— Что ж, я согласен.
   — Кресло министру, — рявкнул Хилл, он почувствовал заинтересованность министра и смену его настроения от «вот я с вами разберусь, олухи» до «интересно, что вы там можете».
   Дверь распахнулась, и два дюжих парня внесли мягкое кресло.
   — Сюда, — указал министр на место рядом с креслом Хилла, — и начинайте, начинайте.
   Министру не терпелось, он опустился в кресло и уставился на экран. Хилл и Фелинчи осторожно заняли свои места. Наступила тревожная тишина.
   — Господин министр, обратите внимание на лицо нашего подопечного, оно отражает внутренний разговор, постоянно меняется, подрагивает, принимает выражение вопроса, ответа, удивления, согласия, отрицания, гнева. И губы, губы шевелятся, он ведет внутренний разговор, одиночество и смена биоритма сделали свое дело, он готов для контакта, ему надо выговориться, — тихо пояснил Фелинчи.
   — Ну что же, Фил, давай начинай, как бы он не «перезрел».
   — Включаю запись, даю собеседницу.
   — Собеседницу? — удивился Министр. — Кто это такая?
   — Да, да, собеседницу с голосом его матери, он ее очень любит, а голос ее мы записали, картотека фонем у нас в фонотеке.
   — Голос голосом, а где она сама?
   Хилл позволил себе саркастическую улыбку в адрес министра, но тут же одумался и сменил ее на смиренное выражение с тенью заискивания.
   — Сэр, собеседница уже здесь, она там, в углу, это компьютер, а говорить он будет голосом матери этого типа, — он кивнул на экран, где крупным планом светилось небритое лицо с большим носом и закрытыми глазами, веки подрагивали, человек жил, страдал.
   — А она, эта ваша машина, знает, что говорить?
   — Нет, сэр, этого нельзя, это уже допрос, а допрос они чувствуют сразу и ничего не скажут, тут дело в другом, в…
   — Ладно, ладно, Хилл-знаток, потом расскажешь, работайте, ты прямо первый ученый среди шерифов-работяг, растешь, Хилл.
   — Запустил программу, мистер Хилл, — тихо сообщил Фелинчи и напряженно потянулся к экрану, словно принюхиваясь. Хилл тоже подался ближе к мерцающему стеклу, министр невольно повторил их движение, всматриваясь в лицо человека на экране.
   — Всякое бывает, Бобби, мальчик, всякое, — послышался мягкий женский голос. Министр вздрогнул, оглянулся, в кабинете, конечно, никого не прибавилось: он, Хилл, Фелинчи, машина и человек на экране.
   «Машина, — догадался министр, — она говорит, вкрадчивая, прямо в душу лезет».
   Дрожь пробежала по лицу Бобби, оно напряглось, потом легкие складки преобразили его, рот приоткрылся, и он прошептал:
   — Мама, я не хотел, честное слово, не хотел…
   — Конечно, конечно, — женский голос был тих и ласков, в нем была легкая грусть и сожаление.
   — Ты понимаешь, сколько же можно терпеть, я все биржи обежал, стоял с утра до ночи, работы нигде нет, я никому не нужен, мы никому не нужны, сколько можно! — Бобби чуть не плакал, губы его дрожали, глаза были закрыты, веки набухли от слез.
   — Я понимаю, я все понимаю…
   — Я знаю, мама, ты всегда все понимала, но молчала, терпела, я-то еще ничего, но вот Салли, ей-то каково, девушка красивая, слабая — и в этом зверинце, в этих джунглях, среди этих двуногих бандитов с толстыми кошельками. — Бобби умолк, лоб его прорезали морщины.
   «Что-то вспоминает», — решил министр; лоб его вспотел, спина дрожала от волнения.
   — Да, но что же? Разве все предусмотришь? — Женский голос прервал паузу. Голос лился, обволакивая раскаянием и доверчивостью, каким-то очищением.
