Игорева дискета скрипнула, крякнула, зашуршала, но послушный клавише F3, текст выполз на тусклый экран.
   " Привет, Всеслав!
   Мы, помнится, спорили с тобой на тему: «О достоверности, как восстановить язычество»? Я остаюсь при своем мнении. Сейчас уже не важно, насколько точно отобразил славянские мифы тот или иной автор. Если он в чем-то ошибся, время поправит его. Физики утверждают, что красивые теории в большинстве своем верны. Шероховатости восстановленных Вед сгладятся в чужом пересказе. Главное, что красивы! Ты согласен?
   Сам факт подражания языческим одам заслуживает внимания. Ныне такой век, когда во славу старого творится новое. Не надо бояться ошибок. В прежнем виде Веды не воссоздать…, а вот стилизацию принять, как действительность, можно.
   В доказательство привожу собственные сочинения. По сути это новая, придуманная мной легенда, так похожая на подлинную. Возможно, я когда-то создам целый цикл сказок и песен. Это первые из них…
   Ты поверь, что даже в те незапамятные времена подлинных магов можно было бы сосчитать по пальцам, на этом поприще нельзя иначе добиться ощутимых результатов, как только самому. Пути открыты — но каждый должен пройти по ним в одиночку. В магии нельзя использовать то, что применяют все. Индивидуальность и непохожесть — вот девиз волшебника…
   Дух — Воля — Вера, Один — Вили — Ве. Это все, что необходимо для вхождения в подлинную Магию. В детстве ты верил в сказки, но чем взрослее становится человек — тем меньше в нем возможностей к Переходу. Заскорузлая логика обывателя — вот что противно всякому волшебству. Сказка приоткрывает дверь в магию. И первые из магов — сказочники."
   Действительно, следом за этим письмом шел довольно длинный текст. Всеслав полистал его туда — сюда, раздумывая, готов ли он сейчас переварить Игорево творчество. Обилие знакомых слов и имен оказалось тем самым мостиком, по которому он осторожно начал перебираться через пропасть веков, все более погружаясь в чтение… Первая легенда называлась «Харбард должен быть доволен», Игорь написал ее от первого лица, и даже имя главного героя было чем-то похоже на его собственное.
   Только прочитав ее Всеслав понял, почему это так вышло…
* * *
   — Ты выдержал испытание, Инегельд! — молвил жрец, стиснув мою ладонь, и я впервые осознал, какие у него длинные паучьи пальцы. — Мы не погрешили против древнего закона, и Харбард может быть доволен. Пришла пора расстаться, — еле слышно продолжил он.
   — Да, отец и впрямь порадуется, — решил я, — хотя, конечно, ему ведомо всё на Свете, или почти что всё.
   Едва полумрак девятой пещеры уступил права лучезарным детям Сол, нет, даже раньше… В тот самый миг, когда отец усадил меня на восьминогого скакуна впереди себя, уже тогда он ведал — я пройду все девять пещер. И, может быть, только теперь — пройду все девять миров.
   — Прощай, учитель! — подумал я, пожимая, как равный, сухую старческую руку чуть ниже локтя.
   — Боги подсказывают, что мы вряд ли встретимся с тобой у Хель, Инегельд, но и в Вальгалле нам не увидеться. Прощай! — ответил жрец, отступая во мрак последней пещеры.
   Хель! Ха! Было бы о чем горевать. А главное — не сыну Харбарда, пусть даже приёмному, пугаться её указующего перста. Воистину, мир её безрадостен, царство безголосых, как и я, теней. То сама навь — откуда нет возврата.
   Альфэдр дважды сомкнул веко, прежде чем я спустился в цветущую Медальдаль. Третьего дня выдался добрый дождь, один из первых сильных, все оживляющих, и мне пришлось изрядно потрудиться, прежде чем была найдена единственно верная тропа. Только прошедший девять пещер сумел бы отыскать дорогу назад, а непосвященному пути туда нет. С тех пор, как бонды уверовали в этого распятого иноземца, они перестали чтить прежних властителей так, как это было раньше.
