Вот это прорастание вбок, в «до» и «после» и фиксировано в множественном единстве. И это народ в органическом понимании смысла этого слова. Ведь есть еще и механическое его понимание, масштабом которого является актуализированная единица, т. е. человек без органов прорастания в бок прошлого и будущего. Когда есть органы прорастания, есть и то, что называют отечеством, родиной или нацией.
   Актуализированный человек – без родины и вне нации. Он ходит по тротуарам и к избирательным урнам.
   Органическое понимание народа создает смысловое поле, на котором не растет, например: демократия. Эта «ягода» с другого поля. Для нее нужны автономные личности. Откуда взять личность, если ей мешают быть органы прорастания в множественном единстве. Автономная личность – это подозрительный субъект, тело без органов, человек с завядшими отростками раз-множения. Этот-то человек и дает сам себе законы в своей автономии, т. е. обессиливает целое как целое.
   Состояние автономии создается тем, что берется рукой. В мистическом жесте на-ложения руки на вещь рождается единственный и его собственность. На-ложить руки на себя – значит убить себя. Собственность граничит с самоубийством.
   Умножение единственных в круге подручного разрешается в сообщество договорившихся. Круг отделяет со-общников договора от того, что вне круга. Вне – целое государства. Внутри – гражданское общество. И то, и другое определено сговором и в этом смысле производно. Оттенок производности целого улавливается евразийцами в качестве того, что отделяет Европу от Евразии и губит в ней цветы демократии. У демократии нет родины и нации. Она партийна.
   В Европе нужно только успеть первым на-ложить руку и ты за кругом, под его защитой. В России на-ложение, т. е. факт собственности, сам по себе еще ничего не значит. Он ждет признания со стороны целого. Почему? Потому что трудом праведным не наживешь палат -каменных. В этом изначальный порок мира, исправить ложь которого на земле вряд ли удастся. Русское сознание если и мечтает об идеальном мире, то о таком, в котором каменные палаты наживаются трудом праведным, т. е. собственность определена трудом, а не капиталом. А пока этого мира нет, необходимо целое, которое своим вмешательством сглаживает неправедность хозяйственного этоса.
   Не схватывание на-ложением руки, а при-ложение рук, т. е. труд, доминирует в смысловом поле России, усиливая власть публичного над частным. Усиление публичного делает невозможным и ненужным гражданское общество, возникающее под присмотром единственного. На этом поле прививается и растет не разделение властей, а сословное общество. Не расцветает на нем и любовь к интеллигибельному.
   Ее заглушает привязанность к телесному и видимому миром. Ведь на миру и смерть.красна.
   Ноуменальная Россия чахнет под тяжестью феноменальной. В России сколько голов, столько и умов. При-ложения головы, т. е. труд мысли, помещаются русской ментальностью вне сферы труда, центр которого она безоговорочно связала с тем, что делается руками. Не голова, а руки символизируют субстанциональность труда.
   Мысль, как дар божий, ничего не стоит для русского человека. Она приходит и уходит, а сделанное руками остается. Мыслящий ест хлеб даром.
   Теоретики евразийства отказываются от идеологии труда и капитала. Труд – не основание для права на собственность, если ты уже не собственник. Не труд, а сделка определяет размеры дохода в евразийском мире. Мы, русские, евразийцы.
   Почему? Потому что›мы мистики и наши мысли не согласованы друг с другом.
   Евразия – это третий путь, рождающийся на перепутье. Хотя существует их только две. Вернее, один, как теза. И второй, как антитеза. Нас не устраивает ни тот, ни этот, ни существующее, ни отрицание существующего.
   «В настоящее время завелось немало пророков российского капитализма» (1, с. 82).
   Но истина капитализма – социализм. «И если пророчествуют капитализм, то скорее по злорадству, чем по искреннему желанию добра будущей России» (1, с. 82).
   Кто пророчествует? Интеллигенция, которая решила отвести Россию на выучку к капитализму. Ее взяли под руки и ведут, а она сопротивляется. А ей говорят, что это недемократично. «Если слова эти в конце 90-х годов прошлого столетия звучали грубо и цинично, то теперь звучат они еще и зло. Идите во власть «чумазому», желавшие построить социальный рай. Поделом за проекты! И смакуя бесплодие истории, особое упоение видят в том, что годы жизни народной прошли бесплодно, что приходится ворочаться подлинно вспять. А где же идеалы? Они впереди… Когда на обломках коммунизма водворится новый капитализм, тогда здание капитализма снова будут разрушать новые социалисты и коммунисты. Замечательный исторический план, напоминающий какой-то скверный анекдот» (1, с. 82).
