– Да уж вы этим известны, – насмешливо вставил Владимир Николаевич, – кого хотите провести сумеете!
   Крюковская тоже засмеялась.
   – О!.. Всегда проведу! – захохотал и он, не поняв насмешки. – Затем и дураки на свете, чтобы их умные могли дурачить, а в особенности это легко с деньгами.
   – Вы и умника всякого сумеете одурачить, – продолжал смеяться Бежецкий. – Что вам стоит это с вашими средствами?
   – На счет этого мне удавалось и не раз. Да и что мне это стоит? Ну, брошу тысячу, другую, пожалуй, – и дело сделано. Люди падки на деньги! – с важностью заметил Исаак Соломонович и снова засмеялся довольным смехом.
   – У меня сегодня до вас, любезнейший Владимир Николаевич, – обратился он к Бежецкому после некоторого молчания, – дельце есть. Я надеюсь, что вы мне это устроите. Там у нас старые счета есть, так я, пожалуй, разорву векселя, – презрительно добавил он. – Это для меня пустяки, но…
   Он искоса поглядел на Крюковскую.
   – Я бы желал с вами побеседовать наедине – предмет деликатный…
   – Если угодно, пройдемте в гостиную. Надежда Александровна нас извинит, – заметил Владимир Николаевич, вставая с кресла.
   – Пожалуйста, не стесняйтесь! – сказал Крюковская.
   – Все насчет искусства, вы знаете, что поддерживаю искусство. Оно мне дорого стоит. Искусство – вещь великая… – ораторствовал Исаак Соломонович, выходя с Бежецким из кабинета.
   Надежда Александровна была рада, что ее оставили одну, и снова погрузилась в размышления по поводу ее предыдущего разговора с Бежецким.
   – Ах, Господи, все это мне кажется не то, – думала она, сидя с закрытыми глазами. – Так близко и вместе с тем так далеко. Не понимает он меня, и мне тяжело, а только стоит ему посмотреть на меня ласково – уж я воскресла и ожила. Опять надежда! Ведь добрый такой, умный… Неужели он не будет никогда таким, каким бы я хотела его видеть?
   Она глубоко вздохнула и встала.
   – Впрочем, вздор! – продолжала она размышлять, нервно расхаживая по кабинету. – Переверну все, это пустяки, можно переделать… Попробую перевернуть. Это должно быть моей целью. Он слишком легко ко всему относится. Серьезного человека в нем разбудить, осветить эту тьму, в которой он жил до сих пор… Тогда, когда мы сошлись, я дала себе эту клятву и сдержу ее. Все вынесу, все ему в жертву принесу, а теперь одно сознаю: люблю его и люблю. Все, что вижу, прощаю. Даже искусство, мое дорогое искусство забываю – для него. Да! Сил во мне много, сумею любя его, свою всю жизнь забыть. Он ветрен и… увлекается. Так что за беда? Пускай только будет чувствовать, что свободен и счастлив со мной…
   Ее думы прервал вошедший Аким, с большим белым картоном в руках.
   Он был еще в более сильном подпитии.
   – Где у нас барин-то? Куды пропал? – остановился он, покачиваясь, посреди кабинета.
   – Он в гостиной, занят! – ответила ему Крюковская.
   Аким, с трудом передвигая ноги, направился к двери, ведущей в гостиную.
   – Не ходи туда, Аким, барин занят, не беспокой! – заметила она ему.
   – Как не беспокой? – остановился он. – Вот принесли, что заказано… Там дожидают. Что вы меня к моему барину не пущаете? Это что такие за новости?!
   – Говорят тебе, не хода, – загородила она ему дорогу, – барин занят. Если и пришли, так могут подождать. Да что это такое принесли?
   Она протянула руку к картону.
   – А то и принесли, – лукаво подмигнул Аким, пряча картон за спину, – что не нужно вам знать, вас некасающее… Секрет… Вот… видно, бабы-то везде равны, что в вашем, что в нашем звании. Что принесли? А то, что не вашего знания дело… Любопытны больно! Вы думаете, у нас с барином секретов от вас нет, ан, вон есть. А вы не пущать…
   Он снова направился к двери.
