Вера не колебалась ни мгновения. Она сразу же ответила Горскому, что согласна, – да и, на ее взгляд, никто не ожидал от нее ничего другого. Спросила только, кто будет ее партнером. Горский назвал имя Михаила Мордкина, окончившего то же училище, что и Вера, но задолго до нее – по классу хореографа Тихомирова, – и уже ставшего заметной величиной на балетном небосклоне Большого. Горский добавил: он надеется на то, что опыт Мордкина поможет Вере скрыть имеющиеся у нее до сих пор изъяны, о которых он, Горский, осведомлен, как никто другой. Главная же трудность, на взгляд Горского, заключалась в том, что дебютантке, пусть и талантливой дебютантке, какой является Вера, предстоит исполнить не просто главную партию, но две главные партии сразу, причем совершенно разного и, строго говоря, противоположного характера: очарованную принцессу Одетту с ее – после того, как ее вырвали из оков зла, – безудержной любовью к принцу Зигфриду и дочь злого волшебника Ротбарта, превращенную отцом в черного лебедя Одиллию, которая, воспользовавшись внешним сходством с Одеттой, соблазняет принца и тем самым губит счастье «белой» пары. Удастся ли Вере вложить в каждую из этих двух партий и сходство, и несходство, достанет ли у нее на это собственного душевного опыта, да и технического мастерства тоже?
   Все две недели, оставшиеся до выхода Веры на сцену Большого, Горский репетировал с ней едва ли не круглосуточно. К тому же он сократил и существенно переработал обе доставшиеся Вере партии, приблизив их к возможностям дебютантки, и тщательно наказал ей вложить всю естественность и весь лиризм собственного дарования в партию Одетты, зарезервировав все так же присущее Вере кокетство для образа Одиллии. Балетная техника не была, по его словам, сильной стороной Вериного таланта, поэтому ставку следовало сделать на собственную индивидуальность (слова «красота» Горский тщательно избегал), на очарование, на ауру, которыми она и подкупила на выпускном экзамене строгого Теляковского. Но прежде всего Вере надлежало понять и принять близко к сердцу главную мысль балета. Пусть «Лебединое озеро» и является волшебной сказкой, прелесть сказок заключается не в последнюю очередь в том, что каждой из них присуща определенная главная мысль, причем в «Лебедином озере» этой мыслью становится любовь, оказывающаяся в конце концов сильнее всего зла, на которое способен мир. Одетту и Одиллию надо танцевать так, чтобы этот образ двоился, но, и двоясь, оставался бы двуединым. И конечно же, многоопытный Михаил Мордкин поможет ей в решении этой сложной задачи.
   Однажды, когда они возвращались с затянувшейся (как чуть ли не все остальные) до глубокого вечера репетиции, Горский, внезапно рассмеявшись, объявил: если ей это поможет, Вера вправе вообразить, будто Петр Ильич Чайковский написал «Лебединое озеро» и включил в него партии Одетты и Одиллии специально для нее, Веры, – пусть ее тогда и не существовало на свете, и пусть саму оперу он написал исключительно из-за денег… И вот что у него, однако же, получилось!
   Позднее Вера не раз обращалась мыслями к историческому для нее вечеру 6 декабря 1906 года в Большом театре: «Мой дебют состоялся при переполненном зале и обернулся сногсшибательным успехом, – написала она в воспоминаниях. – Теляковский и Горский были бледны как смерть от волнения и страха… а после адажио во втором акте, когда публика, поднявшись на ноги, разразилась оглушительными рукоплесканиями, оба, по древнему русскому обычаю, перекрестились». Конечно, с таким спокойствием она могла написать об этом лишь долгие годы спустя. А тогда, 6 декабря, она словно бы не танцевала, а отдавалась на волю танца – танца и многоопытного Мордкина, к которому Вера то и дело припадала, а затем и падала в сценические объятия; тени длинных ресниц трепетали у нее на щеках. Бесспорно, Вера источала романтическое очарование и скорбь, особенно в образе Одетты, – и это не могло оставить публику равнодушной, – а тот факт, что она еще далеко не прима и не способна затмить занемогшую балерину основного состава, подметили разве что немногочисленные балетные критики (и конечно же, Горский и Теляковский), – но ведь никто и не ожидал ничего другого, не правда ли? Так или иначе, дебют Веры обернулся успехом. После того как занавес опустился в последний раз, она и сама перекрестилась; Теляковский поздравил ее, Горский сердечно обнял; но она словно бы не воспринимала этого, не вдруг и не сразу осознавая, что с нею, собственно говоря, произошло. За те два часа, что длился спектакль, само ее тело и все четыре конечности слились воедино с музыкой Чайковского.
