Изворотливость поворота неповернувшего не для колеи Евразии. Колея тропы – это уже что-то немыслимое. Но именно такой колеей стала для евразийцев идея необратимости.
 

9.2. Необратимость

 
   Если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Божие. Структурами обратимости в человеке создается и воспроизводится что-то детское, т. е. когда я вижу в мире обратимость, я ребенок. Иным, недетским образом, ее увидеть нельзя.
   Ведь мы видим не потому, что что-то есть, а потому, что установили себя в качестве видящих и затем пускаем взгляды, как стрелы, и они попадают в цель.
   Нужно быть детьми, чтобы в мире было что-то обратимое. Почему? Потому что юность – это не время, когда еще можно стать взрослым, а состояние вневременности, т. е. исполнения себя под знаком абсолютного. Ведь молодость длится, если она себя видит вечной. Жизнь безразлична ко времени, если она бесконечна, в бесконечности всегда можно вернуться туда, откуда ты ушел. Вернуться и начать все сначала.
   Уже Ницше понял, что идея возвращения утеряна современным человеком, что она вне горизонта его сознания. Русский религиозно-философский ренессанс – это последняя попытка вернуться к истокам. Русские философы, как дети. Они думали, что мир обратим, и описывали его в терминах абсолютного сознания. Но эти дети быстро состарились. Евразийство – это старость русской философии. Почему? Потому что философы уже видели, что мир необратим, что случившееся, случившись, накладывает запрет на обратимость неслучившегося. То есть происходит что-то, что уже нельзя.
   Нельзя бывшее сделать небывшим. Они знали, что можно сделать вид, как если бы того, что было, не было. Но это знание взрослых. А оно не наивно. Невинность наивных – хорошая почва для цинизма искушенных в искушении наивных.
   Евразийцы потеряли невинность и поняли, что факт есть факт, а не нечто большее.
   Если это так, то нужно принять и Россию как факт, и революцию, которая своим фактом отменяет этот факт. И эта отмена необратима в том смысле, что она теперь делает для русских интересными не немца или француза, а скифов и гуннов (4).
   Новые варвары неотвратимо приближаются. Новоевропейское время закончилось.
   Европа агонизирует. Она становится Америкой.
 

9.3. Выход России

 
   Что Европа становится Америкой, не понял даже Л. Карсавин, т. е. он не понял то, что можно назвать сдвигом субъектности. «Раньше они на нас ездили, теперь мы их сами на себе возить будем». Так определяет содержание этого сдвига один московский постмодернист.
   Для того чтобы человек сам загонял себя в угол, который ему указан извне, недостаточно овладеть его сознанием, т. е. словом. Необходимо приручить голос его бессознательного. А что значит овладеть или приручить? Это значит децентрировать волю, т. е. создать ситуацию, в которой я невольно делаю то, чего вольно я не делаю. Во мне растут хотения и желания, а центр этих хотений и желаний вне меня. Значения на видимой стороне, а означающие значения на невидимой. Во мне желания, но желаю-то не я. Вернее, желаю Я, но желаемое мною сконструировано в поле абсолютной разумности. Америка и есть это поле. Она – его символ, т. е. символ социальной машины, производящей новую реальность и мышление, мыслящее эту реальность. Кто может спасти кролика, когда на него смотрит удав? Никто, потому что ему нужно спасти себя от своих желаний. Что бессмысленно.
   Беда евразийцев не в том, что они Россию называли кроликом. Они думали, что удав – это романо-германская Европа. Но Европа – не удавшийся удав. Она сама хочет хотеть в своем бессознательном. Удав – Америка. Призрак Америки бродит по России.
   Вот этого-то призрака и не заметили евразийцы. Они, как П. Савицкий, твердили, что Россия «выходит из рамок современной европейское культуры» (3, с. 9), что у нее свой путь, иные исторические горизонты.
   Не Россия выпала из европейского гнезда, а гнездо распалось. Европа превращалась в Америку. Америка готовилась к прыжку в цивилизацию третьей волны, т. е. училась сознательно контролировать поведение человека в глубинах его бессознательного. Оставалось лишь завершить цивилизацию второй волны, найти вершину завершения. Америка прыгала, Россия завершала, Европа обезьянничала.
   В России начался расцвет отжившей цивилизации. Но внутреннего сцепления сил, порождающего эту цивилизацию, в ней не было. Внутри нее не было того, что соответствовало бы этому возрождению. Россия была совсем молода, еще в начале своих начал, когда ей пришлось распутывать концы старой Европы. В ней сомкнулись начала и концы и произошло замыкание. Россия взорвалась революциями, городами и индустриализацией. Евразийцы думали, что в России разрушен капитализм и что она вернулась к тому, что более ^первоначально, чем капитализм. А она была всего лишь его (капитализма) завершением. Евразийский выбор России не состоялся.
   Почему? Потому что судьба России немыслима вне собранности ее вокруг центра.
 