   — Да, да, мама, всего не предусмотришь. Случай подвел меня, я кроток. Но когда этот грязный жирный тип пытался ее купить за ужин в ресторане, а получив отказ, полез насиловать тут же, рядом с кухней, в парке, я не выдержал.
   — Да, да, от судьбы не уйдешь, — шептал женский голос.
   — Судьба судьбой, мама, но если бы я не был случайно там — меня наняли на вечер мыть посуду, то Салли мог изнасиловать этот пьяный боров. — Бобби опять умолк, очевидно погружаясь все глубже в воспоминания, лоб морщился, гримаса боли легла на лицо.
   — На все воля божья, на все. — Голос звучал спокойно, как на исповеди.
   — Вот, вот. Меня словно кто-то подтолкнул, словно кто-то вложил в мою руку тяжелый железный прут. Она так стонала, наша бедная Салли, так стонала, видно, кричать ей было трудно, а он душил и душил ее… Я ударил его прутом; затылок его был в толстых складках, по ним я и ударил, он хрюкнул и затих… прут был слишком тяжел… я убил его. Я убийца.
   — Это как посмотреть, с одной стороны, так, а с другой, все представляется по-другому.
   — Я сбежал, было темно, Салли меня не видела, слава богу, а прут я кинул в канал, рядом с рестораном. Иначе я не мог, не мог, понимаешь, не мог, хоть с какой стороны ни рассуждай. Иначе что было бы с Салли?
   — В церкви учат, что все мы люди, братья и сестры.
   — Братья! Сестры! Да, мама, я виноват, я допустил слабость, я выждал и вернулся, никого рядом не было, я вынул из его кармана кошелек, он на чердаке за пятым кирпичом в трубе со стороны лестницы. Прости, мама, но деньги нужны, Салли опять может попасть к такому в лапы. Какой он мне брат, а Салли ему какая сестра?
   — Да, да, все не безгрешны. Но все-таки…
   — Мама, не терзай меня и себя, меня взяли по подозрению, я не сознаюсь, иначе что будет с вами, у них нет доказательств, я все спрятал, а дождь все смыл, он пошел сразу же, как я убежал с кошельком, бог на моей стороне, он за нас, за бедных. Ты никому ничего не говори, мама… Ну… Никому, смотри, никому. Здесь нельзя ни о чем говорить, здесь, наверное, все подслушивается, я иногда думать даже боюсь… Я спать хочу, хочу ужасно спать, я устал, я буду спать… мама.
   Голова Бобби упала на грудь, он спал глубоким сном.
   Министр сидел, замерев и не веря происходящему.
   — Стоп, Фил! — Хил улыбался до ушей. — Вот так, сэр, он все рассказал сам, сам, и от этого уже не отвертишься. Теперь мы ему разрешим спать, пусть спит. Он очнется через сутки, не меньше, у всех так было, и начнется период страшных мучений. Память подскажет, что он сделал что-то не так, что он говорил о своем преступлении, а вот было ли это наяву или во сне, он точно не поймет. А раз так, то жизнь его станет нетерпимой, он не понимает, что знаем мы, а что не знаем. Дальнейшая игра проста, и кончается она одним и тем же — признание и требование суда, то есть публичного признания. Это как удалить больной зуб, измотавший тебя постоянной ноющей болью. Публичная казнь — признание — вот в чем видят они свое спасение. Правда, бывают и такие, которые молчат. Но для них у нас есть еще один «подарок».
   — Ладно, Хилл-психолог, я кое-что понял. Но удивлен, с какой стати он взял и все рассказал, и почему, например, ты не задаешь вопросы голосом матери или кого-то еще, близкого, а эта машина бормочет что-то несвязное.
   — Сэр, ваши вопросы совершенно справедливы, тут нет ничего заумного, и если вы позволите, то Фил по этому поводу выскажется.
