— По… помогите! Я не могу остановиться! Вдруг мне показалось, будто меня схватила чья-то могучая рука, встряхнула, и у меня возникло ощущение, что здесь оказался весь Израиль вплоть до последнего сабра и вся страна могучим пинком в зад вышибла меня в прошлое.
   — Браво! Отлично сделано! — бросил мне Флориан. — Валите-ка отсюда вместе с вашими народными танцами! Все уже сыты по горло еврейским фольклором!


33. Немецкое чудо


   Я оказался в кустах, голова все еще кружилась, земля уходила из-под ног, я ухватился за что-то, и ко мне наконец вернулось зрение: я обнаружил, что обеими руками вцепился в ногу Шатца.
   — Отцепитесь от меня! — кричит он. — Вы что, не видите, что я и без того завален?
   Да, действительно, я обнаружил, что у него сложности. Он оказался внутри кучи, точную природу которой я установил не сразу, но, однако, распознал козла, трех теток, тещу, которая одна стоит десяти, Большой Ларусс в двенадцати томах, а сам Шатц в это время, ругаясь на чем свет стоит, пытается оттолкнуть почтальонскую сумку, набитую свежей почтой. Я бы с удовольствием помог ему, но сам оказался тоже завален; на правом глазу у меня лежит солонка, в бок врезался велосипедный насос, к тому же я обнаружил, что держу в объятиях Джоконду и при этом окружен самыми разнообразными предметами религиозного культа, среди которых я точно определил опять же козла, тещу, которая одна стоит десяти, трех Будд, двух Сталиных, шесть пар до блеска начищенных Мао Цзе-дунов, тонну святых с торчащими во все стороны нимбами, иллюстрированную «Кама Сутру» с Марксом и Фрейдом в постели на обложке, одного кюренка, десять килограммов кхмерского искусства, одного Де Голля, две пары брюк дзен, восемнадцать эдиповых комплексов в отличном состоянии, «Марсельезу» Рюда, десять товарных вагонов, битком набитых демократией, три красных опасности, одну с иголочки желтую, абажур из человеческой кожи античной эпохи, продающийся на пару с Вермеером, полную скорби задницу Иеронимуса Босха, комплект распятий производства церковного комбината Сен-Сюльпис, двадцать пар сапог, набитых еврейскими страданиями, набор сердец, которые кровоточат, когда в них бросаешь монетку, тринадцать цивилизаций, еще вполне пригодных к употреблению, одну полностью исковерканную «Свободу или смерть», поцелуй прокаженному, дарованный до того, как прокаженный заболел проказой, пять десятков гуманистических опер, одну лебединую песнь, одну крокодилову слезу, десять миллиардов стереотипов, велосипедиста, который нигде не финишировал, и лапсердак моего возлюбленного учителя рабби Цура из Белостока, все так же подбитый экуменизмом. М-да, у этого хмыря поистине не подсознание, а самая настоящая свалка.
   Мы пытались выбраться. Но земля оседала под ногами, грунт там мягкий, податливый, раскисший, так что на нем вполне можно было еще строить на тысячу лет.
   Шатц впал в полнейшее уныние.
   — Что за свинство! — возопил он. — Я же говорил вам, мы попали в лапы сексуального маньяка!
   Я внимательней взглянул на Шатца. Действительно. Я рассмеялся.
   — Чего вы на меня выпялились?
   — Я никогда не обращал внимания, что у вас такая физиономия.
   Шатц прямо-таки взбесился:
   — Может, вы кончите меня оскорблять? Или вы не понимаете, что этот тип издевается над нами?
   А я хохотал и все не мог остановиться. Мысль, что пресловутое мужское начало расы господ наконец-то полностью и всецело воплотилось в личности Шатца, наполняла меня надеждой. Я и не думал, что немецкое чудо могло принять такие размеры.
   — Вы должны попробовать еще разок, — сказал я. — И тогда, быть может, удовлетворите ее. У вас именно такая рожа, как нужно. Попробуйте, mein Fuhrer! В сущности говоря, в первый раз вы слишком быстро отступились.