   На следующее утро, встретившись с Верой за кулисами, Горский вернул ее с неба на землю. Вчерашним дебютом, сказал он, Вера приотворила себе дверь в мир большого балета – не более того, хотя и не менее. И теперь ей предстоит – уже без посторонней помощи – переступить через порог. Она и сама понимала это, она ни на мгновение не забывала о том, как несколько раз поскользнулась на сцене, чего, как она надеялась, никто, кроме нее самой и ее партнера, не заметил. Однако оглушительные овации все еще звучали у нее в ушах, пусть она и внушала себе, что предназначены были эти аплодисменты не ей, семнадцатилетней дебютантке, по меньшей мере не ей одной. Или все-таки?.. Кто в силах понять легко загорающуюся и столь же легко разочаровывающуюся, непредсказуемую и переменчивую публику? Разве что Горский… Вера не сомневалась в том, что он на ближайшие годы так и останется ее наставником. Правда, теперь уже не столько преподавателем, сколько хореографом. На театральной доске в коридоре уже вывесили распределение ролей на следующую постановку – балет «Дочь Фараона», – и главная женская партия досталась Вере. Ее дебют в двуедином образе Одетты-Одиллии в «Лебедином озере» был только началом – и конца этому в обозримом будущем не предвидится, со внезапной ясностью поняла Вера. Сейчас должно начаться именно и только то, к чему она стремилась и исступленно готовилась все годы, проведенные в хореографическом училище.

В Большом

   Снег на Театральной площади, на улицах и в переулках старой Москвы таял, растекаясь ручейками и стоя большими лужами, которые успевали за ночь вновь замерзнуть. За застекленными витринами клубов и ресторанов страстно спорили московские балетоманы, обсуждая сравнительные достоинства и недостатки американки Айседоры Дункан и петербурженки Анны Павловой, о предстоящих гастролях которых уже было объявлено в Белокаменной: одна в древнегреческой тунике похожа в своем танце на внезапно воскресшую античную статую или фреску, другая – «умирающий лебедь» – придерживается строгой классической манеры. Спорили о том же и в Большом, с нарастающим интересом ожидая приезда обеих великих танцовщиц.
   Вера, конечно же, слышала эти разговоры, однако куда больше интересовали ее сейчас собственные дела, – и на волнения, никак не связанные с внутритеатральными хлопотами, у нее не оставалось ни сил, ни времени. На смену эйфории и вместе с тем неуверенности, которые она испытывала первые недели в Большом, пришла трезвая деловитость ежедневного театрального распорядка. Банальная болтовня в артистической уборной, бесцельное стояние на месте под свисающими на шнуре софитами или в самой кулисе, нетерпеливые и требовательные выклики Горского в ходе репетиций, которому вечно надо было что-нибудь «подправить» – в позе, в поступи, в прыжке, – в результате чего пыль стояла столбом на подмостках и доводила участников репетиции до кашля, так что аккомпаниатору порой становилось чуть ли не плохо, – а в это же время из фойе, где, случалось, обнаружив, что сцену оккупировали «балетные», репетировали певцы, по задним рядам пустынного зрительного зала раскатывались рулады арии Лепорелло или Лоэнгрина, поскольку кто-то в очередной раз позабыл прикрыть дверь, – эта непривычная атмосфера все еще несколько смущала Веру. Но вот вечером взмывал вверх занавес – и оставались только музыка и танец, а все прочее утрачивало малейшее значение.
