Тогда, после штурма Сен-Готарда и после Чертова моста, почти всем казалось, что корпус Корсакова и зеленые мирные долины заальпийские рядом. Но он почувствовал, что под сердце подвалился камень, черной птицей пролетела тревога, еще раз, еще. Решил держаться ближе к солдатам, появлялся то тут, то там: на коне и пешком, у костра и в строю. Отдавал указания офицерам и подбадривал раненых, хлебал похлебку и первым бросался в атаку с солдатами. Думал, беда отступит, не выдержит его напора, его энергии, его страсти. Он вдохнет в солдат силу, и они сокрушат любое чудовище, любую беду. Черное крыло злой судьбы не коснулось его солдат, но не мог же он быть там, за сотню верст, где 14 и 15 сентября рухнули весь центр и правое крыло союзников, где Массена разгромил и Корсакова и Готце. Ошибка австрийского генерала стоила ему жизни. В два дня обстановка переменилась полностью. В глазах французских командующих Суворов превратился из грозного вездесущего полководца в бессильного, немощного старикашку, попавшего в мышеловку. По всем правилам военного искусства надо было склонять знамена. Пускай не перед военным гением, но перед обстоятельствами. А обстоятельства для русской армии были безвыходными. Спустившись в Муттенскую долину, суворовская армия оказалась в западне. У Швица и Цюриха стояла мощная, вкусившая наконец сладость победы армия Массены, на северо-востоке железной пробкой отборных войск закрыл Клентальскую долину генерал Молитор. Назад повернуть уже было невозможно – Сен-Готард снова занял Лекурб, этот главный французский специалист по горным войнам. Плохо.
   Да он вдруг и сам занемог. Правда, почему вдруг, ведь почти семьдесят уже… Ох-охо, в шубу бы завернуться да греться на солнышке. Потянуло сырым, мокрым, на вершины пал снег… А в России бабье лето, паутинки летят… Чихнул, вытер испарину… Что-то чиркнуло по глазам, он вздрогнул, понял: болеть нельзя, лягут в чужую землю солдаты, развеется слава, пожмут плечами недруги: что ждать от старого? А пуще – российские знамена под ноги падут…
   Решил собрать Военный совет… В тот день заморосило. Вроде и не было дождя, но на ресницах, на лицах замокло, сыро стало под рубахами. Неприятно.
   Командиры заходили в дом, отряхивались, оглядывались и садились на свободные кресла, стулья и длинную резную скамью. Тихо переговаривались А он молчал, сидел за столом, обернулся шерстяной накидкой – знобило. Понимал, что выглядит не внушительно, но об этом никогда не заботился. Зашел щеголеватый и резкий Милорадович. Аккуратно вдвинулся в двери генерал от инфантерии Розенберг. Запыхтел и плюхнулся в кресло второй командир корпуса Вилим Христофорович Дерфельден. В годах, в годах. Тяжко ему по горам таскаться! Вытираясь и чертыхаясь, плотно уселся боевитый князь Горчаков. Слегка прищелкнул каблуками и вежливо поклонился Багратион. Каков молодец! И виду не показывает, что раны болят. В углу у маленького стола с картами сгрудились адъютанты: Румянцев, Ставраков, Розен, Горчаков и Аркаша – сынок. Покряхтывая, покашливая, крестясь, ввалились казачьи командиры Денисов, Астаков, Бородин. Подошли и другие, сели, сгрудились, ожидали.
   А он молчал, глядел сквозь ресницы. Умел бы плакать, глядел бы на своих верных соратников, друзей верных своих, сквозь слезы. Слезы восторга и восхищения. Слезы благодарности за веру в него, за веру в победу. Но глаза были сухи. Знал, что скажет им ужасное, потрясет, может, и подорвет веру в его удачливость. Но скажет. Обязан сказать. Ибо решение, которое принимает, опасно, а может быть, и смертельно. Все бывает на войне, но в такой ситуации оказался впервые. Ситуация безвыходная. Без выхода. Что делать? Он никогда ведь не сдавался на милость врага. Смерть? Смерть героическая? Нет, и это не выход. Нет. Надо с ними. Надо с солдатами искать выход. Рваться вперед. Нет, рваться назад. Из кольца, из удавки. Вспомнил рослого семеновского гвардейца, что учил его в юности: «Никогда не сдавайся. Ударили в физиономию – упал. Вставай. Снова бьют. Еще раз вставай! Бьют еще, снова вставай. Бей сам в морду и иди вперед».