   Мой путь на сей раз лежал к морю, туда, где обдуваемый солёными ветрами в глубине извилистого фьорда притулился хуторок Несьяр. Здесь много лет назад сам Харбард приметил немого мальчишку и, выкупив его у Торвальда, пьянчуги-кузнеца, сделал своим учеником.
   Зачем же он снова вел меня туда?
   … К жилищу Торвальда я подошел затемно. Дом, и без того мрачный, стоял на отшибе, и сквозь бычачий пузырь окна ко мне не просочилось ни лучика. Я огляделся.
   Луна бросала на фьорд мерклый тусклый свет. А весь Несьяр молчал, не тявкнула ни одна собака. Еще раз оглянувшись на хутор, я был неприятно удивлен странным запустением некогда многолюдного селения. Рука покрепче сжала дорожный посох. Чутье подсказывало, что только в этом доме ещё не спят, и, может, только в нём ещё теплилась жизнь.
   Да! Сквозь густую, неотступную ночь наружу проникала ласковая песенка, похожая на колыбельную. Слова были ещё неразличимы, но манили, как моряка влечёт едва заметная чёрная полоска земли среди пустого, бескрайнего океана.
   Я легонько постучал в покосившуюся дверь и отступил. Мелодия оборвалась на припеве.
   — Кто там? — послышался испуганный девичий голос.
   — Не пустишь ли дорожного человека на ночлег, красавица? — подумал я, но на всякий случай постучал ещё раз.
   Вот-вот сейчас раздастся голос старого кузнеца: «Кого там чёрт принес в эдакую темень?!»
   Но за дверью молчали…
   — Не здесь ли живёт мастер Торвальд, молодая хозяйка!? — и я живо представил себе кузнеца, каким он был некогда, каким я его запомнил с того самого дня, когда Харбард увел меня за собой, наградив прежнего хозяина драгоценным перстнем.
   — Я не слышу, добрый человек, твоих слов, — отвечал мне тот же девичий голос, от которого кровь резво припустилась по жилам, а воображение дорисовало всякие подробности… — но Господь щедро одарил своих грешных детей. Я, кажется, понимаю, что ты спрашиваешь. Дядя умер прошлым летом, теперь здесь живём мы с матушкой… Погоди, я открою…
   Верно, у кузнеца была младшая сестра — Берта. Она, в общем-то не злобливая женщина, прозвала меня маленьким язычником лишь за то, что я и мысленно не молил Господа-Иисуса ни о чём — не бил распятому поклоны, не бегал в церковь, и не возносил ладоней к кресту. Да и Торвальд слыл не таким скверным человеком, каким мог показаться иногда в подпитии. Это он когда-то очень, очень давно нашёл меня, замёрзшего, мокрого, как мышь, и голодного, как волчонок, на берегу. Это Торвальд пристроил меня по хозяйству и попытался обучить ремеслу…
   Лязгнул засов, скрипнули забывшие масло петли, дверь стала медленно приоткрываться… Я ещё сильнее сжал посох, а правой рукой проверил, насколько ладно сидит в ножнах клинок.
   Во тьме я вижу неплохо, но лунный бог точно хотел помочь мне.
   — О, Всеотец!
   Едва бросив взгляд на младую хозяйку, я уже мог поклясться, что в целом свете нет девушки прекраснее этой. Кто бы мог подумать, что она — человек. Кожа девы белее лапландских снегов, тонкие губы, гордая, без единой складочки шея, к которой я бы с готовностью припал, точно вервольф, если бы…
   Рыжие, как языки игривого пламени, волосы стекали волной на плечи. Предо мной стояла та, одна из немногих, или даже единственная, ради которой герои баллад истязают собственный рассудок, если бы…
   Это была женщина, по которой стучит, словно бешеное пламя в горниле, сердце в грудной клетке. Оно так колотит о ребра, что вот-вот проломит их и выскочит оттуда просто под ноги, а сердце героя непременно растопчут, если, вняв мольбам, красавица не подберёт его. Если бы…
   Луна заглянула ей в самые очи. Зелёные девичьи глаза были неподвижны, пусты и безжизненны.
