществе. А на девушку я обратил внимание только потому, что ее конский хвост раскачивался у меня перед глазами не меньше получаса. Лица ее, как уже сказал, я не видел. Я попытался его себе представить, чтобы как-то убить время, точно так же, как решают кроссворд. Молодежи, кстати, вообще почти не было в очереди. На ней был (я это точно помню) черный свитер с высоким воротом - в экзистенциалистском вкусе, простые деревянные бусы, а на ногах матерчатые тапочки; все вещи довольно дешевые. Она курила сигарету, зажав под мышкой какую-то толстую книгу, а из заднего кармана джинсов торчала зеленая расческа. Из-за этого нескончаемого ожидания я был просто вынужден ее разглядывать; видно, она была и в самом деле очень молода: пушок на шее, угловатые движения, маленькие уши, ставшие пунцовыми, когда стюард позволил себе отпустить какую-то шутку, - в ответ она только пожала плечами; она сказала, что ей безразлично, в какую очередь есть - в первую или вторую.
   Она попала в первую, я - во вторую.
   Тем временем полоска американского берега, которую долго было видно Лонг-Айленд, - уже окончательно скрылась из виду, и вокруг нас, куда ни глянь, была одна вода; я отнес камеру к себе в каюту и тут впервые увидел своего соседа - молодого человека атлетического сложения; он представился: звали его Лейзер Левин, был он из Израиля и занимался земледелием. Я уступил ему нижнюю койку. Он уже успел занять верхнюю, согласно своему билету; но, когда он перебрался на нижнюю и принялся там распаковывать свое барахло, мы оба, как мне кажется, почувствовали себя как-то спокойней. Не человек, а настоящая глыба! Я решил побриться - ведь в утренней спешке у меня до этого руки не дошли. Я включил бритву, ту самую, которую вчера разбирал, она работала исправно. Мистер Левин возвращался домой из Калифорнии, где изучал сельское хозяйство. Я брился почти молча.
   Потом я снова вышел на палубу.
   Глядеть было не на что, вокруг - вода; я стоял у перил и наслаждался тем, что здесь я для всех недосягаем, вместо того чтобы, не теряя времени, добывать себе шезлонг.
   Я ведь не знал всех этих пароходных порядков.
   Стая чаек кружила над кормой.
   Как можно провести пять суток на таком теплоходе, я себе не представлял. Я ходил по палубе, засунув руки в карманы, и ветер то гнал меня вперед, почти нес, то, когда я шел в обратную сторону, толкал в грудь, останавливал, и мне приходилось наклонять голову, и брюки трепетали, словно флаги. Я диву давался, откуда у других шезлонги; на каждом кресле была бирка с фамилией владельца; когда же я наконец обратился к стюарду, он сказал, что все шезлонги уже разобраны.
   Сабет играла в пинг-понг.
   Она играла отлично: тик-так, тик-так, шарик летал взад-вперед, одно удовольствие глядеть. А я уж много лет не брал в руки ракетки.
   Она меня не узнала.
   Я ей кивнул.
   Она играла с каким-то молодым человеком. Возможно, это был ее друг или жених. Она успела за это время переодеться; теперь на ней была юбка колоколом из оливковой шерсти, - по-моему, юбка ей больше шла, чем мальчишеские штаны, конечно, при условии, что это вообще была та же девушка, которую я видел прежде.
   Во всяком случае, ту, в штанах, я нигде не мог обнаружить.
   В баре, куда я случайно забрел, не было ни души. В библиотеке оказались только романы, в каком-то салоне стояли ломберные столики, что тоже навевало скуку; на палубе гулял ветер, но все же там было менее томительно, чем в других местах, - ощущалось движение.
   Хотя, собственно говоря, казалось, что движется только солнце...
   Где-то вдали, у самой линии горизонта, иногда проходило грузовое судно.
   В четыре часа пили чай.