   — Хаим, вы не отдаете себе отчета! Этот тип пытается уничтожить нас!
   Я задумался. Попытался представить, что посоветовал бы мне рабби Цур, будь он сейчас внутри своего лапсердака. Всегда утверждалось, что в евреях есть нечто разрушительное, что даже их юмор — это своего рода агрессивность безоружных. Вполне возможно. Мы — народ мечтателей, а это значит, что мы никогда не переставали ждать сотворения мира. И тут мне на ум пришли несколько, прямо скажем, талмудических соображений. Первое: возможно, этот хмырь — Мессия — наконец-то пришел освободить людей от подсознания и повести их к свету. Второе: возможно, мы увязли в подсознании Господа, который пытается избавиться от нас, чтобы обрести наконец покой. Третье: кто-то действительно сейчас занят сотворением мира, а начал он с самого начала, то есть выметает всю эту свалку, которую мы успели навалить. Четвертое: этот хмырь просто-напросто скотина.
   Пока я пытался разобраться в ситуации, с опушки до меня долетели голоса, и я сразу подумал, не случилось ли какой беды с Лили, потому что если сейчас происходит акт подлинного Творения, то совершенно ясно: человечеству следует опасаться всего, чего угодно. Я раздвинул кусты и стал наблюдать за происходящим. Флориан и Лили ругались. Ага! Вполне вероятно, это может быть началом конца. Если Флориан потеряет голову, то в порыве ярости он вполне способен прикончить ее. Предчувствую какую-то тонкую и изощренную военную хитрость Бога. Только сперва придется съесть меня с кашей. Пока я здесь, я буду защищать ее. Да, она такая, какая есть, вот только я не позволю разделить меня с той, кого я с такой любовью вообразил себе. Ничего не поделаешь. Пусть они творят мир, ничего не имею против, но только с ней, для нее. В конце концов, она требует такой малости! Она всего-навсего хочет стать наконец-то счастливой.
   Флориан орет, как базарная торговка:
   — Ну остановись ты, остановись! Попробуй хотя бы для разнообразия американцев! Они еще такие свеженькие. Ну надоели жиды, в конце концов! Нет, тебе подавай привычное!
   Я потрясен подобной грубостью. Лили тоже вопит во все горло и походит скорей на фурию, чем на принцессу из легенды. Лицо ее исказилось от злобы. Любопытная вещь: ее белокурые волосы стали черными. Вне всяких сомнений, это психосоматическое, но тем не менее я смущен. А в чертах ее лица явственно проявился греческий тип, нет, хуже — цыганский, да что я говорю, еще хуже: она здорово смахивает на мою двоюродную сестрицу Сару.
   — Ты ревнуешь! Да ты же картавый ворон, уже разучившийся летать!
   — А ты… ты — грязная лужа, в которую спускают все, кому не лень!
   — Могильный червяк, халдей, чья душа живет чаевыми!
   — Драная подстилка, по которой прошелся весь исторический процесс!
   — Да они же ссорятся! — услышал я рядом шепот крайне проницательного Шатцхена.
   Лили бросилась на Флориана в таком порыве злобы, что мне на память сразу пришли все самые прекрасные образы нашего культурного наследия: пантера, готовящаяся к прыжку, разъяренная фурия, «Марсельеза» Рюда, похищение сабинянок, Шарлотта Корде, вечная женственность и то самое наивысшее воплощение литературы с очами, мечущими молнии.
   — Я плюну тебе сейчас в рожу!
   — Мне это будет в сто раз приятней твоих поцелуев, — парирует Флориан.
   — Он явно нарывается, — отметил Шатц.
   Однако он заблуждался. То была всего лишь легкая ссора влюбленных, и идеальная, самая дружная на свете пара пока не собиралась расставаться. Какое-то мгновение они стояли молча, а потом устремились друг к другу в таком порыве нежности, с таким пылом и волнением, что меня забила дрожь; мир поджидает еще немало хороших кровопусканий, это я вам гарантирую.
   — О мой Флориан, как же мы могли!