   Девушка знала, что по ту сторону порога стоит путник, которому по простоте душевной только что доверилась.
   А я не мог ей сказать и слова.
   — Родная! Как же это? — воскликнул мой разум, воскликнул и затих.
   — Я привыкла, добрый гость! Не пытай себя… Но что же ты стоишь? — молвила она, протянув мне тонкую руку.
   И, удержав её маленькую хрупкую ладонь, как громом поражённый, я шагнул навстречу судьбе.
   Тело порой запоминает лучше, чем голова. Сколько раз я входил в эту дверь? Как давно это было, тогда мне ещё не приходилось нагибаться, с риском расшибить лоб…
   — Матушка хворает, она давно спит, — слегка растерянно проговорила девушка, едва я довёл её до скамьи.
   — Почему ты дрожишь?
   — Я не слышала стука огнива, — опередила она меня.
   — Не бойся, я не причиню тебе вреда! — внушал я, гладя девичью ладонь.
   — Я чувствую, — сказала девушка, — ты не из злых людей.
   — Как зовут тебя, милая? — подумал я, легонько касаясь губами нежной кожи.
   — Солиг, — ответила девушка, высвобождая пальцы.
   — Солнечная! Светлана! — ослепительно вспыхнуло сознание.
   Ах, я растяпа! Она замерзла, бедняжка. Рука была так холодна, а может, это моя щека так горяча! Гладкая, ещё нетронутая ни временем, ни поцелуями кожа.
   Мне бы согреть совсем озябшую девушку, прильнув к её губам — но не по обычаю. Мне бы воспламенить её душу жгучими красноречивыми речами — но немой не вымолвит слов.
   — И в самом деле, — спохватился я, — великая Фрейя! Мне нельзя желать её! Я не в праве использовать её немощь! Сделай же что-нибудь, мудрая Фригг! Будь справедлива, не дай же пропасть этому совершенству, но огради его от недоброго!
   — Что это? Моё колесо!? — вдруг воскликнула девушка.
   Так и есть, я тоже услышал перестук прядильного колёсика — не иначе, Боги следили за нами свысока.
   На столе я нашёл масляную лампу и, засветив её, убедился лишний раз, что хозяйка не бралась за пряжу — она сидела здесь, рядом со мной, колесо покачивалось у окна, будто кто-то только-только отошёл, незримый и бесплотный.
   — Мы живем — не ахти как. Потому, не сердись, путник, у меня нет вина, чтобы предложить тебе, но есть немного сыра, а там ты найдёшь ячменные лепешки и молоко.
   Теперь я смог получше разглядеть Солиг. Да, ни одна из смертных не сравнилась бы с ней статью, и счастлив был бы тот мужчина, кому подарила бы она свою любовь.
   — Не думай так,… — предупредила она, но я заметил, как участилось её дыхание и как поднимается грудь.
   — Не буду, — ответил бы я, если сумел, — но тем соврал бы и ей, и себе.
   — А как зовёшься ты, мой ночной гость? — спросила слепая.
   — Зови меня Инегельдом, милая. Я не голоден… — путая мысли, иначе и не мог, пояснил я ей. — Это была твоя песнь?
   — Да. Моя, — отрезала она.
   Встала, словно давая понять, что ночной разговор окончен.
   — Я постелю тебе… Ты устал, тебе предстоит неблизкий путь.
   — Кажется, я уже пришёл? — подумал я.
   — Ты опять, — тихо вымолвила она. — Не надо, не сейчас. Спи.
   … В кузне царило страшное запустение. Иначе и быть не могло, ибо люди перестали чтить хозяина альвов огня, и он отвернулся от них.
   Начертав при входе руну Велунда, я вернулся к горну, тронул скрипучие меха. Они нехотя подались.
   Пламя уж весело потрескивало на углях, когда я спиной ощутил чьё-то приближение.