   «Первые годы моей работы в Большом театре, – написала Вера позднее в своих воспоминаниях, – я жила только тем, что с утра чуть ли не до ночи изучала и осваивала текущий репертуар. Домой я возвращалась только поесть и поспать; все остальное было из моей жизни исключено напрочь». Но сейчас счет шел еще не на годы, а на месяцы, – это были первые месяцы ее службы в театре, – и до осуществления мечты стать истинной примой было, несмотря на успешный дебют, еще далеко. Вера смирилась с этим, поняв, что вслед за годами ученичества в балетной школе непременно идут годы учения в самом театре. Меж тем она побывала на московском выступлении Анны Павловой – и тихо позавидовала петербургской приме. Но, разумеется, и восхитилась ею. Те несколько минут, в течение которых Павлова не столько станцевала умирающего лебедя Сен-Санса, сколько – до последних затухающих содроганий – пережила и оплакала его смерть, наглядно продемонстрировали Вере, сколькому ей еще предстоит научиться. О многом сказала ей и смертельная тишина, наступившая после этого в зрительном зале, прежде чем он, словно очнувшись из скоротечного небытия, разразился несмолкающими аплодисментами. Вера уходила из театра под впечатлением от встречи с истинным шедевром; уходила, вспоминая слова Горского, сказанные ей еще в самом начале учебы в балетной школе: балет – это миф, балет – это своего рода вероисповедание, которому необходимо предаться душой и телом, потому что в противоположном случае все твое техническое мастерство тебе не поможет и танец так и останется сочетанием механических телодвижений и бесплодных душевных усилий. Тогда Вера, как и большинство ее соучениц, не поняла в этом наставлении слова «конфигурация». Теперь же она прекрасно понимала, что это такое, она освоила весь балетный лексикон и умело пользовалась им сама, когда речь заходила о формировании того или иного художественного образа. Да, это была уже отнюдь не та Верочка, что два года назад; в Большом ее уже называли Каралли (хотя порой добавляли к фамилии снисходительно ласковый эпитет: маленькая Каралли); именно так и значилось в одной из первых газетных рецензий на ее дебют: «Маленькая Каралли, подающая большие надежды». И она прекрасно понимала, что еще довольно долго до прославленной Анны Павловой ей будет как до звезд. Осознанием этим она только подстегивала собственное честолюбие. Ей ведь еще предстояло догнать и превзойти прим Большого, многие из которых были десятью годами старше ее, – прежде всего, царицу здешних подмостков Екатерину Гельцер, – и в том, что именно так все и будет, у Веры не было ни малейших сомнений. От нее самой требовались для этого лишь терпение и трудолюбие. А обоими этими качествами она была наделена в избытке.
   Дебютировав в «Лебедином озере», Вера через пару-тройку месяцев начала танцевать в Большом еще несколько партий. По сути дела, она освоила весь балетный репертуар сезона, правда далеко не всегда попадая в первый состав, а подчас – не попадая даже во второй. Так или иначе, Бинт-Анта в «Дочери фараона», Лиза в «Тщетной предосторожности», кукольная фея, а затем и сама Жизель в одноименном балете француза Адольфа Адана (эту партию ей не раз доводилось танцевать и впоследствии, до самого конца своего балетного поприща) – этот перечень был недурен. До поры до времени Вере хватало и того, что в балетных программках, которые она с удовольствием дарила бабушке или пересылала в Ярославль родителям, ее фамилию прекратили печатать самым мелким шрифтом. Причем письма с программками приходили в Ярославль далеко не обязательно из Москвы. Балетная группа Большого выезжала и на гастроли в Петербург (и успешно выступала перед тамошней избалованной публикой), а раз в год отправлялась в турне по губернским городам России. Именно там, в провинции, на долю Веры и выпадали первые подлинные триумфы, в которых ей, пока суд да дело, еще отказывала публика обеих столиц. Однако Вера не обольщалась неумеренными провинциальными похвалами, понимая, что восторги на газетных страницах Самары или Ростова значат куда меньше, чем взвешенные высказывания балетных критиков в «Московских ведомостях» или «Русской мысли».
   В Москву и на сцену Большого Вера возвращалась теперь как к себе домой – после утомительных гастролей и нелегкой гостиничной жизни в отелях с гордыми названиями и более чем сомнительным комфортом. Одна из таких гостиниц (Вера вскорости позабыла, в каком городе) называлась, например, «Эспланадой» – и там, над камином в холле, висел огромный фотопортрет Федора Ивановича Шаляпина, который некогда, еще практически безвестным певцом, выступал в городе и, соответственно, останавливался в той же гостинице. Владелец отеля объявил об этом с превеликой гордостью. Однако за завтраком в гостиничном ресторане Вера увидела крысу, сидящую под столом и, подобно смирной собаке, дожидающуюся, пока ей кинут косточку. Вера в ужасе вскочила из-за столика и бросилась бежать. И вот крысы, несметное полчище крыс набросилось на юную балерину. Но тут она проснулась у себя в номере, который делила с балериной Александрой Балашовой, всего двумя годами старше Веры, – и крысы остались в ночном кошмаре, приснившемся, должно быть, под впечатлением от словесного образа неких извивающихся и переплетающихся змей, о которых накануне вечером, за чаем с ромом, рассказывал Горский. По предложению театрального художника Бенуа он решил облачить кордебалет в «Саламбо» в змеиную кожу и заставить танцовщиц выходить на сцену, как бы сползая по стенам. На Веру этот рассказ произвел столь сокрушительное впечатление.