   Надежда Александровна снова загородила ему дорогу.
   – Говорят тебе, не ходи теперь… Подай сюда картон!
   Она ухватилась за картон, который Аким вырвал у нее из рук, но, потеряв равновесие, упал и уронил картон.
   Крюковская быстро подняла его.
   – Что это? Из модного магазина?
   Аким, с трудом поднявшись, снова бросился к картону.
   – Говорят, что не для вас… Вам знать не надо.
   Надежда Александровна отстранила его рукой, подошла к дивану, поставила на него картон и стала его развязывать.
   – Мне знать не нужно, поэтому я и должна знать…
   Она раскрыла картон и остолбенела.
   – Ведь я же говорил, что вам знать не годится… Спокойнее бы были… Право спокойнее, – заметил Аким, снова бережно завязывая картон.
   Крюковская смотрела на него ничего не выражающим взглядом.
   – А вы любопытничать. Ну, вот и уставились, чего смотрите? Теперь плакать начнете. Велика беда, что пошалить барин, пошалит и все тут. Мужчине можно пошалить, не барышня, – пустился он в рассуждения.
   Она молчала.
   – Таперича тот ругать начнет, – начал он, уже обращаясь к самому себе, – зачем увидала. Ах, ты Господи! Что станешь тут делать? – Не сказывайте нашему-то, что видели, – обратился он снова к ней, – а то задаст мне за вас… Экая оказия случилась!
   – Для кого это? Для кого, – задыхаясь от волнения, спросила она.
   – Вот сказывай таперича, для кого. Да уж все одно знаете, так нечего таить. Тут цыганка эта изменница, – таинственно сообщил он, – ну, барин и заказал…
   – Уйди, Аким, уйди! – прерывающимся голосом крикнула она.
   Он смотрел на нее, не двигаясь с места.
   Она подскочила к нему, повернула и стала толкать его в спину.
   – Поди, поди! Уходи, тебе говорят…
   – Что вы толкаетесь. Уйду и сам, к барину пойду, – заворчал он, направляясь с картоном в гостиную, но вдруг остановился у дверей.
   – Так барину-то ни гугу, а то опять достанется мне на орехи, – таинственно обратился он к ней и вышел.
   Она не слыхала его последних слов: на нее снова нашел столбняк.
   Она стояла посредине кабинета и ломала себе руки.
   Мрачные мысли одна за другой проносились в ее голове.
   – Вот что… Цыганка… Ей шуба! У меня взять деньги третьего дня, – сказал, необходимо матери послать… Обман… Ложь, все ложь… Я последние отдала… Он знал. Зачем?.. Зачем такая гадость… Зачем я люблю… и такую гадость… Измена… оскорбление… Любил… Ну, разлюбил… А этот обман-оскорбление! Ужасное надругательство над чувством… Цинизм! Какое унижение человека!
   Она зарыдала.
   – Зачем полюбила? Зачем? Всепрощающей любовью полюбила, а теперь простить разве можно? Нельзя простить такого подлого существования… Разлюбить? Нет, и разлюбить не могу, простить не могу… Люблю его… люблю и ненавижу.
   Она с новыми рыданиями упала на диван.
   – Порок его ненавижу, а человека в нем люблю. Что же, не жена, законом не связана, а все-таки беспомощна, разлюбить не смогу… Какая дурная, должно быть, я стала? Ложь… Обман… Разлюбить не в силах… чувствую это…
   Она вдруг быстро вскочила с дивана и тряхнула головой.
   – Вздор! Смогу… силы найдутся. Разлюблю… Брошу… ненавидеть должна… ненавидеть… хочу ненавидеть и буду.
   Она отерла платком глаза и сделала над собой неимоверное усилие, чтобы казаться спокойной.