   — Ну что же, валяй, Фил. — Министр обрел себя, так как разговор вышел из рамок непонимания происходящего и теперь не надо было стараться выглядеть компетентным человеком, «делать рыло», как любил шутить сам министр; теперь надо слушать, а это было значительно проще, и задавать вопросы. Фелинчи осторожно приблизился к столу, встал напротив и, как ученик перед учителем, стал медленно говорить. Видно было, что он подбирает слова, продумывает текст своего выступления «на ходу».
   — Сэр, я психолог и немного математик, занимался душевнобольными. С детства был очень наблюдательным, это вроде как дар божий. Душевнобольные — это очень интересный народ, они ущербны в одном, но зачастую эти недостатки компенсируются в другом, причем с лихвой, прямо-таки талантливо. Кстати, душевнобольной сродни преступнику. Ведь преступник это тот же душевнобольной, его мир деформирован, и он, сэр, зачастую талантлив в этой области. Согласитесь, ведь это так?
   — Да, да, наверное, — поддакнул министр и заерзал, оборачиваясь к машине.
   — Так вот, наблюдая за душевнобольными, я часто видел, как они говорят сами с собой, то есть для них собеседник существовал внутри себя, и он с ним говорил. Фраз собеседника слышно не было, слышалась лишь речь-ответ. Как-то я был на рынке, сэр. Я люблю там бывать, для психолога это огромная лаборатория жизни. Так вот, там я случайно подслушал разговор двух женщин. Одна оживленно рассказывала эпизоды своей жизни, а другая, видимо думая, как дешевле купить продукты, лишь иногда бросала ничего не значащие фразы: «Конечно», «Да-да», «Это как посмотреть», «Всякое может быть», «Еще бы» и т. д. Этого было вполне достаточно для продолжения разговора, и это натолкнуло меня на мысль, которую я тут же реализовал.
   Я пришел в клинику и поддержал разговор одного из пациентов, который свихнулся после трагической гибели жены: она свалилась в ванну с кипятком. Я действовал так же, как немногословная собеседница на базаре, я изредка произносил нейтральные фразы: «Конечно», «Наверно», «Все может быть», «Бог всем судья» и прочие, подбирая интонацию. Мой собеседник оживился, рассказ его стал стройным, осмысленным, целенаправленным. До этого он жил в мире воспоминаний, они его терзали, мучили, а теперь он «выговорился». Это было просто и страшно. Мой сумасшедший рассказал все, в том числе и то, что он сам намылил край ванны, зная, что жена будет становиться на него, развешивая нехитрый туалет после стирки. Почему? Ведь вам это тоже интересно? Это произошло после скандала с женой: она сказала, что ненавидит его. Потом его взгляд уперся в меня, и он завыл, как зверь, почуявший свою гибель.
   Я продолжал свои опыты и сделал несколько выводов. Первое — нельзя задавать направляющие вопросы, они вызывают реакцию замкнутости, настороженности и протеста. Вроде того, что тебя тянут за руку туда, куда ты не хочешь. Второе — нельзя, чтобы тебя видели, в конце концов проблеск понимания чужого присутствия заставляет укрыться в свой защитный кокон. Это психология, сэр. Я разработал программу для ЭВМ, она вставляет нейтральные фразы тогда, когда умолкает сам «собеседник», и… получился колоссальный эффект. Никого нет, ничто не довлеет над ним, внутренний мир его душит, требует общения, а тут мягкий, ласковый голос вкрадчиво потакает ему, причем фразами, которые можно истолковать по-разному. А он воспринимает их так, как требует его истерзанная душа, его сместившийся, но теплящийся разум.