9.4. Децентрированный мир

 
   Евразийские идеи плохо понимали. Вернее, по словам Н. С. Трубецкого, их совсем не понимали (5). Но вот война – первая мировая. И сдвиг в мышлении. И что-то понято. Почему понято? Потому что война. Что понято? Что все культуры равноценны, что нет ни варваров, ни цивилизованных народов. Идея равенства создает новый дискурс, особое видение. Внути этого видения нельзя отличить обозначаемое от обозначающего. Оно избавляет от фокусов центра. Если есть центр, то значит есть и провинция, и не все равны. Если же все равно, то почему именно война ведет к пониманию евразийских идей? Почему она становится «именной», имеющей имя в ряду равно безымянных? Кто именует? На место события – войны и бесконечного ряда равных событий можно поставить что угодно.
   Например, «яблоко упало» или сон приснился, стакан разбился или дверь скрипнула.
   Вот она скрипнула и что-то понято, и это понятое далее рассказывается уже без отсылки к скрипу. Впрочем, как и без отсылки к войне или яблоку.
   Разное чревато хаосом несистемного. Оно ускользает в горизонте абсолютного самоопределения. Как же объединить множество самоопределившихся атомов в одно целое, да так, чтобы у этого целого не было центра? Евразийская идея возникает как идея децентрированного мира равных в своем различии. Зачем вообще нужно что-либо объединять? Да не для того, чтобы что-то было, не для позитива, а для того, чтобы не было негатива. Например, чтобы не было распада. Ведь распад – это освобождение энергии. Это взрыв, взрывающий живое. Объединять без центра объединения – исходная интуиция современного мышления.
   Н. С. Трубецкой – современный мыслитель, т. е. он всегда после времени. Для него мишенью критики (объектом распада) является еще не слово, не речь и не бытие, а Европа, т. е. не логоцентризм, а евроцентризм. Трубецкой еще слишком наивен в своей серьезности, чтобы понимать вне понятия. Непонятийная мысль будет актуализирована позднее, на семинарах А. Кожева в Париже.
   Центризм «есть начало нелогическое, а потому не может служить базой для какой-либо теории» (5, с. 9). Трубецкой последователен в своей непоследовательности, т. е. для него Европа не центр, европейское нужно децентрировать, а вот евразийская идея – это для него еще центр.
   Логическое – это уловка с уклоном в сторону другого. Нелогическое отсылает к самому себе, а не к другому. Фактичность центра означает, что его означают и к нему отсылают. Логический центр есть нечто вторичное, производное по отношению к тому, маской чего он является. Логика маскирует свою нелогичность. Сплошная фактичность демаскирует мир или, что то же самое, децентрирует его.
   Что вменяется в вину центрированному миру? Во-первых, он «антикультурен и антисоциален», во-вторых, «он препятствует общежитию в широком смысле слова, т. е. свободному общению всяких существ» (5, с. 9). И в первом, и во втором случаях избегают силы насилия. Но силы бессилия не существуют, Центрированный мир – это мир силы. И в этом смысле вопрос о природе центра, т. е. является ли она логической или внелогической, не имеет смысла. В любом случае она – сила.
   Децентрированный мир уклоняется от силы объединения силой. Евразийцы обессиливают силу силы, уповая на силу слова и силу пространства.
   Самоопределившиеся в распаде целого части может объединить идея, как нечто регулятивное, и территория, как нечто протяженное. Евразийцы еще хотят подчиняться разуму и пространству. Хотя возможность такого подчинения ведет к силе центра и должна быть децентри-рована. В мире сплошной фактичности нет места логике разума. В нем возможен ум вне слова и голоса, вне знака означающего и представляющего, т. е. ум как факт ума, а не универсалий. Универсальность – свойство центрированного мира. Любой универсализм покоится на силе сильного, а не на равенстве силы. В том числе и европейский универсализм, колонизирующий сознание космополитизмом и шовинизмом. И слава Богу, что пока еще есть шовинисты и космополиты, а не евразийцы. Это означает, что мир еще не полностью де-центрирован и в нем пребывают остатки былой универсальности (5).
   Сила – не культурна, если под культурой понимать рассеяние силы, а не собирание ее в центре. Евразийцы согласны допустить в децентрированный мир центр, если он лишен силы и действует как псевдоуниверсалия. Евразийская идея одной своей стороной коренится в постмодернизме всеобщего уравнения, а другой – в новоязыческих поисках тотальности. Различия, безразличные к своим различиям, дополняются благодушным бессилием целого быть целым.