   Да, бить будем! Где же Шейковский? Встал, сбросил платок. Оперся руками о стол, склонил голову набок. Замолчали все. Тихо.
   – Господа командиры! Волей судьбы военной вы здесь, в центре Европы. Воины наши одержали победы блистательные, храбрость проявлена невиданная. И я вас, мужей доблестных и смелых, сердечно благодарю и низко кланяюсь!
   Вышел из-за стола, встал на колени и поклонился. Возвратился, взялся рукой за горло, прокашлялся и каким-то тусклым старческим голосом продолжал:
   – Не все знают, что неприятель учинил разгром корпуса Корсакова и генерала Готце. Туда, куда стремились, там поле поражения, разбегающиеся остатки союзных войск. У нас пехота боса, нага, патронов нет. Хлеб и сухари кончились. Мы в окружении жестокого и превосходящего нас силами врага, круч и бездн, сих отверстых гробов смерти. Впереди неприятель, позади ледяные хребеты, перевал Паникс… По военному искусству сдаваться надо или вопреки, презрев все правила, прорваться сквозь горы, по пастушьим тропам, штурмовать льды и небеса. Я такое решение принял. Скажите ваше слово!
   Сел, охватил голову руками. Слушал.
   – Как же сие вероломство допустили австрийцы?.. – Розенбергвсё честности и правил ждет от союзников…
   – Вперед надо броситься, знамена развернуть и погибнуть со славой… – Милорадовичгоряч, молод, смел.
   – Пока голова колонны подымется, мы рейды сделаем, запутаем французов. Они, что к чему: думать будут, а мы уже за перевалом. А там и черт не страшен… – Казачьи командиры бесстрашны, находчивы.
   – Пушки отстреляв, заклепать надо. Туда не дотащить, а оставлять преступно… – Знает свое дело начальник артиллерии.
   – Не можем не прорваться с нашим славным Александром Васильевичем! Солдаты только и спрашивают: а он с нами?.. – Добр, добр, Мансуров. Татарин, но во славу России сражается отменно.
   – Будем сражаться стойко, врагу не поддадимся. По плану вашего сиятельства все сделаем. Прорвемся. – …Важно, важно, что сие сказал Дерфельден, командир основного корпуса…
   Всех выслушал. Закончил совет просто, сурово и честно. Голос снова, как при Кинбурне, Измаиле, был тверд и колюч!
   – Помощи нам ждать не от кого… Мы на краю гибели… Теперь одна остается надежда… На храбрость и самоотверженность войск! Мы русские, с нами бог!
   Уже после совета подошел Багратион и, с восторгом глядя на него, сказал: «Ваше сиятельство, после ваших слов у меня происходило необычное, отроду не бывавшее волнение в крови, меня трясла от темени до ног какая-то могучая сила, я был в каком-то незнакомом мне положении, в состоянии восторженном… Мы выходим с восторженным чувством, с самоотвержением, с силой воли духа: победить или умереть, но умереть со славой – закрыть знамена наших полков телами нашими». Обнял его тогда – этот смерти не уступит, его французы не одолеют.
   Еще два дня назад ему самому можно было вырваться в Вену, хотя бы для того, чтобы бросить там в лицо невеждам из Гофкригсрата обвинение в нечестности и коварстве и оправдать это досадное окружение, показать невиновность его войска. Но ему и в голову не приходило столь «благородно» устраниться от, казалось, уже проигранных сражений. Он верил только себе, только в своих чудо-богатырях видел спасение и высшую силу. Ему слава не нужна – получил все в жизни. А сейчас надо спасать их – этих оборванных, заросших, с перевязанными сапогами солдат. Спасать их – значит брать на себя всю тягчайшую ответственность, собрать в кулак всю волю, не дать никому расслабиться, дрогнуть. Спасать их – это отдать им всю свою силу, всю страсть. И тогда они спасут всех, тогда они победят…
   …Конь переступил еще раз и сделал-таки неосторожный шаг. Посыпался щебень, зашуршали камушки, колыхнулся в седле всадник.
   – Тихо, тихо, – раздался сдержанный голос вставшего на самом краю пропасти пешего казака. – Не балуй, сделай один ход назад.
   Конь радостно всхрапнул и отступил.
   – Вы, батюшка, не серчайте… пристала она.
   – Да что ты, голубчик. Вишь и спас лошадку. Знаешь ее?
   – Моя была, в Таверне спешился. Шел в строю, а ей посчастливило! С самим Суворовым едет.