   Идея и работа эта меня увлекла, я шел дальше и дальше… пока не истратил все деньги клиники на ЭВМ и прочее оборудование… Так я попал в тюрьму к мистеру Хиллу в роли заключенного. Общение с ними, заключенными, еще раз подсказало мне мысль, что они во многом похожи на сумасшедших, во многом, очень во многом. Их терзает мир преступления, они его переживают. Конечно, по-разному: некоторые не раскаиваются в содеянном, некоторые переживают промахи, которые привели их за решетку, некоторые мучаются невозможностью отомстить кому-то за провал. Редко, но есть и такие, что раскаиваются. Важно для меня было одно — они так или иначе живут в этом мире, мире содеянного, и особенно тогда, когда в одиночестве. Для меня пребывание здесь стало своеобразным исследованием, а тюрьма лабораторией. Мистер Хилл переживал за низкий процент раскрываемости, а я предложил ему помощь. Тюремный бюджет позволил выкупить мои программы и машину. Остальное было делом знакомым и привычным.
   — Вот это да, — только и произнес министр. — Да у вас тут синдикат раскрытий. А если он все-таки молчит?
   — Мы с мистером Хиллом ввели новые программы, мистер Хилл давал идеи, а я их претворял в жизнь. Например, если «клиент» с устойчивой психикой и ничто его не волнует, то мы сдвигаем его биоритм и выбиваем его из колеи, иногда он не спит сутками. Это помогает нам: нервного, неуравновешенного, на грани физических возможностей человека легче втянуть в разговор и вызвать на откровенность, тем более если включить программу «жалостливого, участливого» оттенка. Ведь слово «конечно» можно произнести жестко, вопросительно, безнадежно, утвердительно и так далее. Это мы умеем делать, программы у нас гибкие. Если и после собеседования «клиент» молчит, одумавшись или в уверенности, что это был сон, то мы применяем другой метод — «подарок», о котором упомянул мистер Хилл. Например, есть препарат, который временно блокирует в мозге отделы «старой» памяти, активизируя отделы «новой, свежей». Этим мы добиваемся, чтобы преступник невольно сосредоточил свои мысли на событиях преступления, забыв о детстве, юношестве, любви и т. д.
   Или, например, сегодня машина говорила с Бобби голосом матери. Он ей бесконечно доверяет, доверился и сейчас, он любит ее. Но предположим, что он замолчал и не пожелает «публичного признания». Тогда мы вносим искажения в голос матери, и он становится отталкивающим, отвратительным. Он слышит голос близкого человека и одновременно ненавидит его. Обычно это выливается в то, что он гневно осуждает его за предательство, за то, что это он рассказал его тайны, грозит его убить, растерзать, ненавидит, плачет, рыдает, бросается на дверь камеры. А самое главное в этой истерике для нас — новая нформация, новые данные. Вот коротко наш метод и наши достижения — сто процентов раскрываемости.
   — Сэр, я давно хотел представить вам эти премудрости, но Фил все тянул, у него все новые и новые порывы, он готов вызвать на откровенность любого, даже пастора, он великий психолог, и я буду ходатайствовать перед вами увеличить срок его пребывания здесь, он тоже хочет этого, ему здесь легко работать, творчеству его здесь нет предела и в исследовательском материале тоже, преступность, слава богу, растет из года в год. Простите, сэр, хотя мы с ней успешно боремся под вашим руководством.
   «Они оба сумасшедшие, господи, унеси мои ноги отсюда, да поскорее. А если они и меня сейчас разговорят, если я сам расскажу всем, что собираю с тюрем по пятьдесят тысяч долларов в год, если я расскажу о махинациях с питанием, мебелью, с зарплатой тюремщиков? А если я разболтаю о «золотой мастерской» в тюрьме Смита? Если узнают, куда и как я упрятал ювелирных дел мастеров? Нет, нет, уж лучше бить, не кормить, не поить, пусть лучше пятнадцать процентов раскрываемости, а не сто, но я и многие порядочные люди будут спать спокойно, уж лучше так, лучше уж по старинке».
   — Сэр, что вы скажете?
   Министр вздрогнул.
   — Что? Кто это сказал?
   — Я, сэр, я, Хилл, я спросил, сэр. Я спросил: что вы скажете, сэр?