   Наряду с выступлениями в переполненных, как правило, залах (которые подчас напоминали Вере родной театр в Ярославле), гастрольные поездки изредка приносили и довольно приятные впечатления: изысканное послеполуденное чаепитие, на которое один из вице-губернаторов пригласил всю труппу; или поездка по степи на лихой тройке, причем на облучок уселся и, громко свища, принялся уморительно пародировать московского ямщика сам Горский. И все равно возвращение в привычную обстановку Большого театра, погружение в атмосферу репетиций и проб было всякий раз радостным. После «Саламбо» в Большом решили возобновить «Конька-Горбунка» на музыку Пуни, все с тем же Мордкиным в заглавной партии (Горский уже ставил на той же сцене этот балет, но было это задолго до прихода Веры в театр). Умение Мордкина полностью вживаться в сценический образ Вера сумела оценить, еще дебютируя в «Лебедином озере»; с тех пор он понравился ей как партнер: в дуэте с ним она и сама чувствовала себя уверенно – и все это, вместе взятое, просто обязывало ее на сей раз подойти к партии Царь-девицы с особой тщательностью и энергией. Меж тем она уже практически полностью овладела искусством скрывать свои чисто технические погрешности за блеском чрезвычайно выразительной пластики и, скорее, несколько левантийской красоты: и то и другое придавало ее танцу столь лирическую и вместе с тем чувственную ноту, что публика как зачарованная следила за ее танцем, а вовсе не за ее промашками.
   Помимо балета, Веру по-прежнему практически ничего не интересовало. Происходящее вокруг она, разумеется, принимала к сведению, но так, словно оно ничуть не затрагивало ее саму. Даже оперы, шедшие в Большом в очередь с балетами и порой становившиеся притчей во языцех для всего города (и собиравшие длиннющие очереди жаждущих раздобыть билет у театральных касс), оставались для нее пусть и родственным, но все же чужим миром, – и она оперные спектакли, можно сказать, не посещала вовсе, хотя родная бабушка Веры, у которой балерина проживала, являлась страстной поклонницей оперного искусства. Конечно, Вере доводилось слушать восторженные вздохи других балерин в артистической уборной по тому или иному оперному певцу, имя которого набирали в программке далеко не петитом и снабжали самыми лестными эпитетами в газетных отзывах; конечно, видела, как они чуть ли не дрались друг с дружкой за контрамарки на его выступления или, раскрасневшиеся и смущенные, поджидали его выхода со сцены в надежде на хотя бы мимолетную снисходительную улыбку. Но по какой-то неясной даже ей самой причине Вера чувствовала себя выше всей этой суеты и была далека от того, чтобы творить себе кумира. Она и не догадывалась о том, что уже вскоре и ей самой случится испытать нечто сходное – и это чувство станет для нее на долгие годы определяющим и даже судьбоносным.
   В Москве стоял один из уже ощутимо холодных осенних дней. Наконец-то Вера решила отблагодарить бабушку за постоянную ласковую заботу совместным походом в оперу. Утром, перед репетицией, она отправилась в канцелярию и впервые в жизни попросила у администратора две контрамарки. Тот сокрушенно покачал головой: неужели Вера не знает, что нынче вечером поет великий Собинов? Билетов на него не достать даже в кассе – причем ни за какие деньги. Вера вышла из канцелярии раздраженная и огорченная и, вопреки полученному отказу, тем же вечером приехала в театр вместе с бабушкой. Ей доводилось слышать, что люди порой сдают билеты, и тогда их в самую последнюю минуту можно приобрести в кассе прямо перед спектаклем. Но у нее ничего не вышло, и разочарованная Вера отправила старую даму домой, пообещав ей, что в следующий раз у них непременно все получится. Сама же задержалась в театре, чтобы, воспользовавшись ситуацией, обсудить кое-что связанное с завтрашней репетицией, с собственным балетмейстером. Нигде, однако же, не нашла его и, не сняв мехового манто, проследовала за кулисы (а делать это в верхней одежде было строго-настрого запрещено). Сделанное ей в этой связи одним из театральных служителей замечание Вера проигнорировала и, усевшись в глубине сцены на низкую скамеечку вдвоем с Балашовой, поделилась с подругой накопившимся раздражением. Меж тем оркестр в «яме» уже настраивал инструменты. Мимо балерин прошел какой-то певец – уже в театральном костюме и в гриме и на ходу прихорашиваясь; внезапно застыл на месте и внимательно посмотрел на Веру. Его губы тронула легкая улыбка – и тут же он исчез в глубине кулисы. Взгляд певца смутил Веру, и она спросила у Балашовой, кто это был. Подруга удивленно рассмеялась: «Ты, похоже, вообще никого, кроме балетных, не знаешь. Это же сам Собинов!»