   Мы, русские, евразийцы. Почему? Потому что мы мистики, а нашу интеллигенцию добродетели не научить. Ее тело принадлежит России, но ум ее принадлежит Америко-Европе.
   Приходится надеяться на то, что злые – еще не зло. Вот 1/6 суши, которую звали Россией и которая всегда была на распутье. Она спотыкалась, падала и поднималась.
   И сейчас упала. Лежит и спрашивает свою голову, что же ей делать, как быть? А в голове этой царя уже нет и сидит там Иванушка, но не дурачок, а тот, которого Фонвизин в «Бригадире» описал. Сидит этот Иванушка, голову чешет и говорит: ты, мол,.милая, подожди, самой тебе не подняться. Уж очень ты большая. Вот придут Америка с Европой, они тебе помогут стать на ноги. Почему он так говорит? Потому что этот Иванушка и есть интеллигенция, т. е. тело его родилось в России, а душа его принадлежит французской короне.
   Евразийцы, в отличие от Иванушки, точно знают, что многие страны придут и помогут. Но не бесплатно. Но потом любезно не поклонятся и не отойдут. Россия, как пьяная баба, растянулась в луже и лежит. А лежачих бьют. Россия теперь как бы ничья. И пока ее не поделят счастливчики между собой, мировую войну нельзя считать законченной. В этом, как заметил Трубецкой, суть русской проблемы.
   Удастся ли построить русский мир по типу договаривающихся между собой собственников? Удастся, если государство станет ночным сторожем, если каждый будет знать один закон: ты меня и мое не трогай, а я тебя и твое не трону.
   Только это будем уже не мы, а другие. Мы – самоеды.
 

Глава Х.

 
   Новые дикие (Евразийские тропы: фрагменты) Евразия – это степь. Середина степи. Россия – верстовые столбы, которые перемигиваются и переглядываются друг с другом в бесконечности степи… ТР… О чем предупреждает этот знак? То ли о топоте и ржании лошадей, то ли о дыме костров. Кого ждут верстовые столбы? Тех, кто победил степь. Кочевников.
   Степь да степь кругом… Она укачала полукочевую Русь. И уничтожились все середины. И нет на Земле никаких середин. Остепенились, лесная Русь… ТР… 10.1. Без царя в голове Был на Руси царь. Да теперь не скоро будет. А без царя русская земля не правится.
   В Европе правится, а в России не правится. Почему? То ли потому, что мы плохие европейцы, то ли потому, что мы право править понимали иначе.
   Чем славна Европа? Римским правом, то есть со-держа-нием различия между публичным правом и частным в Дигес-тах Юстиниана. Но не проросло римское право в русском сердце. Нет для него онтологических корней. А без этих корней не держится ни гуманизм Возрождения, ни кодекс Наполеона. Что мешает? Соборная личность, то есть единодушие многих. У любящих трансцендентное одна душа и все они одинаковы в своем соборе.
   Но если мы плохие европейцы, то не потому, что мы хорошие азиаты. Мы и в азиаты не вышли. Ведь у них бог, а у нас богочеловек. Они растворились в мироздании, а мы откупились от него искуплением Христа.
   Право всего лишь уверяет русского человека в истине. Но он-то знает, что истина на деле – это правда, а не право. Стоять насмерть можно за правду, а не за логическую истину. В России про правду слышали, а кривду видели. И теперь даже дурак знает, что право кривде не помеха. Конечно, без правды жить легко, да умирать тяжело.
   Или править. Править – значит исправлять неправое, прямить кривое. Вот рукопись.
   Ее нужно править. Это делает редактор. Вот дорога. Ее правит дорожник. А вот страна, которую некому править; и ею правит всякий, «кому не лень. Правят криво, без соблюдения должного. А ведь править – это еще и взыскивать и оправдывать.
   Право – не правит. Править – это еще и давать направление, вести. В слепом царстве слепых ведет тот, кто кривее кривых. Не всяк царя видит, а всяк его знает. Что знает? Ум. Русское сознание сближает царя и ум. Свой ум – царь в голове. Быть без царя – то же, что быть без ума. Царству без царя никак нельзя. Без царя оно не царство, а так.