   — Прости меня, любимая. Мы оба страдаем от переутомления. Отдохни немножко. Присядь, умоляю тебя, на этот камень. Переведи дыхание.
   — Флориан, может, я и вправду какая-то не такая, что-то во мне не так? Может, мои хулители правы? Может, я и правда немножко фригидна?
   С бесконечной заботливостью он обнимает ее за плечи:
   — Ты, любимая, фригидна? Кто мог внушить тебе такую мысль?
   — Я прочла одну книжку. Кажется, есть женщины, которым никогда не удается испытать оргазма.
   — Дорогая, это только потому, что остальные женщины довольствуются слишком малым. Я имею в виду, разумеется, тех, которые всегда получают удовлетворение. Не отчаивайся, дорогая. Продолжай искать. Ты не можешь прервать свой духовный поиск.
   — Я так боюсь, что меня принимают за нимфоманку!
   — Что за дурацкое слово, дорогая! Я не желаю больше слышать его из твоих уст!
   — Ты даже не представляешь, чего они требуют, чтобы расшевелиться!
   — Так бывает всегда, когда отсутствует подлинное вдохновение. Фокусы. Техника. Системы. Идеологии. Методы. Им совершенно неведома любовь. Импотенты всегда ограничиваются пороком, дорогая.
   — Да, верно. Я иногда даже спрашиваю себя, может, то, что они требуют, все-таки немножко противно, грязно. Помню, однажды во Вьетнаме они…
   — Заметь, это проблема чувства. Когда это делают без страсти, без любви, когда в этом не участвует сердце, да, тогда это противно. Но когда это делают из идеальных побуждений, когда тебя по-настоящему любят, тогда, дорогая, ничто не противно и можно делать все.
   — Ты так внимателен ко мне, Флориан. Так все понимаешь.
   — Просто я стал немножко психологом. Не надо пугаться или выражать удивление, когда они требуют от тебя определенных… ласк. Нужно помочь проявиться их мужественности.
   — Ты меня успокоил. А то у меня иногда впечатление, что они проделывают со мной какие-то гнусности.
   — Это, дорогая, оттого, что ты вся в мыслях о шедеврах. Это делает тебя немножко… трудной в общении, немножко чересчур требовательной.
   — Но заметь, я ведь делаю все, что они просят. Буквально все. Конечно же, мне не хватает опыта…
   — Хи-хи-хи!
   Она услыхала меня. Но я не мог сдержаться. Это было сильнее меня.
   — Флориан, я слышала смех.
   — Пустяки, дорогая, это парень, которого ты уже ублаготворила, Хаим, Чингиз-Хаим. Не обращай внимания. Он провокатор.
   — Разумеется, опыта мне не хватает, я иногда даже упрекаю себя, чувствую, что я такая неловкая. Один из них мне как-то сказал, правда, я не очень поняла, потому что это, наверно, жаргонное слово… Так вот, он сказал мне, что во мне мало блядского…
   — Гм… гм… На жаргоне, любимая, это означает слишком стыдливая.
   — Это был полицейский, но я все равно очень-очень люблю полицию.
   — И полиция тоже очень любит тебя. Дорогая, тебя любят все. И все стараются сделать тебя счастливой. С тобой это немножко трудней, чем с остальными женщинами, потому что они удовлетворяются весьма и весьма малым. Но у тебя поистине великая душа. А чем душа величественней и прекрасней, тем трудней ей удовлетвориться. Стремление к абсолюту, дорогая, это трудно, это страшно трудно… Я имею в виду подлинный абсолют. А не те мелкие монеты, которые они все пытаются тебе всучить…


34. Маленький абсолют


   Я был бесконечно заворожен Лили и даже не заметил, что происходит за спиной парочки, на другом конце опушки, где деревья леса Гайст сходились тесней. Как раз когда Флориан произнес фразу насчет мелких монет абсолюта, которую я счел несколько рискованной, Шатц дернул меня за руку, и я обнаружил типичного бюргера из города Лихт в сопровождении прыщавого студентика с книгами под мышкой. Молодой человек, похоже, пребывал в трансе: с каким-то странным выражением лица он шел, воздев глаза к вершинам деревьев.
