ЗА КАРТОЧНЫМ СТОЛОМ

   В шесть вечера шел обычный прием. Екатерина рассеянно проходила вдоль рядов выстроившихся вельмож, иностранных дипломатов, генералов. По ходу бросила незначительную реплику князю Голицыну. Многозначительно улыбнулась фрейлине Протасовой и поспешила за любимый карточный столик. Тут, как всегда, собрались постоянные партнеры: граф Разумовский, фельдмаршал Чернышев, князь Голицын, графы Брюс и Строганов, князь Вяземский и французские эмигранты – граф Эстергази и маркиз д'Аламбер.
   Играли в винт по десяти рублей робер. Екатерина веселилась. «Веселость – вот единственное средство, которое помогает нам все превозмогать и все перенести», – любила говорить она. Вот и сегодня прихохатывала и плутовала. Камергер Чертков пыхтел, был недоволен, когда она явно жульничала, потом не выдержал и бросил карты: «Так не играют». Графы и посланники замерли, а Екатерина, явно довольная, что надула партнера, добродушно засмеялась и обратилась к французским эмигрантам: «Господа, да объясните вы ему наконец, что я играю вполне правильно».
   Чертков уже не владел собой и крикнул: «Да, хорошие посредники, они собственного короля провели». Екатерина нахмурилась и уже грозно приказала: «Замолчи!» Отодвинула карты и в скорбной задумчивости обратилась к д'Аламберу и Эстергази: «У меня, господа, не идет из памяти, как нация за несколько лет преобразилась, как люди из послушных подданных и верующих глубоко в бога превратились в стадо безбожников, разбойников и глумителей».
   Д'Аламбер потрогал острую бородку и сказал: «Да, ваше величество, это необъяснимое божеское наказание. Но это объясняется нашими грехами. Все молодые люди стали неверующими. Под видом просвещения шло развращение. Вольтер стал выше церкви. Энциклопедия заменила библию. Они выбросили сердце и поставили во главе всего свой узкий разум. Народ ленился и небрежничал. А дворяне погрязли в удовольствиях, не пеклись о тропе и защите короля от врагов внутренних».
   Екатерина задумалась, казалось, прикинула, что из сказанного имеет отношение к ее империи. Встала, подошла к окну и вдруг со злостью сказала: «Я уже говорила французскому наследнику: ваша страна погибла от того, что там все предаются, разврату и порокам. Опера-Буфф развратила всех. Я думаю, французские гувернантки все проститутки… Я уверена, что во Франции, как в России, ведь почти все люди любят монархию. Она должна быть абсолютной, и лишь этот сброд депутатов, эта конвентная гидра о тысяче двухстах головах действует против воли всех. Все эти крючкотворцы и сапожники, адвокаты и слуги. Как могут сапожники вмешиваться в дела правления? Сапожник умеет только шить сапоги».
   Эстергази соглашался и видел причины революции в заговоре философов и злодеев иллюминантов против монархов. Революция – порождение сатаны, но и кара, ниспосланная свыше.
   Екатерина ходила по комнате между карточным столиком и тумбой, доходила до окна, смотрела на Неву, резво поворачивалась и решительно шла вперед, раздувая ноздри. Все, кто только что безмятежно играл в пустые игры, наполнились тревогой. Вспомнили, что еще пятнадцать-двадцать лет назад императрица не расставалась с сочинениями Вольтера, с «Эсприт» Гельвеция и с сочинениями Жан-Жака Руссо. Она гордилась своим вольнодумием и философскими взглядами, а кое-кто в 1778 году переписал ее шутливую эпитафию себе: «Здесь покоится тело Екатерины II, родившейся в Штеттине 21 апреля (2 мая) 1729 г. Она приехала в Россию, чтобы выйти замуж за Петра III. 14 лет она составила тройной план: нравиться своему супругу, Елизавете и народу – и ничего не забыла, чтобы достигнуть в этом успеха. 18 лет скуки и одиночества заставили ее много читать. Вступив на русский престол, она желала всеобщего блага и старалась обеспечить своим подданным счастье, свободу и собственность; она охотно прощала и никого не ненавидела. Снисходительная, жизнерадостная от природы, веселая, с душою республиканки и добрым сердцем, она имела друзей. Работа для нее была легка. Общество и искусство ей нравились».