   В дверях показалась старая Берта — о Боги, не знающие жалости, время не пощадило её. Прихрамывая и помогая себе клюкой, старуха приблизилась, испытующе поглядела на меня:
   — Этот хутор, должно быть, проклят! — наконец, сказала она, не стала дожидаться ответа и продолжила. — Хотя всемилостивый господь наш велел терпеть, иногда я думаю, что мы зря прогневили прежних Богов.
   — Молчишь, — прокряхтела она. — Я знаю, это твой крест. И у дочери моей тоже свой крест. Так решил Он! — Берта подняла кверху кривоватый палец, рука её обессилено и обречённо упала вниз.
   Я кивнул старухе. К чему спорить попусту, надо дело править.
   — Моя дочь сказала, ты искал моего брата. Ума не приложу, с чего бы это она так решила, да и зачем он тебе сдался. Торвальд умер, упокой Господь его душу, он был добрый христианин, и искупил все свои прегрешения.
   Я снова кивнул старухе и свободной рукой показал, чтобы она продолжала рассказ.
   — Ты, должно быть, желаешь узнать, почему на весь хутор только мы с Солиг, да ещё пара семей… Он тоже скоро переберутся подальше от моря, останемся мы — нам некуда бежать.
   Не знаю, правда это, или нет, когда я была еще молода, и даже священник поглядывал мне вслед, случилось моему брату приютить у себя мальчика. Он, к слову, был отмечен той же печалью, что и ты, странник, людей дичился, а Торвальду помогал из благодарности. Привязался, точно собачонка, брат спас мальца — пусть зачтётся ему это на Страшном суде…
   Пламя алело, послушные моему знаку альвы трудились на славу, подхватив раскаленный клинок клещами, я погрузил его в раствор, и запахи трав клубами заволокли кузню.
   — Ты ладно работаешь, парень! — похвалила старая Берта. — Брат тоже знал свое дело. Вот, однажды, и довелось ему подковать — прости меня, Господи — осьминогого скакуна. А владелец-то коня возьми, да подари брату кольцо, больно понравилось ярлу искусство, а вернее — тот мальчонка, что немой при кузне обретался. Сменялись.
   Сама-то я на сносях была, она, Солиг и родилась. Не след Торвальду от язычника подарок принимать, я бы отговорила брата, да пожадничал — принял подарок.
   И вот с той поры как пирушка, или тинг, всё-то Торвальд о скакуне чудесном рассказывает, да перстенёк показывает. Многие желали тот перстень купить — никому не продал, уверовал, что может заклад этот большее богатство принести, — посетовала старая Берта. — Как ни хранил Торвальд Одинов дар, а пришлось расстаться с ним. Повадился по осени на хутор ходить жадный датчанин. Едва зерно соберём — даны тут как тут. Ловок их корабль по фьорду пробираться. Мужчин, кто помоложе — раз за разом истребили. Девок портили, одну Солиг и не тронули за то, что «тёмная» она, и суеверие старое иногда на пользу оборачивается. Хотел Торвальд откупиться от злодеев — вот тогда он перстень и отдал. Одну осень даны не появлялись, народ оправился, вздохнул свободно, да через год уже не обошлось. Брат, правда, этого не видел, прибрал Господь душу его на небеса… Вот и опустел хутор. Мы последние тут, и деваться нам некуда. Старая я, век доживаю, помру скоро…
   — А Солиг — кому она, слепая сдалась? — может, спросила, а, то и, просто, изрекла старуха горькую истину.
   — Зачем так, матушка! — почти простонала Солиг, мы и не заметили, как девушка добралась до кузни.
   — Никто доселе не мог знать, что она за Человек! И, вдруг, немому только слепая и суждена? — подумал я, зло приложив молотом раскалённое железо.
   — Ты хочешь остаться? — изумилась девушка.
   — Я не брошу вас, — яростно сверкнула мысль, озарив лишь на миг потаённые думы.
   И она успела, клянусь Одином и Фригг! Это рыжее чудо постигло все мои наивные тайны в то же мгновение…
   … каждое мгновение вот уже много месяцев подряд я слагаю песню, самую лучшую, самую искреннюю вису. Я нем, и тебе никогда, никогда не услышать её из моих уст, о, Солиг, моя дорогая. Так, сам того не желая, я обделяю тебя, Солиг, обделяю тем светом и теплом, что способна исторгнуть моя душа.