   – Что теперь делать, что делать? – прошептала она. – Не хочу показать мою рану сердечную! Не стоит. Упрекать не буду. Да, не надо показывать вида, что я знаю… Не должна унижаться больше. Довольно!
   Она задумалась.
   – Вот что, равнодушной быть, а в душе ненавидеть. Силы… силы, главное, больше… Где силы найти? Не надо терять волю… я… я человек! Буду это помнить!.. Забыть себя!.. Забыть и его!.. Нет, забыть не смогу! А легче ненавидеть, – с ожесточением прошептала она.
   – Едем, едем, Исаак Соломонович, Аким! Шляпу, перчатки! – воскликнул Бежецкий, входя в кабинет под руку с Коганом.
   – Извините, Надежда Александровна, нам нужно ехать, – обратился он к Крюковской.
   – Ехать, ехать, господа! – насильственно веселым тоном проговорила она, – и я бы тоже хотела ехать, ехать веселиться… веселиться без конца.
   Коган и Бежецкий вопросительно посмотрели на нее.
   – Исаак Соломонович, хотите я с вами поеду… Мне душно, воздуху хочется, больше, больше… Прокатите меня на ваших рысаках, чтобы шибко ехать, быстро, лететь, так чтобы дух захватывало, хотите, поедем.
   – Что у вас, Надежда Александровна, за фантазии иногда бывают, – пожал плечами Владимир Николаевич. – Исааку Соломоновичу нужно самому ехать по делу, а вы предлагаете вас катать и забавлять…
   – Положим, я для милейшей Надежды Александровны, – поспешил прервать его Коган, – готов отложить наш визит до завтра. Я желал представить Владимира Николаевича прелестнейшей из женщин – Ларисе Алексеевне Щепетович.
   Надежда Александровна вздрогнула.
   – Будущей деятельнице нашего искусства. Мы все ведь для искусства служим! – продолжал Исаак Соломонович.
   Она с нервным хохотом подошла к Бежецкому.
   – Так вы к мадемуазель Щепетович? Торопитесь, торопитесь…
   – Да, вот нечего делать, – отвечал он, избегая ее взгляда. – Исаак Соломонович тащит… Я обещал, надо исполнить…
   – Что вы, Владимир Николаевич, я вас насильно не тащу, – развел тот руками, – а если угодно Надежде Александровне и она мне доставит это удовольствие, – я готов ее сопровождать… Наш визит мы можем отложить до завтра.
   Бежецкий смущенно смотрел на него.
   – У меня действительно, Надежда Александровна, лучшие лошади в городе, пять тысяч стоят, – обратился Коган к Крюковской, – а английская упряжь стоит…
   – Что бы она ни стоила, милейший Исаак Соломонович, – перебила она его, – это все равно.
   Она снова захохотала.
   – Весь вопрос в том, – продолжала она прерывающимся голосом, – что я сегодня хочу страшно веселиться. Если бы был бал, я бы поехала танцевать, в вихре вальса закружилась бы с наслаждением, до беспамятства… Нет бала, есть сани, значит – едем, едем. Поедем дальше, туда… вдаль… за город… где свободнее дышится!.. Простора больше, где русской широкой натуре вольнее. Там, где синеватая даль в тумане, как наша жизнь!.. Вот чего я хочу: полной грудью вздохнуть, изведать эту даль.
   Она смолкла.
   Бежецкий и Коган с удивлением смотрели на нее.
   – Что вы на меня так странно смотрите? – с нервным смехом обратилась она к Владимиру Николаевичу.
   – Мне странно ваше поведение, да и не похоже на вас, порядочную женщину, – сквозь зубы ответил он.
   – Вам странно, что я веселюсь, может быть, делаю глупости, так не все же вам, мужчинам, этими глупостями и удальством отличаться, – с хохотом продолжала она. Ведь и мы люди, мы женщины, тоже хотим жить на свободе, ничем не стесняться, как вы веселиться, хотим хоть в этом с вами равными быть… Не рабами предрассудков, приличий и нравственности. Забыть все, хоть один час пожить свободно, без этих преследующих привидений нашей жизни. А весело это должно быть! Ух, как весело!