   — Ой, папа…
   — Опусти глаза! Я запрещаю тебе смотреть на это! Дыши свежим воздухом, раз врач говорит, что это тебя успокоит, но не смей поднимать взгляд! Ты еще слишком молод, чтобы глазеть на подобные вещи. Сперва получи образование. А потом сможешь жениться на чистой, невинной девушке.
   Юнец вдруг остановился и уперся взглядом куда-то в пространство с улыбкой, которую в свете моего опыта я могу охарактеризовать лишь как исключительно похабную. Папаша был возмущен:
   — Мерзавец!
   — Но я не могу удержаться, одна там подает мне знаки… Вон, вон она! Посмотри туда! Какая она большая, какая прекрасная! Ой, она приоткрывается! Она улыбается мне!
   — Что? Она тебе улыбается? Дурак, эти органы не улыбаются. Где? Да показывай точней! Где, где? Ничего не вижу. Несчастный, у тебя просто кризис полового созревания.
   — Ай! Ай! Да они всюду, на каждой ветке, и волосы разного цвета — блондинистые, брюнетистые, рыженькие… Ой, а одна совсем золотистая и курчавенькая… А эта… эта… посмотри, папа, туда… Видишь? Она вся широко раскрылась и глазиком подмигивает мне…
   Я стал вертеть головой, пытаясь увидеть, что там такое, и отметил, что Шатц тоже вытянул шею. Вне сомнений, то был вовсе не идеал, подлинный, большой, единственный, но, в конце концов, и маленьким абсолютом тоже не следует пренебрегать. Приобщиться к нему очень и очень приятно. Приносит большое облегчение.
   — Во-первых, это она мне подмигнула, а потом… Нету у нее никакого глаза. Ты даже еще не представляешь себе, что это такое, а говоришь! Это оптический обман! Ты просто заклинился. Слишком усиленно штудировал метафизику.
   — А реснички какие красивые вокруг! Длинные, шелковистые и так все время трепещут, трепещут… Папа, да посмотри же ты, посмотри! Ой, как их много!
   — Безобразие! Это совращение!
   — Ой… Они там щебечут, поют, а одна немножко шепелявая…
   — Какая шепелявая?
   — А как они непоседливы, порхают, перелетают с ветки на ветку, и все время шелест… Мне так нравится рыженькая! Наверно, она такая сладостная…
   — Немедленно опусти глаза! Не смотри на небо! И тебе не стыдно? Если бы твоя бедная мамочка видела тебя! Ты говоришь, рыженькая? Где рыженькая? Не вижу никакой рыженькой.
   — Да вон же, рядом с черненькой, негритянской… С той, что чирикает…
   — Чирикает? Да они никогда не чирикают! Это птички, болван! Ты видишь их гнездышки… Конечно, должен признать, формы у них несколько специфические, но тем не менее…
   — А вон та говорит мне: мяу-мяу!
   — Это такая птица-кисанька. И подумать только, все это на дороге, по которой могут ходить дети! Я подам жалобу. Нас должны защитить от подобных мерзостей. Нет, не смей туда смотреть! Это просто неслыханная непристойность!
   — Папа, ты зря все время думаешь об этом. Шопенгауэр сказал, что стремление к абсолюту убивает.
   — Это ты мне? Ты посмел сказать мне такое? Я покажу тебе Шопенгауэра! У меня, слава Богу, есть глаза, и не воображай, что ты сможешь скрыть от меня свои пакости! Глазеть на подобные мерзости! Какой стыд! Да еще при собственном отце! Все, марш домой!
   И они отвалили. Я покачал головой. Ах, мечтательное человечество! Вечная тоска по идеалу.
   — Истинные визионеры, — отметил Флориан. — Видишь, дорогая, не ты одна мечтаешь об абсолюте. Беспредельные духовные потребности пожирают человеческую душу… Между прочим, у меня всегда была слабость к рыжим.
   — А мальчик очень мил.
   — Он еще вернется, дорогая. К следующему разу он будет уже вполне готов.