   Фельдмаршал вспомнил, что этого спокойного коня ему привели после Чертова моста, его конь захромал.
   – Да, разумная лошадь, копытом чувствует. А ты, братец, постой с ней. Все спокойнее – хозяин рядом. А я посмотрю, как идут…
   Казак с благодарностью кивнул, а он спешился, прошел чуть вперед на небольшую площадку и обернулся. Внизу из зеленых садов долины Зернфа торопливым шагом шли пехотинцы Розенберга, еще дальше у изгиба реки вспыхивали огоньки, оттуда доносилось неторопливое незлобное громыхание. А между тем то был жестокий смертельный бой арьергарда с наседавшим Молитором. У седловины перевала Паникс, наполовину засыпанного снегом, показались крохотные фигурки. Постояли, подняли ружья. Постояли, еще раз подняли. Выстрелов не было слышно, но красненькие вспышки означали: перевал свободен, можно идти дальше.
   Подбежал офицер связи, задыхаясь и хватая воздух ртом, закричал:
   – Ваше сиятельство, дорога узкая, повозки и оставшаяся пушка не проходят. Что делать?
   – Жгите! Жгите, а что не горит – с гор в реки! Да я ведь говорил уже. И пушку туда же! Солдатиков пусть берегут, а за бочки и мешки спрашивать не буду.
   Офицер обернулся, огляделся и что-то вполголоса сказал. Шедшие рядом солдаты вздрогнули от резкого фальцета:
   – Передай ему, что он не русский офицер, а басурман и дурак! Не трогать пленных и пальцем! Пусть с нами идут через перевал.
   Тысяча четыреста пленных французов остались живыми. Когда офицер трусцой бежал вниз, бросил ему вдогонку:
   – Волос чтобы не упал! Волос!
   Когда он поднялся вверх на перевал, внизу было совсем темно, а здесь скользил по алому снегу последний луч уходящего солнца.
   Солдаты дышали тяжело, держались за грудь и тихо исчезали за хребтом. Решил подбодрить:
   – Ну что, братцы, надули французов!
   Солдаты заулыбались, подтянули ремни, поправили ружья.
   – Надули, батюшка. Они там внизу остались и по долине не хотели даже бежать, а здесь-то в горах и совсем пригорюнились. А нам-то что, мы уже привышные!
   – А откуда ты, молодец? А ты, богатырь?
   – Да мы рязанские.
   – А я из Малороссии!
   – А я новгородский!
   – Добрые воины, добрые! Смотрите под ноги, не падайте! Тут не на плацу, не на лошадке.
   – Да мы, Александр Васильевич, на заднице, еще быстрее! Она, чай, не обидится!
   – С богом! С богом! – пропускал он вниз, в зеленую долину, где был хлеб, было вино, было тепло и неопасно, где была жизнь и спасение для всех оставшихся в живых.
   Слезы застилали глаза. На горных дорогах, под камнями и в песке рек, на дне пропастей и на острых вершинах лежали русские солдаты, навечно заснувшие в холодной и неуютной Швейцарии. Они начинали с ним этот победоносный и печальный поход. Да и он чувствовал, что это его последний поход. И его, как и все свои шестьдесят сражений и боев, он не проиграл. И в нем он отслужил, как всегда, честно государю и отечеству, и в нем он прошел свою последнюю ратную дорогу рядом с солдатами, которых не предал и не оставил и которые верили ему и были бесстрашны, как львы. Слава им! Слава воинам российским!

ПОВОРОТ

   Генерал-прокурор Александр Андреевич Беклешов давал званый обед. Должен был быть император. Приглашались многие знатные, даже бывшие в опале галломаны. Особенно удивились иностранные посланники. Такое в Петербурге последнее время было редко. Почти все иностранные дипломаты за последние годы сменились здесь, в северной Пальмире. Еще десять лет назад было здесь вольготно, хлебосольно и весело. Ныне все это казалось далеким миражем, находилось под запретом, было дорого и скучно. Слухи, которые им надо было вводить в депеши как достоверные сведения, стали противоречивы и почти никогда не подтверждались. Инструкций на все повороты павловской политики у дипломатов не было, да и какие инструкции, когда рушились границы, державы и короны. Хитрый, изворотливый и мудрый канцлер Безбородко скончался. Вместе с ним ушла в прошлое и стабильность. Что предпримет неуравновешенный российский император, никому было не ясно.