   Она стала надевать шляпу, все продолжая хохотать.
   – Так прощайте, Владимир Николаевич, прощайте, я еду веселиться.
   Она схватила остолбеневшего от удивления Когана под Руку.
   – Мчимся, Исаак Соломонович, мчимся и все сокрушим на нашем пути.
   Она со смехом увлекла его с собою.
   Бежецкий остался один и слышал, как захлопнулась за ними парадная дверь.
   – Что это с ней сегодня? Не узнала ли чего? – начал он думать вслух. – Эх, Надя, Надя, жаль мне тебя.
   Он прошелся по кабинету.
   – А все-таки все это вздор! Нервы дамские! Притворство, или не на зло ли мне? Под вашу дудку, Надежда Александровна, я плясать не буду и, все-таки, хоть один, а отправлюсь к Щепетович.
   Он начал одеваться и вскоре уехал.

XI. В «Малом Ярославце»

   Все столики общей залы ресторана «Малый Ярославец», находящегося на Большой Морской, были заняты посетителями.
   У того водопоя, на который, по выражению поэта, гоняют «без кнутика, без прутика», то есть буфета – теснились во множестве жаждущие пропустить «букашечку», опрокинуть «лампадочку», раздавить «черепушечку» – как многообразно и любовно выражает истинно русский человек свое желание выпить рюмку водки.
   Обеденные часы ресторана были в самом разгаре.
   Надо заметить, что этот ресторан в Петербурге – любимейший сборный пункт деятелей театральных подмостков и газетных листов, а потом члены «общества поощрения искусств» и служившие в нем актеры неукоснительно его посещали.
   Все «завсегдатаи» этого ресторана знакомы между собой и перебрасываются через столики замечаниями, вопросами и ответами, иные даже переходят от столика к столику, присаживаясь то к той, то к другой компании.
   Какая-нибудь новость дня, пикантный анекдот, удачная острота, сказанная за одним из столиков, благодаря этим перекочевывающим посетителям в ту же минуту делаются достоянием всей залы.
   В описываемый нами день разговор за столиками и у буфета вертелся на делах «общества поощрения искусств» и предстоящем на завтра общем собрании его членов.
   Особенным оживлением отличалась компания, сидевшая за столиком в глубине залы. Она состояла из четырех мужчин. Двое из них, как можно было догадаться и по их внешности, были актеры, служившие на сцене общества. Старшего, говорившего зычным голосом, звали Михаилом Васильевичем Бабочкиным, у младшего же, Сергея Сергеевича, как у большинства молодых актеров с претензиями на талант, зачастую признаваемый лишь своей собственной единоличной персоной, была двойная фамилия Петров-Курский. Другие двое, из сидевших за столиками, были члены «общества поощрения искусств» – Иван Владимирович Величковский, драматический писатель, считающийся в обществе знатоком сцены и театрального искусства, человек уже пожилой, худой, с длинной русой бородой с проседью, по фигуре похожий на вешалку, всегда задумчивый и вялый. Это был тот самый Величковский, соперничества которого на должность председателя боялся, если припомнит читатель, – Бежецкий; Михаил Николаевич Городов – частный поверенный, литератор-дилетант, пописывал рецензии и корреспонденции и давно мечтал попасть, если не в председатели, то по крайней мере, в секретари Общества, заступив место знакомого нам Бориса Александровича Шмеля. Городов был тоже далеко не молодым человеком, полный коренастый брюнет с коротко подстриженными волосами на голове и бороде. Поговорить, по адвокатской привычке, он любил и, видимо, по той же привычке, любил устроить против кого-нибудь интрижку, перемутить, перессорить, словом, заварить какую ни на есть кашу. За столиком и теперь то и дело слышался его хриплый голос.