   Евразия какая-нибудь.
   Например, была Россия, и было государство в его географической громадности. К громадности Россию привела не шизофреническая дизъюнкция, а имперская конъюнкция.
   Вся территория империи принадлежала русскому народу, во главе которого стоял царь. Но голову эту срезали и конъюнкция распалась. Государство еще жило, а хозяина в нем уже не было. Вернее, жило тело русского государства. Пока оно жило, у него выросло много новых голов. Правда, среди этого многоголовия не оказалось русской головы. Роль русских в государстве переменилась. Оно стало чужим.
   Евразиец Трубецкой заметил это, но не огорчился. Пусть будет много голов и одна партия. И в разных головах – однопартийная идея. Он выбрал партию, а не царя.
   Выбрал и проиграл. Евразийцы промахнулись, и вновь Россия стоит перед шизофреническим выбором: одна партия на всех – или один царь. Или распад того, что Г. Вернадский называл единым всеевразийским государством.
   Это государство создали скифы, но не надолго. Оно распалось. Это же государство держали гунны и не удержали. Оно упало и рассыпалось на Русь, половцев, печенегов, хазар, авар и камских болгар. Затем пришли монголы и начали все с самого начала. Начали хорошо, кончили плохо. Их держава держалась долго и выделила Золотую Орду, Персию, Китай. Из Золотой Орды, как из матрешки, высыпались Русь, Литва, Казань, киргизы и узбеки.
   То есть не мы первые строили единое евразийское государство. И не мы последние, хотя Вернадский думал, что мы последние. У всех распадалось. Распадется и у нас.
   Почему? Потому что нет одной головы. Вернее, была одна, как партия, да без царя в голове. А без царя нас ждут не пути, а одни перепутья. Россия – «витязь» на перепутье. Она налево пойдет – себя потеряет, направо пойдет – государство развалит, прямо – добра лишится. Co-жители, говорят евразийцы, должны сожительствовать. Но не сожительствовать. Но не сожительствуют народы Евразии-России.
   И не потому, что их ничто не объединяет. То есть нет силы имперского покоя, успокаивающей беспокойных. Империя нужна не для рая потребляющих, а для покоя успокоившихся.
   Объединять может и разделение. Например, труда. Но это объединение происходит за нашей спиной. Если что-то мы и можем рассмотреть, то только хвост феномена, ускользающего в неизвестное. Да и то боковым зрением. Империя – это возможность полного обзора. Но достигается эта возможность не системой рефлексивных зеркал, как в парикмахерской, а знанием целого, чувством принадлежности того, у чего нет ни зада,» ни переда. Это символическое знание и есть царь. Иначе говоря, объединять можно и вне зависимости от случайности разъединительного синтеза.
   Возможен имперский способ объединения,.который строится в феномене сознания и действует из предположения полной ясности царского обзора.
   Россия – не избушка на курьих ножках. Она империя по смыслу своему. И русские – имперский народ, то есть народ кругового обзора, без зада и переда. Национальное государство зависит от неизвестного, от того, что у него за спиной. Что неизвестно? Предел деления. Деление бесконечно. Предел останавливает произвол деления, то есть самоопределения. Но этот предел – не нация, а империя. За спиной национального государства дышит империя. Это дыхание проявляется в требовании ограничить национальный суверенитет и право на самоопределение. Вот этого-то предела и не заметили евразийцы. Они хотели, как большевики, каждой нации дать государство. И дали. Но русские остались без государства. На них не хватило государства. И тогда евразийцы выдвинули идею, чудовищную по силе разрыва имперской природы человека, – создать государство для русского народа.
   Русские стали сепаратистами. Этот сепаратизм создан людьми без царя в голове.
   Время перестало славянофильствовать. Оно теперь евразийствует. Евразия создана для империи. 10.2. Провинция Евразийцы – не.провинциалы. Они – под-данные идеи, а идея, коли она есть, то есть как мировое событие.