   Позднее Вера не раз вспоминала эти слова – и, конечно же, собственное простодушие. Судя по всему, она одна-единственная во всем Большом ухитрилась не узнать самого Собинова– знаменитого тенора, о котором тогда говорила вся Москва. Однако взгляд его все еще жег ей щеки, когда она уже собралась на выход, как вдруг дорогу ей преградил все тот же служитель: Собинов счел бы для себя великой радостью, сообщил он, если бы Вера осталась послушать, как он поет. Служитель повел Веру в один из полутемных закутков, каких полно за кулисами. Здесь она вновь увидела Собинова. Прежде чем выйти на сцену, он ей кивнул. Она же, стоя на ногах, прослушала как загипнотизированная все его выступление. Да и вообще его пение она слышала в первый раз.
   Уже на следующий день их друг другу представили. Собинов с Верой успели в тот раз обменяться всего лишь парой слов, но с тех пор они начали регулярно сталкиваться в коридорах и закутках за кулисами, причем Вера сама не могла понять, кто из двоих эти как будто нечаянные встречи подстраивает. Когда, например, он идет репетировать свою партию в опере «Руслан и Людмила», а она выходит на балетную сцену в образе кукольной феи. Однажды Вера поведала Собинову о том, что ей не удалось достать контрамарки на его выступление для себя и для бабушки – и он тут же попросил у нее разрешения прислать два билета. Вера, однако же, отказалась, заметив, что уж как-нибудь раздобудет билеты сама, только бы послушать, как он поет партию Руслана. Пушкина Вера любила с детства, а уж выслушать переложение его юношеской поэмы на музыку Глинки, да еще и в исполнении Собинова – в таком она отказать себе не могла. Однако Собинов сумел настоять на своем. На следующий день, часов в двенадцать, когда Вера, у которой не было репетиции, еще оставалась дома, на квартиру к бабушке пожаловал из театра курьер с письмом от Собинова. Раскрыв конверт, Вера обнаружила два билета в ложу и стихотворный экспромт: «Той, что всегда так радостно смеется, а сердце ей в ответ блаженно бьется!»
   Никогда еще не получала она стихотворных посланий, к тому же столь недвусмысленно любовных, – и пришла поэтому сейчас в полное смятение. Ей никак не удавалось представить себе, что великий Собинов, покоривший всю Россию и наверняка – великое множество женских сердец, делает такие авансы ей, маленькой московской балерине (ибо, подавленная его величием, она чувствовала себя именно маленькой). С одной стороны, это невероятно льстило ей, но с другой – Вера не могла не задаваться вопросом, не блажь ли это с его стороны, не прихоть ли, не шутка, большими охотниками на которые почему-то слывут именно тенора, да и вообще певцы, да и (если верить перешептыванью в женской артистической уборной) далеко не только певцы? Молва гласила, что прежде всего в Петербурге – с его куда более свободными, чем в Москве, нравами – у музыкальных барышень из Мариинского бывают богатые и влиятельные покровители, причем длятся такие связи по-разному: когда долго, а когда – буквально пару недель. Да и вообще, там не считается предосудительным для молодой певицы или балерины находиться на содержании у какого-нибудь богатого господина. Понизив голос, говорили и об известных балеринах, ухитряющихся превратить краткую интрижку в длительный роман, называя в этой связи имя Матильды Кшесинской, которая давным-давно, еще на выпускном балу по случаю окончания хореографического училища, приглянулась престолонаследнику и ухитрилась влюбиться в него до гробовой доски. Сплетня, конечно, думала Вера, наверняка даже в лучшем случае лишь наполовину правдивая; да и вообще, какое это имеет отношение к ней и к Собинову? Вера проанализировала собственные чувства и поняла, что уже испытывала нечто похожее, еще будучи ученицей балетной школы. Но тогда она была еще совсем юной барышней, можно сказать девочкой; Горский был ее педагогом; и, как ей сейчас представлялось, ее тогдашнее восторженное отношение к нему почти не выходило за рамки бесплодных и беспочвенных фантазий. И вот теперь, сознательно кривя душой, она внушила себе, будто и к Собинову относится точно так же – как к старшему товарищу и учителю. В ответ на стихотворный экспромт Вера передала Собинову – через театрального служителя, анонимно – букет роз, причем не на сцену, а в артистическую уборную.