   – Нет, господа, – говорил он, – у нас за нынешний год дела шли очень скверно. Что мы сделали? Что у нас нового? Все старье. Как хотите, а так продолжать нельзя, и завтра, на годичном собрании надо это круто повернуть.
   – Зачем? – пробасил Бабочкин. – Ведь прожили благополучно. И до нас жили, и после нас так будут жить! Не нам это перевернуть. А перевертывать станем, себе бы шею не свернуть. Вот что!
   – Нет, господа, как угодно, – не унимался Городов, – а так нельзя. Надо что-нибудь предпринять. Не так ли Курский?
   – Конечно, так, – ответил молодой актер. – Дальше на самом деле тянуть так нельзя. Я думаю, это все понимают. Где у нас искусство? Разве при таких порядках актер может посвятить себя искусству? Я прошу, например, на днях поставить одну пьесу, значит, желаю работать, а мне отказывают. Просто стоит только и взять да удрать в другой город, я и удеру. Какое же здесь может быть дело и работа для искусства.
   – Зато порядок есть, – снова забасил Бабочкин. – Чего вы волнуетесь, не понимаю, право, Теперь, по крайней мере, придешь, сделаешь свое дело и пойдешь покойно домой, не дрожишь за место. Неизвестно, при других порядок лучше ли будет. Нового председателя выберем, может, сами с места слетим. Лучше уж не менять.
   – Вам бояться нечего, – заметил Михаил Николаевич. – Вы никого не трогаете, и вас никто не тронет, а вот таким господам, как Шмель, солоно придется.
   Он захохотал.
   – Воровать-то, пожалуй, не совсем удобно будет, – продолжал он со смехом, – я бы мог эту должность даром исполнять. За что же Шмелю жалованье положили?
   – А так, потому что это угодно господину Бежецкому, Шмель по его милости только и держится, – ядовито ответил Сергей Сергеевич. – Всю бы надо эту закваску старую, начиная с Бежецкого, к черту.
   – Уж я кое-кому об этом шепнул, – таинственно прохрипел Городов, – на выборах чернячков Владимиру Николаевичу навалят. Действительно, надо все это старое вон, в архив сдать вместе с переводными французскими пьесами, – со смехом добавил он.
   – Конечно, надо ставить народные пьесы! – ухватился за Эту мысль Петров-Курский.
   – Ну, это ты, брат, поешь потому, – покосился на него Бабочкин, что в иностранных держать себя не умеешь, на шпагу-то, как на хвост садишься, а нам вот все равно – привыкли прежде в трагедиях-то…
   – Ну, вы, оралы старые! Нынче, брат, вы не в моде! Учитесь у нас, артистов реальной школы, а нам учиться у вас нечему… – напустился на него Сергей Сергеевич.
   – Да разве у вас есть школа? – засмеялся тот. – Я этого не знал, думал, что вы играете, как Бог на душу положит и без школы обходитесь. Чему, мол, актеру учиться? Родился талантом, да и баста! Ведь нынче всякий может быть актером и без ученья. Я думаю, что на сцену скоро и малые ребята из пеленок полезут.
   – Ну, насчет школы-то, это ты на нас по злости клепаешь, у нас есть реальная школа и свои пьесы.
   – Где играть учиться не надо – и так хорошо выйдет!.. – продолжил смеяться Михаил Васильевич своим густым басом.
   – Не правда! Все лжешь! – продолжал горячиться Петров-Курский. – Вот тебе первый, – указал он на Величковского, – представитель реального направления в искусстве, известный драматург, литератор с честным направлением…
   – Что я! – сконфузился Иван Владимирович. – Несколько только пьес написал, старый человек. Вот Marie будет отличная реальная актриса. Не правда ли?
   Marie – была его племянница, игравшая небольшие рольки на сцене общества. В ней Величковский не чаял души, приписывая ей всевозможные таланты и достоинства. На самом же деле она был заурядная, миловидная, молоденькая девушка, но как актриса – круглая бездарность.