   Да… «С душою республиканки». Но то было раньше. Сейчас же она распрощалась с иллюзиями и заблуждениями. Ужасный удар нанесло по ее спокойным воззрениям просвещенной императрицы мятежное буйство Пугачева и вот это известие о гибели французского короля от этих пьяниц, от этих каннибалов. Уже несколько месяцев она не могла спать спокойно.
   «Давно следовало побросать в огонь всех этих наилучших французских авторов и все, что распространило их язык в Европе, – Екатерина про себя вспомнила и тех российских писателей, кто говорил теперь уже опасным языком вольнолюбия. – Что же касается до толпы и ее мнения, то ими не стоит и дорожить. Не дорожить, но и не давать пищи злым умам, не пускать их ко двору, к мыслям своим, поступкам. А французы любят поворошить белье царствующих особ. Знаю, что господин Рюлер, секретарь французского посольства, распространил в списках анекдоты о событиях 1762 года в России. Сие он называет революцией. Но то было богоугодное дело. Говорят, что Людовик XVI, хотя и написал, что сии записи бездоказательны и малоинтересны, но обвинил ее в недостатке снисхождения к супругу. Да если бы она была снисходительна, то державу бы довели до развала. Или ее бывший глупец – муж, или его черная тень – Пугачев. А прояви-ка она снисхождение к Новикову или бунтовщическим склонностям Радищева, да, может, ее голова уже тогда скатилась бы в корзину от этой чудовищной машины французов». Ей стало жаль себя, и она, сжав губы, подумала: «Нет, я уже убедилась, что надо быть твердой в своих решениях… только слабоумные нерешительны».
   Она гордо подняла голову, сделала еще два резких разворота и остановилась перед Чертковым. Тот, вжимаясь в кресло, подумал: «Сейчас хвостом почнет бить по бокам. Сущая львица».
   Екатерина II уже не казалась малой ростом, сквозь румяна пробивалась бледная гневность, она сбросила с кисейной, расшитой золотом туники доломан из красного бархата и, опершись рукой о стул, гневно закончила: «Если бы я была Людовиком XVI, я или совсем не уехала бы из Франции, или же давным-давно вернулась бы туда обратно, несмотря ни на какие бури и непогоды, и этот выезд или въезд зависел бы исключительно от меня, а не от какой-нибудь другой человеческой власти. Пора, пора и нам с оружием выступить против гидры».
   Чувствовалось, что она старалась уверить всех и, может быть, больше всего себя в высоком предопределении ее власти, в непоколебимом могуществе ее империи, в незыблемости порядка, утвердившего королей и императоров. И когда все попали под магию ее величия, опустили глаза или преданно взирали на императрицу, Екатерина безвольно опустила руку и медленно сказала: «А может, что-то изменилось в этом мире, господа?»

«ЭЙ, ГОДИ НАМ ЖУРЫТЫСЯ…»

 
В Тамани жить, вирно служить,
границю держаты…
 
Казачья песня
   Более пятнадцати лет назад рухнула родная для казаков Запорожская сечь. Казалось, все. Часть казаков бежала за Дунай, а большинство рассеялось по небольшим хуторам, бывшим своим зимовникам, превратилось в «гречкосеев» и «землюков». Но не окончились на этом их муки и страдания. Хваткие помещики захотели прикрепить их к земле, заставить работать на себя, платить барщину. Этого вынести вольные казаки не могли. Неизвестно, что бы случилось, но цепкий взгляд Потемкина высмотрел их в море неспокойствия людского, вытащил их из степных оврагов и садочков, из землянок и хат на воинскую службу.
   В Петербурге, в помещичьих усадьбах казаков не любили и боялись. Всякое упоминание о них вытравливали и ни о каких поблажках и слышать не хотели. Но Потемкин по своей строптивости да державной осторожности с сим не согласился. Упросил восстановить войско, назвал, правда, дабы не возбуждать двор, его войском верных казаков. А сейчас, когда закончилась вторая русско-турецкая война, где запорожцы славно сражались вместе со всем русским воинством против «басурманов», поселились ныне уже черноморские казаки тут, на новом порубежье вдоль Днестра, Буга и у Черного моря. Поселились на лимане Бухаза, у развалин крепости, жили тут вместе с рыбаками – болгарами и молдаванами. Жили они и у косы великой, у озера Белое, в селах Корытно и Незавертай в Чубурче и Слободзее. Да и во многих селах стали казаки на постой и жизнь.