   «Господи, я уж подумал, что это она, проклятая машина, меня спросила. Нет, надо что-то делать, надо ее к себе под бок, под контроль, надо ее в камеру, под замок».
   — Вот что! Это просто замечательно! Всей этой штукой очень заинтересуется военное ведомство, оно будет допрашивать и выпытывать секреты. Фил, иди.
   Дверь закрылась, и министр продолжил:
   — Фелинчи в самую строгую камеру, чтоб не выкрали или не убили, он нужен стране, эти ящики завтра же отправишь военным, я пришлю машину и людей. Фелинчи тоже отправишь ко мне, я его подержу у себя, так надежнее. Ты, Хилл, далеко пойдешь, жди повышения.
   — Рад стараться, сэр!
   Вскоре страну всколыхнула новость: министр порядочности и нравов стал президентом. Он перебрался в его кабинет, а рядом построили комнату, где подолгу томились в ожидании приема министры, нервничая и бормоча под нос что-то невнятное. На прием президент вызывал только по одному…

КРИТЕРИЙ

   Посадка была трудной. Планета небольшая но указатель массы был почти у красной предельной черты, а это значило, что гравитация планеты будет выворачивать кости, давить на позвоночник без всякой пощады днем и ночью, сделает руки и ноги тяжелыми и неповоротливыми, а голову чугунной гирей, аккуратно вправленной в ажурный гермошлем, и наступит момент, когда нестерпимо захочется «потерять» свою собственную голову и хоть немного от нее отдохнуть. Все эти радости обещала тяжелая планета. А уж посадка с перегрузкой тем более изматывала, сплющивая тебя и стараясь выдавить из легких остатки живительного воздуха.
   Внизу, под кораблем, проплывали океаны, моря, поля, города. Брейк выбирал место посадки, он исследовал уже далеко не первую планету.
   «Лучше сесть где-нибудь неподалеку от маленького города, проще будет разобраться, что к чему, нечего здесь засиживаться и ползать, как удав с набитым брюхом», — размышлял Брейк.
   Корабль коршуном кинулся вниз и вцепился в опушку леса неподалеку от городка. Перекошенные от перегрузок лица спутников Брейка чуть разгладились, но остались похожими на взгорбившийся блин. Тяжело переводя дыхание, космонавты один за другим проваливались в тяжелый, глубокий сон. Брейк последовал за ними, чуть всхрапывая и шевеля губами во сне; ему снилась родная планета…
   Наступило время всеобщего отпуска. Так было заведено уже не один десяток лет. Как только приходило лето, весь город выезжал вниз, к морю, купаться, загорать… Лето есть лето. Потом, через две недели, в город возвращались ремонтные бригады, они ремонтировали дома, здания заводов, фабрик. Еще через две недели в город прибывали механики, они латали станки, машины. А уже совсем к концу лета прибывали рабочие и служащие город опять начинал, а вернее, продолжал рабочую жизнь. Так было из года в год, город рос и хорошел. Выезд к морю был подобен празднику. Разукрашенные машины, веселые люди, смех, песни, танцы… Все это вспыхнуло, сверкнуло, как залп салюта, и исчезло внизу под шуршание широких автомобильных шин. Город опустел в одно мгновение, даже собак не осталось — одни в машинах, а другие просто сворой кинулись за людьми. Собаки города отличались сообразительностью. Стало тихо, только ветер гулял по улицам почтенного города, суд которого был уже без работы добрых полсотни лет. Отцы города гордились его и своим прогрессом.
   Брейк проснулся первым, он был строг к себе и своей команде. Если даже кто просыпался раньше, то тихо лежал, не смея подняться, — командир должен быть всегда и везде первым, это закон. Разбудив остальных, Брейк дал час на подготовку к первому десанту на планету. Ходили как сонные мухи, горбясь под тяжестью своих тел, ноги переставляли с трудом. Брейк с болью в сердце смотрел на сборы, но изменить ничего не мог — у Вселенной были разные планеты. Час прошел быстро и мучительно, десант был готов покинуть корабль и обследовать близлежащий район. Анализ атмосферы показал полное благоприятствие, выходить можно было без скафандров — это уже подарок для экспедиции.