   Новый исполнитель зарубежной политики России, «неглупый выскочка», как его называли, граф Ростопчин был обозначен как «первоприсутствующий в коллегии иностранных дел», то есть первый русский министр иностранных дел. Козырей Ростопчин не раскрывал. Да и имел ли их на руках? Его заместитель граф Никита Иванович Панин – вице-канцлер – был человек тоже неглупый и даже умный, что осложняло его деятельность при дворе, ибо известно было, что он сведущ в делах человеческого сердца и большого света. Император имел дело только с Ростопчиным. Посланники – только с вице-канцлером, который передавал все «первоприсутствующему». Тот же имел пристрастия и передавал государю лишь то, что было ему угодно. От императора же передавал лишь то, что ему нравилось. Попасть к государю и министру было невозможно, а вице-канцлер принимал только в редкие приемные часы. События неслись с невиданной быстротой, сведения о них, не достигнув приемной министра, оседали в пакетах и депешах, устаревали и часто были уже ненужные и бесполезные.
   Ростопчин устраивал скандалы Панину, тот его обид не принимал. Но не принимал и посланников. Не приглашали тех и в свет, приемов и обедов не устраивали, а где, как не там, услышишь новости. И вот сегодня нежданный обед. Да еще с таким количеством вельмож и знатных особ. Пришел даже сам царский брадобрей, то бишь егерьмейстер, и кавалер ордена Александра Невского Кутайсов. А как не прийти, если по всей столице гуляла фраза, сказанная императором при назначении Александра Андреевича в должность. Тогда, говорят, он подошел к Беклешову, взял его за фалды сюртука, подтянул к себе поближе и, глядя холодной серостью глаз вовнутрь, спросил: «Знал ли ты прежних генерал-прокуроров?» Беклешов неопределенно то ли покивал, то ли покачал головой. «Какой был генерал-прокурор Куракин? Какой Лопухин?» Беклешов оледенело молчал. «Ты да я. Я да ты впредь мы одни дела будем делать». И оттолкнул, любуясь произведенным эффектом.
   Попробуй не приди на обед к такому, может, и впрямь все дела с самим Павлом делает.
   …Иностранцы стояли кучками, выпытывая друг у друга новости, ожидая, когда появится Павел, чтобы затем свободно рассыпаться между приглашенными. Австрийский посланник и англичанин чувствовали какую-то холодность, никто к ним не бросился, не провел, не заговорил. Даже мальтийцы, что ныне вышли из доверия, не развернулись в своих плащах к дипломатам могущественных держав.
   – Не кажется ли вам, что император Павел охладевает к нашей коалиции? – неуверенно справился австрийский посланник у английского.
   Английский посланник это уже чувствовал, а недавно узнал, что Павел повел тайные переговоры с первым консулом Французской республики Наполеоном Бонапартом. Но он и виду не подал, что осведомлен о чем-то таком, что тревожило австрийцев. Их судьба была ему глубоко безразлична. Ответил туманно:
   – Ветры часто меняют направление в морях, но корабль надо довести до гавани.
   – Вот именно. Но до какой и куда поворачивает свой штурвал русский император?
   Единственный, кто осмелился подойти и заговорить с ними, был известный весельчак, острослов и задира церемониймейстер граф Федор Головкин. Посланники впились в него, пытаясь узнать, что происходит в столице, во дворе, в царской семье, куда делся Панин, кто поднялся по лестнице милости, кто пал?
   – Господа! Откуда мне это знать! Всемилостивый император запретил мне в его царствование заниматься остротами, и я страдаю несварением желудка. А кто повышается, тот обязательно понизится. Как славно я начинал посланником при неаполитанском дворе, а потом оказался под арестом в крепости Пернов. Воцарение Павла вознесло меня ко двору, но чувствую, что начинаю скользить снова вниз.
   Посланники, не зная, шутит ли по своей постоянной привычке Головкин или дает какие-то сведения, пытались еще раз узнать о Панине. Головкин отделался анекдотом.
   – Вы знаете, что престарелая графиня Панина всегда говорила, что она знает только одну молитву: «Господи! Отними все у всех и дай все моим сыновьям». Может, он поехал получать очередную долю отнятого у всех?
   Объявили о прибытии великого князя Александра. Тот зашел мягко, кокетливо повел головой и горделиво приосанился, вспомнив о царственных кровях. Посланники думали о своем.
   – Скрытен! – бросил австриец, вглядываясь в черты лица Александра.
   – Скорее боязлив, – ответил англичанин, подтянув лорнет к глазам. – Он недостаточно слушает голос разума и, несмотря на свое образование, будет добычей своих придворных и слуг.