   Жил тут в Слободзее и Максим Щербань. Правда, в казаках он ходил всего десять лет. А вот его дед был из самых что ни на есть истинных запорожцев. А Максим после того, когда их зимовник разорили крымчаки, долго ходил – мандрувал по Украине, научился играть на бандуре, сопровождал бродячего мудреца Сковороду, помогал в дальних поездках за солью чумакам, нанимался на работу в степные колонии. А когда началась новая война, вместе с селянами из местечка Комышня подался на юг и тут без лишних слов был приписан к казачьему сословию – под пули и сабли. Был ранен при взятии Измаила. Сейчас нес службу по Днестру. И вместе со всеми казаками снова вроде бы не знал, что делать. А было их на новой очаковской земле ни много ни мало, а больше тысячи трехсот семей. Головатый, судья войска, бывалый политик и дипломат отменный, отбыл в Петербург за царской волей. Все ждали, признают ли наконец после столь многих подвигов и сражений, в которых участвовало казачье войско, пожалуют ли им земли, вольность и награды. Или опять выйдет на площадь недоброй памяти генерал Текели и объявит об уничтожении казачества, роспуске войска. Что делать тогда, куда ружья поворачивать?
 
   Головатый, судья войска запорожского, въезжал в Слободзею торжественно и шумно. То ли добрый указ привез, то ли прикрыть хотел черные вести. А тогда, как ведомо то мудрым командирам, надо было больше шума и громких слов. Казак, конечно, разберется, что за этим кроется, но тут что-нибудь и произойдет, найдет новая беда или радость, и перешибут тот хитрый обман. Бывалые казаки хмуро крутили ус: что-то будет после «цього грюкання»? Молодые просыпались, потягивались, весело поглядывали на висевшие на стенах сабли и рушницы. Чувствовали – приближается боевое дело, по которому начали уже скучать. Ну а если дела и не будет, то можно хорошо выпить – ведь недаром так громко стреляет пушка. Жены и матери – а черноморские казаки уже не всегда придерживались запорожского правила: не жениться – надевали белые хустки и выходили на порог. С тревогой вглядывались в казачий отряд, что спускался с горы. Им любая весть, что приходила из-за бугра, из дальней стороны, была опасна и не нужна. И светлая материнская слеза уже застилала очи, а руки молодых жен жадно обнимали черноволосых и кареглазых молодцов. Уж пусть бы лучше выпили крепко вечером, но не седлали поутру боевых коней. Но судьба, известно всем, к женским слезам равнодушна, а в жарких объятиях молодиц остается она лишь в короткий, часто не повторяющийся миг любви. И двигалась эта судьба с заовражной горы вместе с дымным пороховым облачком от стрелявших пушек, неспешным отрядом Головатого к Слободзее. Его у Буга встретил отряженный кошевым конвойный полк. Полковники и старшина от урочища Кучурган сопровождали Головатого и, подъезжая к судье, зыркали на него – не проговорится ли? Головатый, обычно говорливый и шумный, молчал.
   Рано утром в Слободзее ударили в колокола. Все, собственно, были уже к сбору готовы и не мешкая потянулись на площадь. Становились не в строгом порядке, но по куреням – лавами. Какие там курени! Сколько рассеялось их, казаков, по разным селам и городам, сколько осталось лежать под Очаковом и Гаджибеем, Измаилом и Кинбурном. И здесь ныне, на юго-западной границе державы Российской, несли они свою боевую службу, как и прежде, защищали землю славянскую от захватчиков и грабителей.
   На возвышение перед церковью, покрытое турецкими коврами, встали кошевой атаман Антон Чепига и писарь, дай бог им здоровья. Рядом на церковное крыльцо вышел невесть откуда взявшийся архиепископ херсонский Амвросий в длинной золотой ризе.
   Казаки приутихли – если приехал главный поп, то дело дюже серьезное. Или война, или… Да что может быть важнее войны в казацкой доле. А к войне они готовы всегда.
   Чепига повел рукой. Пушки у церкви выстрелили три раза. И навстречу отряду судьи пошли, приглашая к церкви, старшины. Головатый спешился и двинулся пешком вдоль лав. Впереди его шло четыре штаб-офицера. Они торжественно несли хлеб и какую-то бумагу. Сам судья и его сыновья с видом необычайно суровым несли солонку и саблю с каменьями.
   – Хлиб-то, мабудь, из Петербурга, а грамота сурьезна, он бачь як важно лежит, – шепнул Максиму Щербаню его сосед и товарищ Пархоменко и выстрелил из пистолета при приближении процессии к их лаве.