   — Облегченный вариант защитных одежд. Сразу в город, нечего терять время по лесам и болотам, ясно, что здесь есть разумные, наша задача понять степень их развития, на исследования три дня, иначе тяжесть измучает нас вконец. Все, за работу. — Брейк был краток, пот струился по его лицу, другим было не легче.
   Космонавты с благодарностью смотрели на своего опытного командира, они были уверены, что отчет о полете будет, как всегда, идеален.
   Цепочка сгорбленных фигур тяжело и упорно двигалась к городу.
   — Что они, днем спят, что ли? — бурчал Пак, специалист по научному потенциалу. — Ни одного прохожего, ни машин, заправочная станция тоже пуста, а дороги у них хорошие, видно, им давно знакомо колесо.
   Бурчания Пака утонули в безмолвии, было тяжело и не до дискуссий. Вступили в город, тишина и пустынность его настораживали. Город как вымер. Экспресс-анализ показал, что эпидемии нет. Никто не понимал, почему город пуст.
   — Что ж, — сказал Брейк, — давайте действовать как всегда: Пак, ищи библиотеку, ройся там, Бор — на заводы, Сэм, исследуй жилища, ты наш социолог и наша надежда.
   Экспедиция растеклась по городу. Вечером собрались на окраине. Доклады несколько удручали: жителей нет нигде, почему — непонятно; в библиотеку Пак проник через незакрытое окно, книг десятки тысяч, все не просмотреть; попытка исследовать завод чуть не погубила Бора, автоматы охраны гонялись за ним, пытаясь поймать, Бор еле убежал. Слово взял Сэм:
   — Командор, я предлагаю стартовать с этой планеты, здесь больше нечего делать, они еще отсталые, им надо развиваться и развиваться, тяжело и от этого, может быть, веско доложил он и замолчал, переводя дыхание.
   — Почему? — удивленно спросил Брейк. — Мы еще ничего не узнали, ничего не успели понять, на других планетах на это уходили месяцы и годы. Конечно, здесь тяжело, но долг есть долг, и мы обязаны его выполнить и выполним. Мы не взлетим, пока не поймем уровень их развития, они выпадают из нашей стройной системы познания.
   — Командор, — мягко продолжил Сэм, — мне кажется, я нашел, что мы ищем, может, они сами не понимают, но этот критерий их развития везде, на всех жилищах, конторах, он на всех домах, Брейк. Они называют его з а м о к — это устройство для запирання дверей друг от друга.
   — К старту, — рявкнул Брейк, вытирая пот и вспоминая трудную ночь, а если еще одна ночь, а потом день… — Нечего здесь делать, все ясно, спасибо, Сэм.

ВСТРЕЧА

   Разведчик чужих миров, преодолев огромное расстояние, нашел то, что искал, — планету класса А. Планета была почти такой же, как и планета, родившая его. Прогулка по лесу была просто замечательной, не хватало только грибов, земляники и малины. Легкое движение между деревьями насторожило его:
   «Что это за толстое бревно валяется на моем пути, затаюсь-ка я пока и подожду. Вот у себя, на родной планете, — там все ясно: кто друг, а кто враг, все определенно и однозначно: враг — стреляй или беги, друг протяни руки для приветствия. Вот, помню, на охоте за крокодилами, это же надо, я стоял по пояс в жидкой грязи болота и стрелял по отвратительным аллигаторам, а сам, оказывается, упирался ногами в спину огромного гада… Он начал всплывать, видно, ему не очень нравилось, что по нему топчутся, а я, как мачта с обрубленными парусами, возвышался над его безобразной спиной-палубой. Хорошо, что Дик смотрел в мою сторону и быстро сообразил, что к чему, а то я был бы не здесь, а чем-то после крокодилова желудка разрозненными атомами и молекулами, готовыми к дальнейшему использованию. Вот друг, а вот враг. А эта чертовщина впереди мне совсем не нравится, от нее отдает спиной аллигатора, а отсутствие пасти с клыками еще больше настораживает, еще шарахнет каким-нибудь разрядом или еще чем-нибудь более пакостным, и повалит дым из костра, где горит единственное полено — я. Нет, подожду еще, заодно и отдохну, вот только опять спина затечет от неподвижности, стар становлюсь я для подобных сцен, как бы не промахнуться, не упустить что-либо».