   Головкин тоже не пощадил члена царской семьи:
   – Он не столько любит людей, как старается, чтобы они любили его. И он не столько будет награждать за заслуги, как осыпать милостями.
   Павел вошел стремительно, почти вбежал. Глянул, не видя никого, и, не останавливаясь, сбросил плащ. Ныне он был не мальтийский, а какого-то прусского военного покроя. Бросившийся, чтобы подхватить его, Беклешов не успел. Плащ темным пятном разлился вокруг ног императора. Все смиренно склонились, стало тихо, но не торжественно. Щека у Павла дернулась, он с сожалением посмотрел на склонившихся и уже медленно, походкой уставшего человека пошел по лестнице. На средней площадке он остановился и тяжело задышал. Беклешов с беспокойством взглянул на императора: «Не крута ли лестница?» Но императора взволновал не этот подъем. Он увидел перед собой Головкина. Прямолинейная и негибкая его натура не терпела язвительности и шуток. Он не любил излишней тонкости и остроумия, приводившего в восторг окружающих. Он, только он сам мог вызывать восторг, смех и поклонение. Но главное – этот шут позволил недавно себе колкости по поводу тайных знаков внимания и дружелюбия, высказанных им первому консулу Франции. А его шуточки быстро разносятся по столице. Ноздри императора раздулись, он, пытаясь сдерживать себя, иронически учтиво произнес:
   – Не правда ли, граф, что очень пикантно и неприятно, когда вместо ожидаемого удовольствия получается отказ, который вы не простили бы человеку, наносящему вам оскорбление вместо милости, о которой вы его просили бы?
   Головкин побледнел и, не все понимая, тихо ответил:
   – Конечно, это так, как ваше величество изволит сказать, но я не совсем понимаю.
   – Я хочу этим сказать, граф, – менее слащаво, но еще более гневно продолжал Павел, – что, если бы я вас попросил сделать мне удовольствие и поужинать со мною, вы бы, наверное, мне в этом отказали. Я должен уберечься от такой просьбы, а впрочем, я знаю, что есть лица более счастливые, чем я, которые обыкновенно имеют счастье пользоваться вашим присутствием, и было бы несправедливо лишать их дольше вашего общества.
   Император склонил голову в сторону графа, тот учтиво ответил глубоким поклоном. Стоявший невдалеке турецкий посланник заулыбался: как хорошо беседует великий правитель Севера с подданным. У подданного мороз прошел по спине. Три поклона должен был отвесить он по придворному этикету, отступая от царствующей особы спиной к дверям…
   – Я приказал не пускать его больше во дворец и следующий раз, если встречу его у вас, то прикажу выбросить в окно. Он очень много себе позволяет. – Император гневно обернулся еще раз, но Головкин был уже на улице, его знобило, он чувствовал себя как потрепанная синица, вырвавшаяся из когтей коршуна.
   Английский и австрийский посланники, сделавшие полшага вперед, чтобы быть замеченными, не удостоились и взгляда императора и тоже чувствовали себя неуютно. Да и все другие гости присмирели, не знали, что им делать, ибо хозяин последовал вслед за Павлом во внутренние покои.
   Павел прошел в кабинет хозяина. Уже несколько месяцев он ходил в мучительных раздумьях. Его мессианская мечта о походе всех королей и императора Европы против республиканской Франции рухнула. Он как-то внезапно понял, что его обманули. Видел опасность в революционной заразе. Ей хотел противопоставить нравственность империй. Разнонациональному потоку нищего человеческого мусора, стекавшемуся в Париж, решил поставить преграду из армий союзных императоров. Тогда, уступая австрийской мольбе, наступил себе на горло, пригласив Суворова стать главнокомандующим. Но императоры оказались жадны, суетливы и завистливы. Австрия боялась Пруссии больше, чем Франции. Своему республиканскому врагу с обреченностью отдавала все, как бы говоря: грабь империю сколько хочешь, но ничего – Пруссии. Английская корона только и заботилась, чтобы подобрать острова и колонии, упавшие с воза бывшего французского короля. «Россия предлагает, – говорил он два года назад, – равновесие, законный порядок, открытые и всеобщие соглашения, а не сепаратные миры и секретные конвенции. Необходимо соединить слабые государства и народности для обороны от захвата и насилия». Ему казалось, что в Европе все дворы внимали ему с благодарностью.
   – Мы оттесним Францию в ее пределы. Там найдутся умеренные силы, и мы найдем с ними общий язык, – часто повторял он.