   Головатый шел медленно, а над его головой густело облако порохового дыма от казацких рушниц и пистолей, что имели сегодня своей целью не вражью голову, а небо и далекие тучи. Головатый подошел к кошевому и, поклонившись, отдал ему из своих рук все высочайшие дары: хлеб, соль, грамоты, а саблю «поцепил» на его пояс. Чепига поцеловал хлеб и положил все на длинный, покрытый парчою стол у холмика. Потом откашлялся, поправил пояс и негромко сказал:
   – Славное товарищество казацкое! Наш головной писарь Головатый, чьей учености мы не раз дивились, приехал к нам с волей матушки нашей императрицы Катерины. – Атаман говорил ровно, слова о царице голосом не выделил, как было принято. – Дадим ему слово?
   Казаки молча закивали, кто-то крикнул: «Пусть говорит!»
   Головатый выступил вперед, поклонился и начал на такой ноте, что стало ясно: скажет важное.
   – Шановное товарищество! Славная наша императрица Катерина, дай бог ей здоровья и долгих лет царствования на славу ее и на радость нам, горемычным, премного довольна нашими делами и подвигами.
   Слово «горемычным» казакам не понравилось. Любили себя принизить и пожалеть, но то больше в питейных баталиях, а в серьезных разговорах были горды и независимы. Да и похвалу императрицы поставил вначале, значит, что-то он сдабривает. Ведь не за этим же только в Петербург ездил?
   Головатый продолжал:
   – Любит она нас, любы ей и наши подвиги славные. И поэтому дарует нам новые богатые земли, дает награды, вольность постоянную и службу военную. Читай, писарь!
   Тот как-то быстро и неторжественно прочитал царский указ:
   «Казаков черноморских, которые многими мужественными на суше и водах подвигами показали опыты ревностного усердия и отличной храбрости, поселить в Таврической области. Всемилостивейше пожаловать оным в вечное владение состоящий в оной области остров Фанагорию или Тамань с землею между рек Кубани и Азовского моря лежавшею…»
   Площадь замерла. Даже беспокойные вороны, усевшиеся с опаской после выстрелов на церковь, затихли и, склонив набок головы, с удивлением взирали на это враз оцепеневшее многолюдье: что так могло поразить этих вечно шумливых людей?
   А казаки думали, что то было за решение царское? Почему их дальше и дальше от родных запорожских степей гонит царская воля? Что ждет их в кубанских степях? Не остаться ли здесь, хотя и попадешь сразу в руки помещику или богатому колонисту? Набежавшей волной захлестнула толпу тяжкая дума. И когда готова была уже она снова всплеснуться сотнями голосов, вперед выступил Амвросий и поднял руки.
   – За высокую волю императрицы нашей, за славное ее и справедливое решение помолимся.
   Казаки привычно потянулись ко лбу, закрестились. Амвросий густым голосом повел:
   – Сорадуюсь благополучию вашему, христолюбивые и верные верного коша воины! Уж скорбь и смущение отъяты от сердец ваших, уже бытие ваше незыблемо!
   Максим стоял вдали от церкви, и до него доносились не все слова, но он слышал, что архиепископ призывал их помыслить о своем состоянии и поблагодарить царицу.
   – Кто служит по долгу… имеет ли право требовать и определять себе награждения? Все, что бы ни делали мы, есть наша обязанность, есть следствие нашей верности, любви и повиновения…
   …Вы слышали те похвалы, коими удостоены ваши ратные подвиги и прочие добродетели. И что может быть славнее, что честнее, чем похвала… Титлы с бытием нашим исчезнут, драгоценности перейдут в руки других. Начертания… увлажняющие ваши подвиги пребудут… уготованы вам земли и воды благосклонные изобилием потребностей чистейших.
   Он закончил свое краткое поучение, благословил казаков на путь долгий и подвиги во имя христианства и отступил назад.
   Чепига снова негромко, но все равно это было слышно по всей площади, сказал:
   – Ну так шо ж, панове, надо волю императрицы исполнять, и через дня три посунем на Кубань. – Немного подумал и закончил: – Та казаку больше часу и не треба. Так что звиздцы ранком по куреням, через села наши пойдем! – Не сдержался и добавил: – Ридна земля, Украина мила, прощевай!