   – Да-с, будет! – согласился с ним, Сергей Сергеевич. – Но кончим, господа, спорить об искусстве. Надо сегодня же вопрос о председателе – этой главной руководящей силе – серьезно обсудить и, по моему мнению, я случайно в разговоре указав на уважаемого Ивана Владимировича, сделал это как нельзя более кстати.
   Он восторженным жестом указал на Величковского.
   – Вот бы кто мог быть идеальным председателем, если бы только согласился удостоить нас этой чести.
   – Нет, господа, – поклонился то, сидя, – избавьте. Теперь Marie служить, а тогда ей неловко будет. Скажут, что я ей даю лучшие роли, хотя она их вполне заслуживает.
   – Это совершенные пустяки, – живо перебил его Сергей Сергеевич. – Да вы и не имеете права отказываться, потому что являетесь спасителем целого дела и нас всех от произвола господина Бежецкого.
   Он вскочил с места и добавил:
   – Ох, да что тут толковать, надо просто вас взять и посадить на председательское место, а потому я пойду и подобью всех наших, находящихся здесь, просить вас.
   Он быстро отошел от стола и, несмотря на протесты Величковского, стал переходить от столика к столику, ораторствуя то тут, то там с убедительными жестами.
   Иван Владимирович с испугом следил за ним и не переставал говорить:
   – Что же это такое? Я, право, не знаю… Зачем все это?
   – Уважаемый Иван Владимирович, это нужно для дела и вы должны принести себя в жертву, – успокаивал его Городов. – Я, по крайней мере, если мне предложат, готов хоть сейчас принести себя в жертву делу, – со вздохом добавил он.
   В этот момент в залу не вошел, а буквально влетел репортер и рецензент одной из самых распространенных в Петербурге газет мелкой прессы, Марк Иванович Вывих. Это был высокий, стройный молодой человек, блондин, со слегка одутловатым лицом, в синих очках.
   Он был также член «общества поощрения искусств».
   Поздоровавшись направо и налево, Марк Иванович подошел к столику, где сидели Величковский, Бабочкин и Городов.
   – Я вам могу сообщить приятную новость, – затараторил он, здороваясь с сидевшими и усаживаясь на подставленный лакеем стул, – завтра к нам на общее собрание приедет сам Исаак Соломонович и желает, в качестве почетного члена, принять деятельное участие в делах общества, с чем я искренне всех нас поздравляю. Это ведь не шуточка… Значит, у нас, то есть у общества, будут деньги. Сейчас только узнал эту свежую новость и надо будет сию же минуту отослать сообщение в газету.
   Он вынул из кармана записную книжку, вырвал из нее листок и стал писать карандашом, положив бумажку на колено и прислонив последнее к столу, но в то же время не переставая говорить.
   – Да, еще узнал новость. Это уж по секрету. Как нам в общество поступила в качестве актрисы, а следовательно и члена, госпожа Щепетович. Как кажется, мы ей-то главным образом и обязаны благосклонностью Исаака Соломоновича. Я с ней вчера познакомился. Прелесть, что за барыня, оживит все общество.
   – Я эту Щепетович знаю, – пробасил Бабочкин, – только не знаю, зачем она к нам в общество понадобилась? А, впрочем, почем знать, может быть, теперь это и нужно для искусства…
   Вывих кончил писать, сложил бумажку и подозвал лакея.
   – Пошли сейчас же с моим извозчиком, – передал он ему бумажку, – вели ему отвезти в редакцию. Знаешь моего извозчика? Найдешь?
   – Найду-с. Как же не знать-с.
   – Так проворнее поворачивайся…
   Лакей побежал.
   – Ах, постой! – спохватился Марк Иванович, но лакей уже был далеко. – Убежал. Вот досада, забыл совсем в сообщение поместить еще одну очень важную новость. Поступила к нам актриса Дудкина, – строчек десять проухал…
   Вывих быстро отошел от них, сделав отчаянный жест рукой, и стал переходить от стола к столу, всюду сообщая эти свежие новости.