   Провинциальны в простоте своей наивности славянофилы. Ах, братья-славяне! Будем вместе. Эта мысль могла зародиться только в уюте барского дома, в шепоте традиций. Это даже не мысль, а тишина оседлости. Почему? Потому что в ней однородное стремится к однородному и становится усвоенным однородным. А это признак гиперполноты пустого, ро-рождающего шорохи. Где живут шорохи мысли? В удалении от центра, в провинции или, что то же самое, в пустоте удвоенной полноты, которая исчерпывает провинциальный гений славянофилов. Например, А. Хомякова, не любимого Соловьевыми, отцом и сыном. За что нелюбовь?" За шорохи. За полагание того, что есть, чем-то большим, чем оно есть. Для Хомякова самое интересное в мысли – не мысль, а помысливший 'мысль, его лицо. Хомяков идет не к словам, а к источнику слов. Но так ходят провинциалы.
   История – не провинциалка. Она та,к не ходит. История маргиналка. Она движется по меже промежуточности. Это заметил К. Леонтьев и решил свернуть с дороги промежутков. Ах, Азия! Будем азиатами. Мы им, неазиатам, покажем. Леонтьев – эпатирующий провинциал. Он эпатировал, Россия сворачивала с дороги и показывала межумочность своего ума. Евразийцы хотят вернуть Россию к себе самой. Вернуть куда? В разъединительный синтез русской маргинальности. Евразийцы – мастера раннего постмодерна. Для них русское никогда не было русским. Оно всегда было татаро-славянским. Государство у русских – не просто государство, а многогосударственное государство. Евразийцы не переносят тождество банального.
   Оно вызывает у них отвращение. Евразия любит синтез различного. Поэтому в евразийской России живет не народ, а многонародный народ в его симфоническом единстве. Не Москва – столица России, а Киево-Сарай. У русских никогда не было культуры как культуры. Но у нас была церковь. Православная церковь и есть русская культура. Вера евразийских 'маргиналов – православная культура, то есть языческое христианство. Их собственность – частно-государственная. Корни евразийцев не в океане, как у европейцев, и не в континенте, как у азиатов, а в двуличии океана-континента.
   Азия есть Азия. Европа – это Европа. Все это банально в своей определенности. А вот сдвиг в определенности, смещение границ, потеря идентификации эпатирует сумеречной новизной. Евразия – не Азия и не Европа. Евразия – это юбка-брюки, маргинальное понятие. Это месторазвитие, в котором нет границ между Европой и Азией, местом и развитием. Евразийцы – конструкторы деконструктивных понятий.
   Положение полагающих сверх положенного провинциально, то есть провинция – это место, в котором сущее перерастает существующее? Только в провинции слово перестает быть словом и означает нечто большее, чем просто слово. Пока существует такая означенность, будет существовать и провинция. Провинциальная означенность уводит вещи за пределы вещей к их вещему центру. В провинции экзистируют не люди, а вещи.
   Евразийцы – маргиналы, то есть люди второго первого плана истории. Они не отражают, они создают реальность из ничего в промежутках всякого что. Провинция переполнена бытом, недвусмысленность которого парализует смысл жизни всякого непровинциала. В бытовой оседлости провинциала можно вытерпеть нестерпимое, если все в ней принимать за чистую монету. Простые мысли и твердые верования отли-чают провннцизлз от дсцентрированного центра. Маргинальное евразийство – центр децентрирования. Мир в нем депро-винциализируется. Теперь центр – везде, и нет в мире места для наивных с их прямым взглядом на историю. У евразийцев свой взгляд на историю. Это взгляд, которым смотрят люди без царя в голове. Кто без царя?
   Маргиналы. Провинция – это глубина. Маргиналы – окраина промежутков; поверхность провинции. 10.3. «Кочевники» вышли из кавычек О существовании «кочевников» я узнал, читая П. Сувчин-ского. Вообще-то, о кочевниках я знал и раньше, но вот о том, что они перекочевали через кавычки, я узнал от евразийцев. В частности, от Флоровского, в тексте которого кочевники встречаются уже не в кавычках, а вполне натуралистически, как то, что вывалилось за пределы смыслов буквенного письма.
   Кавычки – это пространство преобразований всякого смысла. Преобразованные смыслы оестествляются и гуляют на воде. Пока они гуляют, кавычки стоят пустыми, так, как показано в скобках («»). Кавычки стоят, а туранское кочевье идет. Идет без кавычек и без переноса смысла. Напрямик.