   Я погружаюсь в ночное небытие с твоим сладким именем на устах, я открываю глаза ранним утром — первое из слов, что я произношу — Солиг! Родная, милая, единственная.
   Я верю, я чувствую, что всё это лишь робкая тропинка к тому безумству, что я ещё совершу в твою славу. Ты же дашь мне такие Силы, о которых можно только мечтать, силы жить, способность творить, выдумывать сказочные небылицы, которым, может, станут верить люди, если им поведать, как может быть полна и прекрасна жизнь… И всё это ты, всё это из-за тебя, Солиг!
   — Зачем ты играешь со мной, Инегельд! — прошептала Солиг как-то раз.
   Разве я посмел бы играть с тобой, рыжекудрая волшебница. Знаешь ли ты, что никому до сей поры я не целовал коленей, да, можешь не сомневаться. И ни перед кем еще я не испытывал такого стеснения и преклонения, видишь — мне удалось превозмочь эту юношескую стеснительность, и я коснулся-таки девичьего колена губами, ощутив солоноватую кожу и подрагивающую синюю жилку. И поверь, если бы не твои слова, я не прекращал бы её целовать, то, умиротворяя перестук сердец, то, напротив, возмутив его до предела.
   Твой взгляд, касание твоих одежд ненароком… И сладостная нега охватывает всё моё естество, едва я только поймаю легкий ветерок твоего дыхания.
   Мне много дней снится один и тот же сон. Туманное поле, красное огромное солнце закатывается за гору, сверху донизу поросшую пушистым лесом… А я прижимаю тебя крепко-крепко, обнимаю, покрывая поцелуями лицо и шею, и плечики, и эти руки, и шепчу: «На что мне мир без Тебя, любимая! Зачем мне этот мир?»
   Я так долго ждал тебя. Тебя одну, непохожую ни на кого, единственную из всех женщин, понимающую без слов. Я молчу, потому что мысли пусты и невыразительны, если не смотреть в глаза. И всё-таки внемли мне, Солиг, внемли же мне, немому. И я не совру ни единой мыслью, ни единым непроизнесённым словом.
   — Нет, не торопи меня, Инегельд! — отвечала Солиг. — Ты видишь кругом совсем не то, что чувствую я.
   Да, она видела мир «тёмными» глазами, и она пела о том, завораживая душу и рассудок.
   Как я мог её торопить? И кто я был для Солиг? И кем она была для меня?
   … Предоставленные самим себе, события текут от плохого к худшему — надо было давно покинуть это мёртвое селение, приближалась осень…
   А мир был так огромен, я знал это. Огромен, и потому, наверно, казался девушке враждебным и чужим в сравнении с тем родным, сотканным из запахов моря и звуков колышущегося вереска мирком Несьяр.
   Старая Берта совсем разболелась, и очень некстати, потому что последние две семьи, собрав пожитки, двинулись прочь от побережья. Ближайшее селение, куда прежний священник Несьяр увел паству, лежало к северу, и, выйдя засветло хорошим шагом, я к полудню был уже там.
   Мне не раз приходилось бывать на новом хуторе, народ прослышал, что в округе завёлся справный кузнец. Кое-что мне и в самом деле удавалось получше Торвальда, да навык тут был ни при чём. Готов поклясться, правда, что сработанные мной мечи рубили не хуже освящённых в серебряной купели. Руды в Несьяр выходили на поверхность — ещё Торвальд показал мне это место.
   В тот памятный день, рискуя разбудить чуткую Солиг, я осторожно прокрался мимо её комнатушки, выскользнул за дверь и двинулся уже знакомой лесной тропой, неся за плечами нехитрый груз, что предстояло выложить за муку, полученную мной в долг ещё десять дней назад.
   Я не одолел полпути, хотя уже показался знаменитый на всю округу плакун-камень, громадный валун принесенный с севера могучими снежными великанами в незапамятные времена.