   Все вышло не так. Австрийцы, в тупоумии своем, боялись Суворова и его блистательных войск. Подводили, не выполняли соглашений, лишали войска провианта и лошадей. Трусили до подлости и были подлы в своей трусости, в желании не прозевать кусок. Положиться на них было нельзя ни в чем. Англия победы Суворова приветствовала шумно. На торжественных обедах за него пили вслед за тостом королю. Хохолок Суворова стал самой модной прической, котлета по-суворовски считалась самой питательной и необходимой для мужчины, а эмалевый портретик боевого и задиристого фельдмаршала разместился у многих английских красавиц на груди. Но это общество. А армии русские оставила без боеприпасов, на Мальту, его, Великого магистра ордена, никто не собирался приглашать. Это ли не подлость! Он дал команду отозвать войска Суворова и эскадру Ушакова. Иллюзии рухнули. Ростопчин с горечью и несомненной правотой написал ему: «Франция, Англия и Пруссия кончают войну со значительными выгодами. Россия же останется ни при чем, потеряв 23 тысячи человек, единственно для того, чтобы уверить себя в вероломстве Питта и Тугута, а Европу в бессмертии Суворова».
   Павел ходил по кабинету Беклешова, останавливался перед столом, передвигал стоящие на нем чернильницы, трогал ручку декоративного штурвала, прикрепленного к одному из книжных шкафов. Беклешов молча и внимательно глядел. Императору нравился генерал-прокурор, потому что молчал, не мешал думать, не раздражал ни наглостью, ни излишней угодливостью – смеялся, когда можно было смеяться, и молчал, когда его не просили говорить.
   – По-моему, это мерзавец Головкин рассказывал о Ньютоне? Великий ученый муж отправился на прогулку, а пастух отсоветовал забираться ему далеко, ибо, считал он, ожидается непогода. Ньютон посмеялся над стариком и отправился в дальнюю прогулку, ибо погода была прекрасная. Полчаса спустя небо вдруг покрылось тучами, и разразился ливень. Все побежали в укрытия, но Ньютон кинулся искать пастуха. «По каким признакам ты предсказал дурную погоду?» – был его вопрос старику. «Ах, барин, это совсем нетрудно. Когда предстоит перемена к худшему, мои коровы не перестают тереться задом о дерево». Ньютон, немного изумленный, вернулся домой и сказал: «Стоит ли в течение пятидесяти лет заниматься изучением неба, чтобы в конце концов найти настоящий барометр в таком месте!»
   Беклешов заливисто расхохотался, Павел сокрушенно развел руками:
   – Так и я, искал союзы для России не в том месте. – Прошелся, остановился перед Беклешовым, положил руку на плечо и смотрел уже не леденящим, а каким-то вопрошающим взглядом. – Одна выгода нам – это разрыв почти всех союзов России с другими землями, ибо Россия не должна иметь с прочими державами иных связей, кроме торговых.
   Беклешов понял, что мучит императора, и тихо спросил:
   – А что Франция?
   Павел ждал этого вопроса, задавал себе не раз и поэтому моментально ответил:
   – Она нынче другая. Это не та разнузданная и безбожная страна, что уничтожала королей. Переворот, что привел консулов к власти, там многое изменил. Мне сообщает Шперенгтпортен, что первый консул не противник королей и корон, он обещает удовлетворить моих сардинских, неаполитанских, баварских союзников. Он готов отдать Мальту снова рыцарям. Меня, как Великого магистра, это удовлетворяет. Знаете, что он сказал? – Павел меланхолично прокручивал в правую сторону штурвал, обдумывая фразу первого консула. Беклешов внимал. – Он сказал, что Россия и Франция самой географией предназначены жить в дружбе и держать в узде остальную Европу! Однако ему не откажешь в решительности выражений. Ну что скажешь, Александр Андреевич?
   Беклешов умеренно поклонился, давая понять, что император все сказал.
   – Тогда давай будем обедать!
   И император резко стукнул по штурвалу, спицы которого завертелись в другую сторону.

В ЧУЖОМ ПИРУ…

   23 апреля 1799 г.
   Дорогой и уважаемый мной папенька, любимая маменька!
   Вот и сделались в обстоятельствах моих перемены. Наш корабль имеет адмиральский ордер на крейсирование и охранную службу в Венецианском заливе. Сопровождаем мы в Триест-город попавших откуда-то к нам французских принцесс, а там, может, примем русские батальоны для штурма Мальты. Уж больно долго англичаны там толкутся, да и их адмирал Нельсон о помощи просит.