   Евразийцы не хотят ассимиляции, растворения одной культуры в другой. Ведь результатом такого рассеяния является возведение особенного в ранг всеобщего, которое действует через магию слов. Есть какой-то гипноз в таких словах, как бытие, разум, человечество, общечеловеческие ценности.
   Магия должна быть лишена слова, а слово надо лишить магии. Но для того чтобы это сделать, нужно иметь силу и волю к власти. Н. Трубецкой предлагает центризму перестать прятаться и показать себя помимо слов, его маскирующих. Например, общечеловеческие ценности – это просто европейские ценности, универсальная цивилизация – это, опять-таки, романогерманская культура в ее особенностях.
   Эволюция, развитие, прогресс – это слова, маскирующие волю к власти, центризм и империализм силы. Евразийцы отрицают наличие какого-либо стержня истории, существования некоей прямой прогресса, по которой шло человечество. Вер-HO нее, шла Европа, а остальные либо топтались на месте, либо ее догоняли, постоянно запаздывая. Вот этот эффект постоянного запаздывания создается идеей европеизации варваров. Евразийцы заменяют прямую линию на некую плоскость, на карту, где все стоит на своем месте, никуда не движется и никого не догоняет, а естественно растет. Европеизация здесь немыслима. И эффект постоянного запаздывания разрушается. Но демаскируя универсализм, Трубецкой не знает, что делать со «щукой» в нашем человеческом мире. Вернее, что делать с ее претензией на универсальность. Ведь на то и щука в озере, чтобы карась не дремал. Вот если бы ее истребить, т. е. создать такое озеро, в котором нет щуки-центра, а есть щука децентрировалная, то тогда география пространства вползла бы в лоно истории.
   В мире, где есть центр, нужно учиться жить в чреве у кита, чтобы выжить на основе неравенства, а не умереть на основе равенства. Иными словами, абсолютность различий, допускаемая равенством различного, заканчивается на универсализме «чайника», который и в Европе, и в Евразии остается чайником. Есть слова и есть предметы. Значения слов локальны, а назначения вещей универсальны.
   Вы, советует Трубецкой, предметы берите, а слова не берите. Откажитесь от слов-терминов, ибо это слово-блуды, т. е. термины, вводящие в заблуждение своей универсальностью. Нет универсальных слов. Есть подчинение одних слов другими.
   Вот эта «властность» затем маскируется идеологией совершенного самого по себе.
   То, что эту идеологию пора разоблачить, с этим никто не спорит. И в этом понимании евразийцы стоят у истоков современного мышления.
   Но не значит ли отказ от понятий, что в децентрирован-ном мире евразийцев появляются предметы, для которых нет слов в языке? В конце кондов эти пустоты можно заполнить словами с локальными значениями; ситуативный язык, т, е. язык быта и контекста, не хуже теоретического языка. Но и не лучше. Знать приметы природы, декодировать привычки животных важно для мифологии народа, а не для теории. Это значение удобно в быту, но не при создании предметов с универсальным назначением. Если нет сцепления тех внутренних субстанций, движение которых приводит к созданию предметов, нами используемых, то что может заполнить пустоту нашего внутреннего? Ничто. «Вместо лестницы мы получаем горизонтальную плоскость», в которой европеец и дикарь, субстанция и скрип двери равны и несоизмеримы (5, с.
   Децентрирование мира началось с восстания против Европы, а закончилось восстанием против разума и языка (5, с. 76). Евразийцы прошли этот путь наполовину. Они рассеяли мироздание, в центре которого был человек, но признали за государством возможность быть не периферией.
   Человек служивый стал возможен благодаря этой евразийской возможности. В Евразии качество культуры определяют люди, а не вещи. В ней даже дураки обладают какой-то оригинальной глупостью. Европа сторонилась глупости и была односторонней в своей приверженности к уму. Евразийцы предлагают отказаться от тех способов мышления, которые построены в центрированной односторонности, отказаться от характерного для романо-германской науки способа мышления. «Этап этот – дело нелегкое, ибо предрассудки, о которых идет речь, глубоко укоренились в сознании всякого европейски «образовавшего» человека. Но этот отказ необходим в целях объективности» (5, с. 15).
 