   Возле камня, укутанный в длинную выцветшую суфь, мне померещился старик. Окладистая борода, спадавшая на широченную грудь блеснула издали серебром. Будь он даже в той несносной широкополой шляпе — даже тогда у меня не возникло бы и тени сомнений.
   Ещё пара шагов, но видение растаяло, словно утренний туман.
   — Харр! Харр! — выкрикнул черный, как смоль, ворон, снявшись с ели, он спикировал на камень и зыркнул на меня злым человечьим оком.
   Клюв навьей птицы был окровавлен.
   Сбросив ношу наземь, я со всех ног бросился назад.
   — Ха! Ха! Хар! Хар! — неслось мне вслед.
   … Никто не мог знать, что я — человек!
   Одним движением могучей лапы я вышиб злосчастную дверь и ввалился в дом.
   Одетый в бронь человечишка ошалело глянул на меня, коготь меча безжалостно раздвоил ему череп, выплеснув в стороны мозги.
   Тут же наскочил второй, но он не сразу разобрал, с кем имеет дело. В двух шагах датчанин замер, я молниеносно выдвинулся ему навстречу, и, упав на колено, резко послал сталь вперёд, крутанулся, уходя от удара третьего противника. Датчанин рухнул на колени, разглядывая кишки, что гадюками ползли из рассечённого наискось живота. А этот третий, его подельщик, не рассчитав замах и высоту потолков, перелетел через меня, брякнувшись на прогнивший настил.
   Не мешкая, я ринулся на злодея и одним движением перерезал ему горло по самый кадык. Ощутив на губах солоноватый вкус брызнувшей крови, я даже заворчал от удовольствия, переходящего в ярость, вожделение лютого зверя…
   Грудь распирали хрипы. На моё логово набрёл чужак, пришёл не один, чужак привёл с собой стаю. И не будет чужаку пощады, и не может быть человеку от зверя снисхождения.
   За окном слегка потемнело.
   — Эй, парни! Вы там уснули! Мы девку никак не найдём, даром, что слепая! — послышался глумливый голос.
   Подобрав вражий меч, я с силой послал его клинок сквозь бычачий пузырь. Тот лопнул, в проёме оконца мелькнула голова. Проглотить локоть железа не всякому дано.
   Убивать! Резать! Калечить! Рвать!
   Каждого из стаи, каждого и любой ценой.
   Я принюхался, у выхода меня поджидали, ну, да не стоило им усердствовать в кладовой — Берта готовила душистый эль.
   Двое, слышал я, один — помоложе, второй — опытный. Сердце первого стучит, как у зайца, у другого оно размеренно.
   Пока не подоспела подмога, пока даны не хватились убитых, я должен управиться с этими. Главное, выбраться во двор, и чтобы никаких луков!
   Содрав с тела рубаху, стараясь не выдать себя и шорохом, я прокрался к выбитой недавно двери и глянул наружу — тот, кто смотрит из темноты, всегда незаметен тем, кто стережёт его на свету.
   Молодой был мне виден превосходно, он стоял точно напротив проёма, прикрывшись круглым щитом, другого, более опытного я не видел.
   — Аррха!
   Я оказался с ним рядом прежде, чем парень успел выставить щит. Послушное крепкой ладони железо перерубило противнику ключицу. Дан выронил щит, чтобы принять меч в левую руку, но смазанное движение моего клинка неумолимо продолжалось, обретя иное направление. Меч пошёл снизу и раскроил датчанину пах:
   — Господи Иисусе! — сорвалось с его губ вместе с кровавой пеной.
   Краем глаза я углядел и последнего противника, который, будь у него молодость, сумел бы поразить меня, но сейчас его боевая секира казалась медлительней чайки, заглотнувшей рыбину.
   Железко пропахало точно то место, где я стоял мгновение назад.
   Отскочив, я споткнулся о труп Берты, изуродованный молодчиками до неузнаваемости, и если бы не одежда, мне не признать её.