   — Флориан.
   — Да, любимая.
   — Последнее время я очень много думаю о Боге.
   — Хорошо, дорогая. Как только Он объявится, я тебя с Ним сведу.


35. Земная корова и небесный бык


   Я как раз предавался размышлениям насчет неизмеримых бездн души человеческой, этого Океана, столь богатого на утонувшие сокровища, волнующее наличие которых порой открывается нам, когда глубинные бури выносят их на поверхность, и тут почувствовал, что кто-то тянет меня за ногу. Ну конечно, Шатц. Отнимите у немца его еврея, и он сейчас же начинает ощущать себя обездоленным.
   — Поглядите.
   Я обнаружил, что Шатц, совершенно обезумевший от подрывных элементов, что кружат вокруг нас, — солнце и луна, казалось, сократились в размерах и изменили свои функции, причиной чего могло быть только воздействие на них потрясенной и злобной психики, явно пребывающей в тисках комплекса кастрации, — так вот, я обнаружил, что Шатц напялил солдатскую каску, вне всяких сомнений, опасаясь, что небосвод рухнет ему на голову. С первого же взгляда я понял, что каска тут не поможет, совсем даже напротив. Нет, не надо думать, будто я испытываю к пресловутой германской мужественности этакую неодолимую враждебность, просто когда она принимает такие размеры, я имею полное право вознегодовать. Я прекрасно понимаю, что Шатц тут ни при чем, что бесспорной причиной всего этого является сволочное подсознание того гада без чести и совести, который держит нас в себе и грязнит нас своей подлостью и своими постыдными болезнями, но тем не менее это вовсе не значит, что Шатц должен появляться в таком виде. Конечно, мне известно, что в повести Гоголя «Нос» вышепомянутый орган сбежал с лица своего законного обладателя и разгуливал по улицам Санкт-Петербурга в блестящем мундире, но, с одной стороны, мы же все-таки не в царской России, мы в лесу Гайст, месте возвышенном, где дышит дух, а с другой — я предпочел бы скорей уж иметь дело с любым носом, нежели с Шатцем в его нынешнем обличье, тьфу, тьфу, тьфу. Ну, я и разорался:
   — Вы не смеете появляться в таком виде!
   — А что такое?
   — Послушайте, Шатц, если вы не видите, во что вы превратились, вам достаточно ощупать себя! Вы не имеете права на подобную харю! Это омерзительно! Вам бы следовало сходить к психиатру!
   Шатц от возмущения стал зеленый, и клянусь вам лапсердаком моего славного наставника рабби Цура из Белостока, ничего отвратительней в жизни я не видел. Какой-то миг у меня была надежда, что, может, это ничего, может, это Пикассо, однако явившееся моему взору было настолько реалистично и фигуративно, что я даже отвернулся. Зеленый, ну совершенно зеленый! Ой, такого цвета я не пожелал бы своим лучшим друзьям.
   — Так, значит, мне надо бежать к психиатру? — заорал Шатц. — Но это вы, Хаим, видите меня таким! Это происходит у вас в голове! Вы — типичный образчик вырожденческого еврейского искусства, и я это всегда утверждал!
   Я открыл глаза и заставил себя глянуть. Поскольку на башку он напялил каску, мне пришлось рассмотреть его поближе, и это лишь усилило мое отвращение. Но зато дало возможность высказаться.
   — Нет, могу вас заверить, это вовсе не еврейское искусство, — заявил я ему со всей решительностью.
   — Ну хорошо, давайте обсудим, — буркнул Шатц. — Я ничего не хочу вам сказать, чисто из деликатности, тем паче что прекрасно знаю, что мы влипли в попытку переворота. Только я не дам этому террористу прикончить меня. Но вы все равно должны взглянуть на себя. Повторяю, вы обязаны взглянуть на себя! Ха-ха-ха!
   Я так и остался стоять на месте. И даже поднес уже руку к лицу, чтобы пощупать, но нет, я не позволю этому спившемуся хаму, находящемуся в состоянии полнейшего разложения, мало того, полнейшего зеленого разложения, навязывать себе что бы то ни было.