9.5. Евразийская антропология

 
   Русский крестьянин не говорил «Я». Он говорил «Мы» и мыкал горе, соблюдая безопасную дисталцию между собой и космосом. Ведь «Я» говорится, если установлено равенство между вселенной и говорящим. Каким же должно быть «Я», чтобы сравняться со вселенной? Личным. То есть в момент, когда «Я» – личность.
   Однажды первочеловек увидел попугая и сказал: «Я – попугай». То есть что он сказал? Что попугай его тотем, личный бог.
   Неизвестно, что увидело «Я», когда оно сказало «Я – личность». Личность – тотем европейского человека, но не евразийского. Пример Даля. Стук в дверь. «Кто там?
   Мы. А кто вы? Калмыки. А много ль вас? Я одна». Мы – это неравенство. Оно разрушает тотем европейского человека.
   «Личность» изобретена христианской Европой для того, чтобы отличить человека от тучи комаров. В момент, когда человек независим от «тучи», он не комар. Он личность. Его принадлежность к роду человеческому есть нечто производное от его принадлежности к Богу. На ответственности перед Богом строилась независимость человека от мира, который, как змей-искуситель, искушает человека соблазнительными плодами.
   «Исход на Восток» меняет представление о личности. Евразийская антропология строится на зависимости человека от мира. Человек – «омар, общество – коллективная личность, т. е. туча. Иными словами, евразийская личность открывает в себе целый космос. Быть целым – значит уцелеть. УцелевШее целое Космоса вовлекает в космический круговорот аЁ-тономную личность.
   Зависимость от круговорота делает человека независимым от Бога.
   Когда А. Карташев сказал: «Полюбите стихию Космоса, как любите ближнего своего», – его услышали евразийцы. Им это понравилось. Что понравилось? То, что нельзя вытравить никакой аскезой, – органические связи между людьми. Есть связи духовные и есть связи космические. На духовных связях далеко не уедешь. В них только часть правды. Другая ее часть – в органической стихии космосов. Евразийцы почувствовали эту правду. «В новом чувстве космоса, именно в религиозном его восприятии, лежит центральный секрет всех новых судеб религии в дальнейшей истории» (2, с. 76).
   Христова церковь должна смириться с фактом существования гордого человека, а также уступить часть истины стихиям космоса. Без космоса христианство мертво. С космосом оно становится новым язычеством. Если христиане не преодолеют аскетизма по отношению к стихиям космоса, их чувства станут декорациями. Если преодолеют, то будут новыми язычниками, «родственно слитыми с импульсами стихии (2, с. 76).
   «Ведь не для того же существует на земле человечество после Христа, чтобы вновь и вновь грешить и вновь и вновь каяться. И не для того, чтобы родить новые и новые миллионы душ, проводимых через очищающее горнило Церкви для вечного блаженства. Если рождены и крещены уже миллионы, то…почему не дождаться миллиардов?» (2, с. 67).
 