   Противник не медлил, один удар секиры стоил бы мне жизни, но враг ошибся, думая, что я буду ждать его.
   Имя мне Инегельд, и не сам ли старый Харбард обучил меня премудростям сечи.
   Дух Зверя! Выпусти его, взлелеянный ненавистью, он сожрёт врага — сперва разум, потом и плоть. Я угодил датчанину в печень и даже слегка повернул металл, насладившись маской боли и ужаса на его лице. Безразличие бессмертных к жизни осознаётся лишь там, где властвует сама навь. Хорошо, что Солиг не увидит моего торжества. Никто из них не мог знать, что я — человек, никто, кроме неё.
   — Никто, кроме меня! — сказала Солиг, положив мне на плечо ладонь, пальцы которой украшали изумительные перстни.
   — Родная! Неужели? — я обернулся, мечтая заключить любимую в объятья, чтобы не отпустить уже никогда и никуда.
   — Ты ещё совсем мальчишка, Инегельд, — пробасила Солиг, меняясь на глазах. — Воистину, любовь делает человека слепым! — добавила она с детства знакомым голосом. — Но ты и счастлив этим, потому что любовь предпочитает смертных и слепых, чем вечных и всевидящих.
   Рыжие cолнечные волосы, прежде ниспадавшие на плечики, разом поседели, обратились в густую копну, их сковал серебряный венец. Венец, охватывающий могучий лоб мыслителя.
   Тот, что был ещё недавно Солиг, вытянулся, опередив меня на голову, и раздался вширь, а бородища, заплетённая косой, украсила грудь.
   Он хохотал, коварный Харбард, сбрасывая обличие за обличием, снимая маску за маской. Он веселился, и имел на то право — смутьян и губитель, морок и рознь.
   — Неужто не так? — подмигнул Он мне своим единственным оком.
   Хоть в этот раз, быть может, Харбард остался вполне доволен.
   — Так, — горько усмехнулся я и зашагал на свет, прочь из девятой пещеры, откуда так и не сумел выбраться. — Нет в мире солнечных женщин. Но их все равно надо искать… И я найду.
* * *
   — Инегельд! Инегельд? Какое звучное имя, что-то из русской истории, по-моему даже договор с ромеями, — припоминал Всеслав, поворачивая пальцами заляпанный пустой стакан. — Игорю с бабами никогда не везло, вот и выплеснулось, должно быть… Бедный парень, ходит, как неприкаянный, всякой магией занимается… Надо будет его познакомить с кем-то, а то сам уж больно смурной.
   Второй текст Игоря оказался повеселее. Всеслав решил глянуть и его, он плеснул в стакан еще портвейну, пригубил — не пошло. Его полупьяное сознание в какой-то момент боролось с желанием все-таки осушить бутыль до конца, и сознание победило. Он отставил бутылку подальше, плотно забив в нее пробку. Затем он, шлепая тапочками, сходил на кухню и, набрав полную кружку, сунул в воду кипятильник.
   Пропев: «Чай и только чай!» — Всеслав нажал клавишу PgDn:
   …Иные говорят, что лучшее лекарство от бессонницы — это сон-трава. Прочие советуют считать на ночь, третьи — рисовать в голове причудливый узор. Но правы лишь те, кто предлагает первейшим средством мысли о дремлющей кошке, ибо нет другого такого зверя, который спит столь сладко и так чутко, и никто не сравнится с ним в грациозности ни днём, ни ночью. Даже спящая, кошка по-прежнему красива и неповторима.
   Если вы решили попробовать этот рецепт — не спешите. Прикройте веки и представьте себе мурлыку.
   Он вольготно устроился на самой верхней книжной полке вашей комнаты. А может, это ветка! Ветка дуплистого очень старого дерева, таких и не сыскать ныне.
   Зверь поглядывает на мир сквозь узкие щёлочки хитрых зелёных глаз. Кажется, ему всё равно, а коту и впрямь нет до вас никакого дела. Он занят собой. Вот ему что-то не понравилось среди пушистой шкуры. Пара движений языком — шерстинка к шерстинке. Теперь мех в порядке.