   «Надо же, я такого не видел никогда, прямо хам какой-то, прет напрямик, не разбирая дороги, странное создание: какие-то ходули тоненькие, две раскачивающиеся палки, надломанные в середине непонятно зачем, шар наверху, весь какой-то неустойчивый, шатается, трясется, дунь и полетит, как сухая веточка. Но от него так и веет опасностью, лучше я полежу, хорошо, что бронированный бок как раз развернут к нему. Черт подери, меня на работе ждут, а тут эта «прелесть» на дороге, и долго она будет торчать и изображать из себя застывший монумент, ведь передвигалась, а теперь притворяется, а как следит за мной… Дай-ка я отключу все лишнее, оставлю слежение и защиту».
   «Неужели мне показалось, ведь этот обрубок вроде бы извивался, цепляясь за деревья своими боками, а теперь лежит как прогнившее бревно. Ба, да вон те щелочки, как трещины в стволе, вроде чуть расширились, или мне кажется? Эх, как хорошо дома! Нед сварила бы мне кофе, а я сидел бы в любимом шезлонге, на берегу озера, детишки бегают, соседский внук плещется и пищит, как цыпленок. Ладно, ладно, кончай млеть от воспоминаний, а то получишь в лоб какую-нибудь гадость или, как Джекки, переварят тебя прямо здесь, а не в желудке, а уж потом… слопают… фу, какая гадость. А Френк, его, как древнего гладиатора, накрыли какой-то сеткой, которая потом превратилась в корзину, утыканную присосками. Смотри внимательнее, разведчик, вдруг из этого бревна что-либо вылетит или выползет».
   «Да, плохо мне будет, светило встает, припекает, а я не могу сменить оболочку, так и будут жариться в бронезащите, и рот открыть нельзя, заметит или пустит газ какой-нибудь, вон как внимательно следит. Вон в приоткрытых щелках что-то светится и поворачивается, наверное, система слежения, и ниже что-то полуоткрыто, а что — непонятно».
   «Нет, этот обрубок что-то замышляет, вон и цвет кожи у него меняется, видно, и его, бедолагу, светило припекает, и мне придется попотеть. Аж представить страшно; вот такое чучело залезет в твой космический корабль, прилетит на Землю, а что потом — пожрет всех, чего доброго; живот один, а не разумное скромное существо, тут для разума, наверное, и места-то не осталось. Но и нападать не буду, а себя под удар тоже не поставлю, за мной моя планета, мои дети, наши красивые города… а тут какой-то червяк, червяк в моей квартире… фу, какая мерзость!»
   «Нет, точно, он затаился, биополе его то сильнее, то слабее, значит, нервничает, думает, что-то решает, наверное, что-нибудь замышляет. Нападать не буду, может, сам уберется, а то прыснет на меня какой-нибудь жижей, что и не ототрешься, тогда считай пропал, и себя убить не дам… сейчас меня, потом другого, потом… нет, и просто отпускать негоже, как же его заставить убраться подобру-поздорову? Нет уж, посмотрим, кто кого! Наши прекрасные холмы, наши чудесные пещеры, и вдруг… подобные твари с четырьмя отростками, когтистыми и неуклюжими. Они ведь разрушат все, что мы так долго создавали, так долго строили, у нас не было и нет таких приспособлений, как у них для рытья. Что же делать? Придется ждать и ждать».