9.6. Свет Евразии

 
   «Кто нам осветит путь», – вопрошали евразийцы и отвечали: «православие». Думали, что православные, а вышло, что новое язычество. Язычество смутило Г. Флоровского, который распознал его, сник, а затем и совсем отошел от евразийского движения (7).
   Оно же поманило и заманило в свои сети Л. Карсавина. Карсавина подвела теория симфонической личности. Ведь что такое симфоническая личность? Коллектив. В качестве симфонической личности хорошо выглядит партия единомышленников. Вот эта идея единого сдвигала евразийцев к левым, которые левее левых, и одновременно уводила православие в будни быта, в повседневность крестин, венчаний, панихиды и освящения. Там, где был Бог, уже сияла идея. Какая идея?
   Не все ли равно? Хотя бы и коммунистическая. Теократии проиграла. Идеократия выиграла.
   Православие должно светить светом невечерним. Это заметил еще С. Булгаков. Свет – невечерний, если он льется с небесных высот, из мира трансцендентной сущности.
   Оттуда – свет, здесь – страх и трепет. Но как трепещет симфоническая личность, еще никто не видел. Видимо, симфонически. Коллектив не знает трепета. В нем нет света личного отношения. В нем всегда мрак и чувство стада.
   В современной душе нет ни страха, ни трепета. А это симптом радикального разрыва между человеком и Богом. Церковь, конечно, по-прежнему светит, но светит она светом вечерним. Об этом знали многие. В том числе и А. Карташев. Знали об этом и евразийцы, но говорить о закатившемся солнце Христа было между ними, в отличие от религиозно-философского общества, не принято. Правила приличия не позволяли.
   Но если есть закаты, то есть и восходы. Где же искать утро? На Востоке. Душа европейского человека устремляется на восток, «ища там новой встречи с белыми утренними лучами вечного дня» (2, с. 27).
   Византия – это тоже Восток. Но не на этот Восток Европы устремилась душа евразийского человека. Она дома – в Азии. Пока евразийцы были в Европе, они усвоили идею об абсолютной ценности человека. Между тем по закону полноты в одном доме два абсолюта не уживаются. Кто-то неизбежно будет лишним. Лишним оказался христианский Бог. Его сменила евразийская симфоническая личность, которая приемлема и для Азии.
   Пути на восток мешает церковь. Нужна ли церковь? Нет, не нужна. Ведь где нас двое или даже трое во Имя Его, там и он. Мы Его берем четвертым. Церкви между нами нет места. И та,м, где я один во Имя Его, там и Он.
   В момент, когда я один на один с Богом, я полностью одинок и некому no-дать мне основания и нормы. Но ведь и Он тоже одинок в своей абсолютности. Абсолютность слишком хорошо отполирована, чтобы ее можно было вовлечь в историю. Для этого у нее должна быть какая-то шероховатость, выступы для оснований.
   Нет у Бога этих выступов. А без них он гол как сокол. Церковь не знает ответа на вопрос о смысле истории человека. Мы ждали второго пришествия Христа и не понимали, почему Он не приходит. Мы мечтали о тысячелетнем Царстве Божьем и не понимали, почему оно не устанавливается. Когда мы ждали Его, нам не нужна была история в ее длительносТи. она должна была закончиться. Когда мы узнали вкус к бесконечной истории, мы перестали нуждаться в Нем. Он нам не нужен, если история ведет нас на восток.
   Н. Трубецкой разбрасывал камни, Л. Карсавин – собирал. И собрал. Истиной плюрализма оказался монизм (1).
   То, что личность, как Бог, имеет право на творчество и творение, для евразийцев означает, что имеет право на творчество и симфоническая личность. Например, партия, которая демократию меняет на демотию, представительскую республику на народоводительство.
 

9.7. Объект

 
   Чтобы были объекты, нужно что-то в себе отделять от себя, делать чужим. Например, состояния превращать в Со-сто-яния. Но тогда возникает проблема необъективируемых содержаний. А эти содержания – вне евразийского замысла о новой жизни. Зачем нам новая жизнь? Затем, что в старой накапливается недовольство, зло, гнев. Откуда же зло? А пустоты появляются, если нет дела, которое нас захватывает целиком. Т. е. нет того, что бы нас полностью захватывало. Если неполностью, то есть пустоты, т. е. нас перестало наполнять то, чем мы живем. Жизнь – это одно, а мы – другое. И наша жизнь – не наша. И вот \когда она не наша, но нами проживается, тогда мы проживаем не свою жизнь.
   В Евразии не будет пустот жизни и проблемы необъективируемых содержаний.
   Евразийский человек – орган сверхэмпирической личности, ее индивидуации.
 