   — У вас галлюцинации, — с величайшим достоинством парировал я.
   — У меня галлюцинации? Хаим, ощупайте себя, проверьте, человек ли вы! Так вот я скажу и надеюсь, это доставит вам удовольствие: вы — человек, доподлинный, стопроцентный, и тут уж нет никаких сомнений. Ха-ха-ха!
   Я горделиво выпрямился. Принял этакий небрежный вид. Слегка пошевелил ушами, чтобы чуток успокоиться, но это совершенно безобидное движение ушными раковинами вызвало у Шатца приступ безудержного веселья. Он прямо пополам согнулся, что само по себе зрелище — тьфу! тьфу! тьфу! — омерзительное, тыкал мне чуть ли не в лицо пальцем и ржал как безумный. Мне все стало ясно. Не осталось никаких сомнений насчет характера злобного и террористического поведения, объектом которого стал я. Я знаю, что это.
   Это антисемитизм, вот что это такое.
   — Хаим, говорю вам, сейчас не время ругаться. Мы оба с вами в одном и том же дерьме. И это еще не конец. Идемте, сейчас я вам кое-что покажу.
   Не представляю, что такого еще он мог бы мне показать.
   — Благодарю вас. Я уже вполне достаточно видел.
   — Да идемте, говорю вам. Готовится нечто ужасное.
   Произнес это он с такой убежденностью, что я наперекор себе последовал за ним.
   Лес Гайст, как всем известно, место очень возвышенное, расположен он на холмах, что тянутся около Лихта. С окраины леса открывается исключительно красивый вид на долину и поля, а на горизонте маячат дымы Дахау. Обнаружив, что пейзаж не изменился, я почувствовал облегчение. Хмырь этот, само собой, людей не щадит, но, возможно, именно поэтому к природе относится с бережностью. Итак, ни поля, ни луга никаким психически сомнительным элементом запятнаны не были. Воздух прозрачен, пронизан солнечным светом, весело поблескивают речные струи, все чистенько, все в порядке.
   Несколько, правда, сбивает с толку религиозная деятельность на полях. И тут я осознал, что произнес «религиозная» инстинктивно, не задумываясь, быть может потому, что всегда был немножко склонен к мистике, как вы, должно быть, уже заметили, но, надо сказать, характер этой сельскохозяйственной деятельности не поддавался точному определению. Вполне возможно, на меня повлияли доминиканцы в белых рясах, которых было великое множество в толпе. Во всяком случае, толпа там собралась огромнейшая, можно подумать, что сбежалось население со всей округи. С высоты, откуда мы смотрели, все это смахивало на Брейгеля, однако то, чем с лихорадочным пылом занимались все эти добрые люди, не походило ни на что известное мне.
   С первого взгляда можно было бы решить, что они пытаются звонить в колокол, но колокола там не было. Вся эта толпа ухватилась за веревку и изо всех сил тянула ее, а другой конец веревки — и тут я понял тревогу Шатца — исчезал в небесах.
   Я задрал голову, приставил ладонь козырьком к глазам, старательно обшарил взглядом все небо, но так и не нашел, куда девается второй конец. Самое же странное, небосвод был лазурно-синим, без единого облачка, и тут сразу же возникает вопрос: на чьей шее может быть завязана эта веревка? Люди эти, похоже, тянут изо всех сил, то есть, надо полагать, на втором конце кто-то сопротивляется. Если бы дело шло только о том, чтобы определить характер их стараний, я бы сказал, что это крестьяне тянут на выгон корову или норовистого быка. Но нет же. Я решительно не мог понять, что они задумали, чего ради они так выламываются. Они тянули то так, то этак, но второй конец веревки по-прежнему терялся где-то в небесных безднах.
   Я попытался призвать на помощь душу моего добрейшего наставника рабби Цура, но даже в Каббале, насколько мне известно, не было ничего, что могло бы мне помочь.