   По всей России опять, как семьсот лет назад, запахло жженым кизяком, конским потом и верблюжьей шерстью. Дым, наверное, от костров, закрывает небо.
   Что здесь стоит взять в кавычки, если стоит? И стоит ли? Вот в чем вопрос, если, конечно, это вопрос. А то, что это вопрос, на котором сломалась вся современная философия, не вызывает сомнения. Хотя это-то и сомнительно. Ведь ясно же, что никто кизяки не жжет. Жгут глаза. Даже кочевники. Что кони не скачут, а значит и не потеют. Их, может быть мирно везут на скотобойню. В конце концов, есть еще и дезодоранты!
   Почему же Флоровского преследуют запахи? А то, что они его преследуют, видно из текста, который я процитировал. Хотя это, видимо, и не всем видно, потому что я не поставил цитату в кавычки. Ведь если бы я их поставил, то получилось бы так, что запахи преследуют только Флоровского. Но это не так. Они преследуют и меня. Я не парфюмер, но обонянию доверяю больше, чем логике. Немногие обладают обонянием Флоровского, почувствовавшего приближение орды кочевников, которые, может быть, вообще не приближаются. Потому что ближе уже некуда: кочевяики – это мы. Но это лояятно пока лишь обонятельно, а не ноуменально, то есть это настолько далеко от нас, что дальше некуда. Кочевники как-будто бы даже и не существуют. Не могу же я себя взять в кавычки. Ведь я не самоед, а закавыченные люди – не кочевники.
   Взять в кавычки – это то же самое, что обуздать. Кого? Себя, если не удастся обуздать другого. Кавычки – это куль: тура письма. А она покоится на условности сказанного. Все, что сказано – условно. В том числе- и вышесказанное.
   Но не брать в кавычки – значит кого-то скрыто цитировать, выдавать чужое за свое.
   Цитата – это ведь не просто признак непрерывно возобновляемой письменной культуры. Нечто, делающее в нас себя. Письмо приземляет и связывает. Для того чтобы написать, нужно по крайней мере сесть за стол. Или остановиться, если ты кочевник. На скаку ведь не напишешь. Письмо и есть то седло, которым оседлал.себя человек. Каждый текст – цитата. Цитатами создается автор. Авторами – биография.
   Имя – это уже некоторая биография.
   Но эпоха гениев закончилась. Ведь гений – это цитата, которую все цитируют, но сама она цитирует только себя. Или делает вид, что цитирует себя. И вот запасы самоцитирования, как запасы нефти, иссякли. Наступила кочевая эпоха массового творчества, многократного повторения неповторимого. Ноуменальный ряд ума соскользнул в визуальный, зрительный – в обонятельный. Есть в технике письма некоторая сверхумность, то, что можно только видеть. Например, точки и кавычки.
   Зрительный ряд преобладает в коллективном менталитете самостирающейся мысли.
   Результаты массового творчества я предлагаю записывать в системе запахов, а декодировать – обонянием. Возможно, я не прав. Я всегда не прав, но в этой неправоте – правда. Все мы вышли из кавычек. В том числе – и анонсисты, которым я посветил на этой евразийской тропе. 10.4. Новые дикие, или пролетанты Дикие – это кочевники, а кочевниками я, вслед за евразийцами, называю тех, кто осознает себя бездомными в доме бытия. Бездомность диких очевидна для оседлых. Дикие – это прежде всего пролетанты, то есть нынешних времен «татары и монголы».
   Пролетанты состоят из пролетариев и интеллигенции. К ним примыкают люмпены и те, кому нечего терять. Это – продукт их перекрестного скрещивания. Некий устойчивый мутант. Настоящие пролетанты исчерпываются формулой «мы – советские». В этой формуле есть то, что Трубецкой называл кочевым евразийским национализмом.
   Пролетанты – космополиты и безоседлые интернационалисты.
   Чем отличается пролетант от непролетанта? Тем же, чем кочевники отличаются от оседлых. Беспокойством. О-седлы-ми бывают обыватели. Они живут не наездом, а постоянно. Существовать – это значит где-то находиться и уже потом – присутствовать или отсутствовать. Присутствуют обыватели. Отсутствуют кочевники.
   Обыватель держит опыт делом, а не умом. Ум у него задний, то есть он всегда запаздывает, хотя должен опережать. И потому-то он, обыватель, бывалый, бывший на деле в деле, а не в уме о деле.