   Городов, между тем, продолжал уговаривать Величковского.
   – Вы послушайте меня внимательно. Иван Владимирович, я удивляюсь, почему вы не хотите и уклоняетесь от поступления в председатели. Я бы на вашем месте, если бы у меня было столько голосов, как у вас, и я мог бы, как вы, наверное рассчитывать быть избранным, – ни за что бы не отказался. Из меня тоже мог бы выйти хороший председатель. Юридическую сторону дела я знаю, а также и канцелярский порядок, потому уже несколько лет как частный поверенный, и административную великолепно тоже знаю – был прежде становым приставом. Ух, как бы я актеров держал. У меня ни гугу. А мое литературное значение всем известно. Корреспондирую в пяти газетах, значит, умею ценить искусство, кроме того, недавно пьесу написал, значит, вполне литератор, – с пафосом закончил он.
   – Да, вы человек основательный, – покосился на него Бабочкин. – Ни один редактор на вас не пожалуется, чтобы ему из-за вас какая неприятность была. Все дорожат, потому что не подведете – очень осторожны. Такому человеку можно дело поручить… Правильное направление твердо знаете, вот что дорого…
   Перед столом опять как из-под земли вырос Вывих.
   – Слышали, слышали, еще свежая новость, – с хохотом начал он. – Наши Фауст и Маргарита поссорились не на шутку. У них, говорят, что-то вышло из-за Когана. Оттого и Крюковская больна и за последнее время не являлась в «общество» и не играла. А я-то сожалел об ее болезни, хотел ехать навестить, а оказывается, просто у нее любовная мигрень.
   Он снова расхохотался.
   – Нет, господа, это не притворство, – серьезным тоном начал Михаил Васильевич, укоризненно посмотрев на Вывиха. – Мне ее в последний спектакль даже очень жалко было – дрожит вся бедняжка. Дело-то у них должно быть всерьез пошло. Да и напугала же она меня. Входит ко мне в уборную, а меня в это время парикмахер брил. Схватила бритву: – Ах, вот, говорит, чего я все эти дни искала, мне для роли в одной новой пьесе нужно. – А сама смеется, да так нехорошо. – Продай мне, говорит парикмахеру. Я было у нее отнимать, думаю, руку обрежет, а она не дает и хохочет, даже мне от ее смеха страшно стало. – Чего вы, – говорит, – испугались, не зарежусь. – Бросила парикмахеру десять рублей, убежала и бритву с собой унесла.
   – Не нравится мне, – заметил Городов, – что у нее часто бывают такие странные выходки. Она баба хорошая, только переходы в ней чересчур резки: то уж очень весела, то, думаешь, не святая ли мученица какая?
   К столу в это время подошел Курский-Петров и уселся на свое место.
   Марк Иванович с негодованием отодвинул стул и вскочил.
   – Однако надо выпить!
   Он быстро ушел по направлению к буфету.
   Сергей Сергеевич расхохотался.
   – Ишь, стрекача от меня задает! Знаете, за что меня Вывих не терпит и ругает?
   – А за что? – спросил Величковский.
   – Да я уж очень с ним шельмовскую шутку сыграл, – со смехом начал тот. – Был у нас тут в прошлом году один бенефисик назначен, я в ту ночь, около часу, Вывиха здесь же встретил; подлетает он ко мне и спрашивает, хорошо ли прошла пьеса. Я, говорит, не успел быть, а завтра нужно непременно отчет в газете, хоть в нескольких строках, а все-таки дать. Я, не долго думая, возьми да и соври ему, что, мол, прошел спектакль с успехом, только Бабочкин провалил свою роль. Марк Иванович эту самую шутку сейчас же из трактира в редакцию кратким сообщением и отослал, а пьеса эта вовсе не шла – бенефис был отменен. Егоза такую штуку все другие газеты продернули: пишет, мол, о спектакле, которого не было. С тех пор он меня видеть не может…