   Сто один раз выстрелили пушки в честь императрицы, пятьдесят один за наследника, да за Сенат стреляли, да за Синод, за все православное войско, за кошевого, за судью.
   Э-э-э, да кто там их уже считал, те выстрелы!..
   У кошевого, у судьи, да и рядом с церковью раскинулись столы с хлебом, салом, цибулей, всякой мужской закуской и горилкой, на которую кошевой не поскупился. Чарка шла за чаркой. Пархоменко все приговаривал:
   – Ось дождалысь, так дождалысь! Ну и плата-розплата! – Потом выпивал очередную чарку и обращался к Максиму: – Та воно и ничего – границю знов будем держаты, рыбу ловыты. А може, и оженюся, га, Максимэ? А ты пойдешь?
   – Не, друже, я зостанусь тут. Тут еще есть дила, кое с кем расплатиться надо. Да ще заполонила менэ одна красуня.
   – Чи то не та московка, шо з староверов, двумя перстами молящихся?
   – Та, та, дружэ.
   – Ну бабы, ну жинки прокляти, такого козака вид шабли виднимают. Ни, не буду, не буду жениться. Пойду на ту Тамань, хай там буде моя Сич! Ось там, може, и оженюсь. – Он выпил еще одну чарку, встал и крикнул. – Ну годи! Годи нам, казакам, журытыся, – и, наклонившись к Максиму, что сидел рядом с ним, попросил: – А ты, друже, склади писню про нас! Та шоб не жально було, не смутно. – И, выхватив пистолет, еще раз выстрелил вверх. И всю ночь над слободою гремели выстрелы. Шум был великий.
 
   Через трое суток задымила, закурчавела дорога на восток. Над степным разноцветьем, поросшими кустарниками оврагами, беспокойной водой Днестра неслась лихая с сердечной грустью и болью песня:
 
Эй, годи нам журытыся, пора перестаты,
Дождалися от царицы за службу зарплаты…
В Тамани жить, вирно служить, границю держаты,
Рыбу ловить, горилку пить, щей будем богаты,
Да вжеж треба женитися и хлиба робыты,
Кто прийде к нам из невирных, то як врага быты.
 

КОНТРАКТЫ УТВЕРЖДАЮТСЯ

   Херсон генерал-аншефу Суворову нравился больше, чем финские города, откуда он только что приехал. То ли его живой, изменяющийся вид соответствовал генеральскому характеру, то ли воспоминания о недавних победах в этих землях у Кинбурна придавали ему силу и энергию.
   Получив новое назначение сюда в конце 1792 года, он немедленно отправился на юг, где рескриптом Екатерины ему перепоручались войска в «Екатеринославской губернии, Тавриде и во вновь приобретенной области» с предписанием укрепить границу.
   В неморозный южный декабрьский день оказался в Херсоне. Сразу принялся за дело. За полгода его командования город изменился. Исчезли с базара торговавшие рыбой и дичью егеря и гренадеры, просохли сырые, неухоженные госпитали, изгнаны косившие гарнизон и обывателей болезни, солдаты были накормлены и обихожены, в полках воцарил порядок, начались постоянные учения – экзерциции. Прибытие Суворова почувствовалось и на той стороне Черного моря – попритихла воинственная Порта, там громче послышался голос сторонников мира с Россией.
   Особой заботой генерал-аншефа были крепостные укрепления, все строения и сооружения, укреплявшие оборону. А на то время он был едва ли не лучший организатор по их строительству и наблюдению за ними. Все считали, что он только в поле может сражаться, а он все для победы любил делать наверняка. И крепостные стены всегда брал в учет при всех баталиях. Строить укрепления, инженерные сооружения любил и раньше на Кинбурне, у Измаила. Особо совершенствовался при этом в Финляндии, хотя там оказался не по своей охоте.
   Ни к кому не любил и не хотел приноравливаться. После штурма и взятия Измаила сиятельный князь Потемкин обратился к нему, что бы он пожелал себе в награду. Тогда ответил резко и непримиримо: «Я не купец. И не торговаться с вами приехал. Кроме бога и государыни, никто меня наградить не может». Потемкин, хоть и знал, сколь велики заслуги генерала, но дерзости не простил. Результат: наградой достойной его обошли. Екатерина, правда, тоже понимала, что генерал ей еще понадобится, и послала вроде бы с важным поручением проинспектировать крепости Финляндии. Он проинспектировал, составил план укрепления и получил немедленное указание осуществить оный. В Петербурге же в это время гремела музыка в честь победителей Измаила. Но его слуха она не достигла. Рабочая ссылка. В ней можно расслабиться, опустить руки, запросить прощения, но Суворов безвыходных положений не признавал. «Играть хоть в бабки, коль в кегли нельзя». За короткий срок там, на севере, возвели новые форты, укрепили старые крепости, провели каналы, вырыли рвы. Надо всем этим думал, организовывал, не ждал помощи – строил кирпичные заводы, жег известь, заготовлял лес. За полгода Финляндия стала неприступной.