   Это отличие впервые описано Сувчинским в познании современности. Но в современность можно попасть и по другой тропе. Например, со стороны Вышеславцева, который никак не мог понять, почему восставшие восстают против того, что они не видели и не говорят нет тому, что они видят каждый день. Что не видели?
   Абсолютную власть. Что же видят? Ежедневное властвование того, кто их водит за руку. Кто водит? Руководитель. Например, хозяин или начальник. Власть властвующего в повседневности абсолютнее власти абсолютного. Эта власть тоталитарная. Она не делает исключений. Власть над повседневностью задает контуры власти вообще. На исходе XX века повседневностью овладели кочевые и полукочевые структуры власти.
   От абсолютной власти спасает быт. От тоталитаризма повседневного властвования спасает политика. Иными словами, расширение свободы возможно двояким образом: политическим и бытовым, если одно не заменяет другое. Пролетантам нужна политическая свобода. Они кочевники. С ними кочует и кочевая свобода, которая перестала быть непорочной в своей охоте к перемене мест.
   Бытовая свобода нуждается в оседлых. Она создается в трудности труда их повседневного сопротивления политике. Политика – это охота на тех, кто всегда чего-то хочет. Кто хочет хотеть. Кочевой охотой на хотение держится политика и похоть охоты. Хочу – это уже половина могу. Из когитального «могу» проклюнуло пролетантское «хочу». Монарх – §то политика. Он далеко, а вселенная села рядом. И далекое опасно для близкого. Что опасно? Политика. То, что далеко и, побуждая к далекому, делает его желанным. Не монарх опасен (хотя он может быть и опасен) с его абсолютной властью, а политика. Под корой абсолютной власти выросли побеги бытовой свободы. Для того чтобы они были, нужно, чтобы был двор, в который можно во-двориться, и было село, в котором можно поселиться. И не было площади с площадной бранью. Оседлые соединили быт со свободой. Кочевники прицепили к свободе политику.
   Новые дикие трансцендируют власть, то есть они удаляют в отдаление все, что могло быть рядом. Все стало политикой. Пролетанты истребляют тихую повседневность быта о-быва-теля. Co-бытие перестало быть «бытием вместе» и стало событием бытия, в непорядочности которого исчезает то, что может быть только для порядка, а не для пользы и нужды. В громе событий рождается политическая власть.
   Сцеплением политики и власти пролетанты удерживают всевластие власти, то есть своей власти. Все стало властью. Везде следы власти. Но что же есть власть?
   Власть – это то, на что нельзя смотреть прямо. Лицо в лицо. И поэтому никто не знает ее лица. И не может назвать ее по имени. Власть анонимна. Она, как медуза Горгона, гипнотизирует. Болящие к власти лишаются воли. Живое каменеет под взглядом власти. А слуги неожиданно испытывают нужду в услугах того, кому они служат, то есть господина.
   Пролетанты на власть смотрят рефлексивно. Они ее видят, а она их нет. Почему?
   Потому что у пролетантов есть щит Персея. Имитация. Но и пролетанты видят не власть, а отражение власти. Новые дикие властвуют над образом власти, то есть словом, которое реальнее самого реального. Сама реальность пребывает в царстве неизвестного. Это царство – спонтанность. Или, что то же самое – произвол воли неизвестного. Власть бесправна. Право ее унижает, но и право безвластно. А правовая власть лишена смысла, если она не коренится в неизвестности бытовой власти обывателя. Власть выше закона, выше власти обыватель.
   Бытовая власть – это возможность делать то, что иным образом сделать нельзя.
   Бытом вяжется связь свободы и спонтанности. В пространстве спонтанного действия власть связана силой. Здесь властвует то, что претерпело терпение смирением труда. Вне быта власть – это воля над тем, у кого она была и откуда она ушла. У нее появляется верх и низ, и господин. Всякая власть прячется за свободой. Но политическая власть пролетантов прячется за барьером собственности, а бытовая прогуливается во дворе села. Детер-риториализованная власть собственности мыслится вне дома и помимо села. Политическая власть в село не вселяется. На смену бытовой демократии пришла политическая демократия, под опекой которой сформировался тоталитаризм повседневного действия власти. Политическая демократия – поверхность прикрытия глубины бытового тоталитаризма.