   И они пели. Тянули за веревку и пели, и мне почудилось, что я распознал в этом хоре песню волжских бурлаков. Корабль какой-нибудь? Никаких признаков корабля я не обнаружил, и потом, с каких это пор корабли плавают по небесам?
   И вот тут Шатц высказал гипотезу. Не Бог весть какую, но лучше хоть какая-то гипотеза, чем ничего.
   — Это все из-за Лили, — сказал он.
   — Что значит, из-за Лили?
   — Им это уже осточертело. Допекла она их своей требовательностью.
   — Ну и что?
   — Они требуют подмоги.
   — Подмоги?
   — Послушайте, они наконец-то поняли, что только Бог способен ублаготворить ее, и вот пытаются приволочь Его к ней.
   Однако… Меня тоже все это уже здорово допекло. Конечно, Шатц порет чушь, но задуматься над нею стоит.
   — Понимаете, молитвы, свечки, службы, от них никогда никакого толку не было, и вот теперь они прибегли к непосредственному воздействию.
   Чем дольше я размышлял, тем резонней казалась мне эта гипотеза. Этот хмырь всячески притворялся, наводил тень на плетень у себя в подсознании, но все-таки не смог не выдать себя. Впрочем, чем дальше углубляешься в подсознание, тем больше шансов наткнуться там на Бога. Нужно только как следует покопаться. Все эти умники одинаковы. Розовые мечты, старательно укрытые под мусором.
   Великолепные обломки дивных небес. Доисторические святилища в полной сохранности, которые так и заманивают воспользоваться ими. Кстати, думаю, движение тут идет в обоих направлениях. Чем глубже влезаешь в подсознание человека, тем верней можно наткнуться на Бога, чем глубже влезаешь в подсознание Бога, тем больше вероятность наткнуться на человека.
   И мы еще не готовы выпутаться из этого затруднения.
   Я коснулся крайне деликатной теологической проблемы.
   — Вы полагаете, они понравятся друг другу? Ведь в таких случаях никого нельзя принуждать. Необходимо хотя бы минимальное взаимное влечение. А представляете, они вдруг почувствуют отвращение друг к другу? Нельзя же их насильно заставлять. Одно дело — покрыть корову на пастбище, и совсем другое здесь. Вы думаете, тут можно обойтись без участия сердца?
   — Да ничего я не думаю, — уныло ответил Шатц. — Я знаю одно: если эту девку не удовлетворят, жди большой беды.
   Но с другой стороны, не может же быть, что Господь откажется осчастливить человечество, если их обоих наконец свести в благоприятной обстановке. В сущности, до сих пор Он был связан по рукам и ногам церковью. Совершенно очевидно, что церковь не создала подходящей обстановки, совсем даже напротив. Она окружила Бога такой атмосферой ложной стыдливости и испытывала такой священный ужас перед плотью и плотскими радостями, что самая прекрасная натура даже при наилучших побуждениях не решалась проявить себя. Видимо, церковь полностью подавила Бога. Я имею в виду всего лишь нашу старую иудео-христианскую церковь, потому что у Бодхисатвы подобное осуществление особо предвидится и ожидается. Вполне возможно — я всего лишь высказываю гипотезу, так как моего дорогого наставника из Белостока тут нет и я не могу воспользоваться его духовной поддержкой, — то есть я хочу сказать, очень даже возможно, что наша церковь, создав вокруг Бога и Его добродетельности атмосферу абстрактности, бессильной чахлости, ложной стыдливости и бесплотности, окружив Его неусыпным надзором, добилась того, что у Него развились комплексы, и даже если Он и не стал импотентом, то стал страшно робким. Нашей старой иудео-христианской церкви, возможно даже, удалось обратить Бога и вызвать у Него отвращение к плоти и ее потребностям. И таким образом получается, что, когда речь заходит о даровании человечеству не загробного, а телесного и земного счастья, Господь Бог начинает испытывать серьезные затруднения, у Него возникают угрызения совести, Он становится узником наших предрассудков и нашего культа страдания, оказывается полностью подавлен и не решается проявить Себя во всем Своем всемогуществе. А бедная плоть Лили тем временем изнывает и мучается.