   Не терял времени: изучал фортификацию в деле, по морскому искусству сдал экзамен на мичмана, учил финский.
   Но вот закончилась война, высокие награды получили все, кто был поближе к трону, а он, ее «решитель», отмечен был лишь походя. Обидно невыносимо. Крякнул тогда, да и только.
   Кто-то шепнул генералу о том, что нынче лучше быть ненагражденным, чем с наградой. Скоро придет к власти наследник, а он неизвестно как посмотрит на разукрашенных орденами.
   Суворов это смягчение удара не принял, награды державные уважал, они, как звания и деньги, отмечали работу, освобождали от излишней опеки и придирок. Поэтому и был кровно обижен, уязвлен. Да и за спиной пускали ехидный смешок: «Неугоден! Неугоден!» А он угоден, угоден будет! Угоден России, угоден Отечеству! Сцепив зубы, успокоив сердце, укротив характер, будет делать дело, утончать умение, упреждать противника. Но недругов при дворе ублажать не будет, родственников да сыночков – этих немогузнаек поощрять не собирается, поблажек им не сделает, хапуг не поддержит.
   Пусть не будет еще одной награды, но подлецу руку не подаст, со взяточником не раскланяется, развратника обойдет, а над наушником и ябедой надсмеется. Правда, сильные и богатые сими качествами обладают нередко. А им ведь все и всем сразу в глаза не скажешь. Голова полетит, а она ведь нужна для дела, для побед российского оружия. Подумал, увидел петуха и ухмыльнулся: «Я им по-петушиному крикну. Они, может, сразу не поймут, а мне облегчение. Все баталии у всех сразу не выиграешь. Надо в главных сражениях побеждать, тогда враг отступит, запросит пардону». Понял, что надо еще сильнее зажать себя в кулак, еще точнее мыслить, еще быстрее решать, еще ближе быть к солдату, а он не подведет, не оставит в беде, не забудет заботу и храбрость.
   Турки, замирившись, не остыли, зашевелились снова. Воевать было невмоготу. Армии поредели. Люди ропщут, казна пустеет. Екатерина и приняла тогда решение: отправить на юг Суворова, дабы упрочить границу и предупредить нападение. Да и покойный Потемкин уже не возразит. А здесь генерал взялся за дело с энергией необыкновенной. Предстояло возвести новые крепости, укрепить старые, найти удобные гавани, построить там порты. За все сие отвечал он.
   Побережье знал не только по карте, почти все объехал, осмотрел бухты. Многое помнил по кампании первой и второй войн с турками. Решил строить быстро, дешево и надежно. Заключил контракт с подрядчиками, выдав векселя и задатки на сто тысяч казенных денег, занятых у Мордвинова в адмиралтействе. Закипела работа. И вдруг удар. Удар беспощадный и наповал, на полное уничтожение. Из Петербурга пришел новый рескрипт, который объявил все контракты недействительными и предписал «по мирной поре и ненадобности экстренных мер действовать не столь поспешно и по закону». Бесчестие и опала ждали Суворова. В эти дни был резок – «свирепствовал». Как никогда, наказывал за малейшие нарушения, распекал, одергивал. Весь город замер, ждал. По величине обиды надо было подавать в отставку. Но не сдался, решил продать все свои деревни, выручить деньги для подрядчиков и возвращения в казну.
   «В каких я подлостях, – писал Хвостову, – и князь Григорий Александрович никогда меня так не обижал». Руки опускались, обида застилала глаза, хотелось все бросить. Но знал, знал, что труды его нужны Отечеству, а тот, кто сии зловредные решения нашептывал, может быть, и добивался его отставки, ослепления обидой, страха перед принятием решения. Добивался окостенения, оцепенения его воли, столбняка вельможного, задопочитания. Обидно? Обидно! Горько? Горько! Но он не расплавится, не рассыплется от горечи и обиды.