9.8. Взгляд из тупика

 
   Появление автономной личности проблематизировало судьбу целого. Ведь если не существует запретов на самоопределение, то целое погибло. Оно распадается на пучок самоопределяющихся атомов. Для того чтобы оно не погибло, нужно сохранить за целым право быть целым.
   Среди евразийцев это право философски обосновывал Л. Карсавин. Скрепы, скрепляющее целое, можно найти в его теории индивидуации и субстанциональности единого. Для Карсавина отказ от индивида перед лицом целого – «безобидная вещь», по сравнению с отказом от целого (1, с. 109).
   Философия всеединства Карсавина – это взгляд из трансцендентной перспективы мира.
   Евразийская же идеология – это, по сути своей, взгляд из тупика. Пат истории объявил уже П. Савицкий в рецензии на книгу Трубецкого «Европа и чеЛовечество». 5атем П. Сувчинский провозгласил, Что ха гениев закончилась и началось время коллективной личности. Быт порвал всякие связи с бытием.
   Православию рекомендовалось держаться стороны быта и забыть то, что не сторона абсолютного бытия. Почему? Ответ на этот воп-х рос угадан Н. С. Трубецким.
   Бытие измеряется идеями, которые могут быть как слева, так и справа. В бытии можно ходить как слева направо, так и справа налево. s Европа пошла справа налево, за ней потянулась и Азия. Но Евразия – это особый мир. Куда бы ты в нем ни пошел, ты никуда не придешь, ни к левому, ни к правому, ни к чему-либо определенному вообще. Вернее, придешь к одному и тому же: к растворению бытия в быте. В Евразии обыватель тот, кто не укоренен в быту.
   Например, левые.
   Ведь кто такие левые? Те, кто идет налево в поисках новизны. Погоня за новым гонит левых. Все левое держится ощущением новизны. Как у собаки пропадает нюх, так у левых пропадает ощущение новизны. И тогда рождаются правые. Новое – не объект. Оно не существует само по себе, т. е. с пропажей ощущения пропадает и ощущаемое.
   Правые – это левые, у которых пропал «нюх» к новому. «В современной левизне есть какая-то косность, какая-то боязнь новизны» (6, с. 20). Что же там, левее левого, новее нового? Об этом может узнать тот, кто прошел справа налево до конца, до предела. То есть предел левого не правое, а пат. Россия – это ноль Европы, предел ее левизны, «дальше которого в том же направлении идти некуда… чувствуется какое-то доведение до абсурда, приближение к той точке, где плюс-бесконечность переходит в минус-бесконечность…» (6, с. 20). Если идти некуда, то естественно желание вернуться назад, т. е. пойти слева направо к тому, что правее правого.
   Но нельзя из тупика пата вернуться назад и пройти путь правых во второй первый раз. Новое мешает. Левое побеждается не правым, а тем, что левее левого. Правое не интересно, если на него смотрят из тупика победы левого. Оно на одной прямой с левым.
   Пат изживает и левое, и правое. Он принципиально беспринципен в разрушении прямой линии истории. В нем нет ни прогресса, ни регресса. Пат описывается в терминах трансцендентального апостериори или, что то же самое, он пасует перед мистикой жеста. Ведь жест – это трансцендентальный поворот в опыте прыжка, т. е, прыжок в никуда, в то, что не имеет ни смысла, ни закона. Смыслы и законы появятся потом, йосле поворота. Понимание того, что из состояния йата не выходят логическими орнородными шагами, а выпрыгивают и что этим прыжком создается реальность, показывает глубину евразийства.
 

9.9. Наложение руки

 
   Народ есть множественное единство. Эта формула встречается у Карсавина. То есть что сказано Карсавиным? Что множественное единство не ходит по тротуарам. Но мы-то ходим. Значит мы не народ? Мы не безусловно народ, а со-слов-но. Наше у-словие – это те, которые уже были до нас, которые еще будут после нас.