   Собинову, впрочем, не составило труда сообразить, от кого эти розы. И его следующий ход в этой шахматной партии не заставил себя долго ждать. Тем же вечером его личный лакей предстал перед Верой и вручил ей роскошную вазу, полную все теми же розами, только на сей раз – темно-красными. Ей было восемнадцать лет, ему – тридцать шесть; ее музыкальная карьера только начиналась, а он был в зените славы.

Па-де-де

   Леонид Собинов родился в Ярославле (где прошли детские годы самой Веры) в патриархальной купеческой семье, в которой тем не менее увлекались музыкой. Вокальная одаренность Собинова стала очевидной, когда он уже начал учебу на юридическом факультете Московского университета. Уйдя из университета, Собинов поступил в консерваторию, директор которой, собственно, и разглядел в нем задатки лирического тенора; затем, однако, вернулся в университет, получил диплом юриста и некоторое время проработал помощником присяжного поверенного. Но думал на самом деле только о музыке, продолжал совершенствовать свой певческий дар – и вот наконец на рубеже веков его приняли на службу в Большой театр; дебют Собинова обернулся триумфом; и, начиная с этого времени, певец получил возможность выбирать на всех оперных площадках России любую партию лирического тенора, какая ему понравится. На момент встречи с Верой он уже успел побывать на столь же триумфальных гастролях и за границей: спел в миланском Ла Скала партию Эрнесто в опере Доницетти «Дон Паскуале», в Монте-Карло – партию Фауста в «Мефистофеле» Бойто, в Мадриде – партию Надира в «Искателях жемчуга» Бизе; отныне он считался, наряду и наравне с Федором Шаляпиным, самым известным во всем мире оперным и концертным певцом России.
   Должно быть, в самом начале, еще до того, как между Собиновым и Верой вспыхнуло чувство, восемнадцатилетнюю балерину привлекли прежде всего изнеженная и вместе с тем мужественная внешность певца и, разумеется, его голос. Не столько даже привлекли, сколько на первых порах смутили и взволновали. Когда Собинов пригласил Веру отужинать в одном из предпочитаемых московской богемой трактиров на окраине города, она согласилась не без колебаний, по-прежнему будучи не уверена ни в себе, ни в нем. Пока они добирались туда на извозчике, речь шла главным образом о Ярославле – строго говоря, этот город и был единственным, что их объединяло (как подумала Вера втайне), однако знакомая тема сама по себе приносила известное облегчение. Исключительная предупредительность, проявленная Собиновым по отношению к юной спутнице уже в трактире (где, кстати, пели цыгане), успокоила ее окончательно: было в этом, как ей показалось, нечто однозначно отеческое. Однако цыгане пустились в пляс, атмосфера в трактире стала еще непринужденнее, чем была до этого, – а в речах знаменитого тенора постепенно зазвучали нотки той же откровенной нежности, которая заставила его ранее прислать Вере вместе с розами стихотворный экспромт. При первой же встрече с Верой, сказал он ей, ему поневоле вспомнилась картина Боттичелли, которую ему когда-то довелось увидеть во флорентийской галерее Уффици. Есть разновидность красоты, на демонстрацию которой живыми женщинами следовало бы наложить строжайший полицейский запрет. И тут же, не дожидаясь ее возражений, Собинов подозвал к столику старосту хора – и цыгане по его знаку запели «Дубинушку», а затем и «Камаринскую», причем сам Собинов, вложив два пальца в рот, по-мальчишески свистел им в такт.