Михайло собирался рассказать партийной комиссии все обстоятельства дела. Он хотел, чтобы люда узнали, какой добрый, душевный человек Века. И как жалко ее. Он и не думает отрицать свою вину. Но виноват совсем не в том, в чем его обвиняют. Она просила у него помощи, защиты. Надо было придумать, как помочь...
   Но после всего, что сказал майор, Михайло стал как неживой. Руки в плечах заныли, онемели.
   Что скажешь? Как оправдаешься? И сорванную лычку припомнили и самогонку («старшина, вместо того чтобы остановить своих бойцов, сам пил!»). Степан Лебедь не забыл и ленинградские карты и брюки, проданные вахтеру.
   Вот как далеко, оказывается, уходят корни его морального падения! Нет, тут оправданий быть не может. Моли бога, чтобы не исключили из партии. А там покажешь, как надо служить, исправишь все свои прегрешения.
   Амелин попытался возразить:
   — Ну вот, это дело, договорились! Нетто перед нами преступник?
   Но лучше бы он не поднимался. Замполиту поставили на вид. Потребовали, чтобы исправил положение в минно-торпедной команде. В противном же случае он ответит перед комиссией как член партии за развал дисциплины в подразделении.

2

   Михайлу объявили арест. Голову ему стриг Семка Кульков, чмокал тонкими губами, смахивая рукавом фланелевки пот с носа. Часто продувал машинку, она не столько стригла волосы, сколько рвала.
   Сеньтя Сверчков то и дело порывался:
   — Дайкося я. Бона, гляди, огрехов насажал. Это те не на хромке пиликать!
   Кульков тянулся машинкой к носу Сверчкова.
   — Помолчь маненько! Не ровен час задену железкой твою картошину, что тогда?
   Сверчков отшатывался.
   — Пошто балуешь?
   Позже Михайло сидел у доктора на кушетке. Доктор пошутил, кивнув на голову Супруна:
   — Как пасхальное яичко! А зря голили: я тебя никуда не отпущу.
   — Командующий наложил взыскание, а врач отменит? Доктор все тем же шутливым тоном продолжал:
   — Иногда врач сильнее любого начальника: прикажет «лежи», и будешь лежать... Не отпущу. Ты истощен. Знаешь, что такое твои двадцать суток? Втыкай от темна до темна — и ни прилечь, ни присесть. Сон — только глаза закроешь, уже вставай! Из «губы» тебе одна дорога — в госпиталь... Послушай, через каждые три дня буду выписывать тебе освобождение. Протяну так с месяц. А там срок действия, взыскания кончится. Отбывать уже никто не заставит, не имеет права. Вот так!
   Хороший ты человек, доктор. И рассчитал здорово. Только все это не дело. Прятаться за чужую спину Михайло не собирается. Он привык налитое выпивать до дна; будь оно сладкое или горькое.
   — Чего упираешься?
   — Доктор, загублена живая душа!..
   — Ты тут при чем?
   — Кто-то должен ответить!
   — Ну, браток... Много душ загублено, много на свете несправедливости. Но ты же не Иисус Христос, чтобы все на свои плечи брать...
   ...Их повели в доки морского завода. Бескозырки без ленточек, без чехлов — точно шапочки арестантские. Льняная роба греет плохо, а на дворе осень. Тяжелые яловые ботинки гупают по булыжнику. Рядом солдат с автоматом на ремне, конвойный. Все как положено.
   В доке сыро. Судно ушло, вода откачана. Но на самом дне — ее по щиколотку. Надо расчистить док, приготовить кильблоки для приема нового судна. Куски железа, разбухшие бревна, доски, бетонные плиты — все надо ворочать, переносить. А сколько мусора собралось на дне дока, сколько ила и песка!
   Ноги взмокли от воды, плечи — от пота. Док длиннющий и глубоченный. Работы непочатый край.
   В доке Михайло встретился с матросами доковой команды. Они орали ему:
   — Эй, барчук занюханный, что уставился? Веку ищешь?
   Черной пропастью показался Михайлу док. А когда-то давно Михайло стоял на стенке и с высоты любовался им. Громадина! Стены выложены каменными плитами, сужаются книзу. Вон там стальные ворота. Приготовив кильблоки, укрепив их надежно грузами, док начинают заполнять водой. А когда беспокойная доковая вода поднимется в уровень с поверхностью бухты, мощные электромашины открывают тяжелые ворота. Корабль входит в док, с палубы во все стороны летят бросательные концы. Матросы, что на стенках, поспешно их выбирают, набрасывают стальные петли швартовых на чугунные тумбы — кнехты, ворота затворяются, и вода начинает убывать. Корабль, потравливая швартовы, медленно садится на кильблоки. Вот уже видна ватерлиния. Вот оголились суриковые бока, руль, лопасти винтов. Вот первый сквознячок потянул под самым килем. Скоро сюда нагрянет целая армия рабочих морского завода. Они будут обстукивать переборки, клепать пневматическими молотками заклепки, менять механизмы или вооружение, будут менять винты или латать пробоины в корпусе. Стук, звон и вкусный запах олифы...
   А теперь Михайло стоит внизу, на самом дне, и смотрит на док другими глазами.
   Еле доволочил до «губы» разбухшую сыромятину ботинок. Сейчас бы завалиться и спать до второго пришествия! Но где завалишься? Цементный пол холоден. Больше в камере ничего нет.
   Только к полуночи резанула слух команда:
   — Разобрать топчаны и постели!
   Лязгнули затворы камер. Арестованные тащили козлы, накладывали на них доски, расстилали матрацы.
   Голова каменная, точно погрузилась в воду. Он не слышал страшного зуда утренних звонков. Только тогда и вскочил, когда начальник «губы», лейтенант, толкнул его кулаком в бок.
   — В карцер захотел?!
   Начальника гауптвахты зовут Рашпилем. В том, что он действительно рашпиль, убеждался каждый попавший под арест. Драит так, что поневоле запросишь пощады! Рашпиль — самый ненавистный человек в Кронштадте. Матросы, завидев его на улице, шарахаются в подворотни.
   А как не будешь строг, если комендант города в лицо бросает такое обвинение:
   — Гауптвахту в санаторий превратил!
   Комендант давит на Рашпиля, Рашпиль — на матроса.
   Утром — ни ногой двинуть, ни руку поднять, все тело каменное. «Хотя бы на физзарядку повели, размяться бы!» Но разминаться опять погнали в доки.
   Курить хочется, аж душа дрожит. Но арестованным курить не положено. На «губе» табак отнимают. В карманах ни крошки. У кого бы все-таки закурить? Подожди, вон в дальнем углу стоит немецкая подводная лодка. Ее подняли эпроновцы, поставили в док. Там Перкусов разоружает торпеды. Не сбегать ли?
   По сходням поднялся на палубу, заглянул в люк.
   — Перка, дуй наверх!
   Перкусов показал голову. Весь потный, измазанный, сущий дьявол. До того его одолели заботы, что он даже не удивился Михайлу.
   — Она, сволочь, прикипела. Не выходит из трубы!
   Это о торпеде, которая засела в аппарате намертво.
   Михайло посоветовал:
   — Талями возьми за хвостовое оперенье. Попробуй силой на силу.
   — А рванет? Что ты, Минька, весь док разворотит. Я буду — тюф! — вон тама. — Он ткнул большим пальцем в небо.
   — Ну, разбирай аппарат. Разноси, что можно, по частям. Может, автогеном кое-где резануть?..
   Перка щедро отсыпал ему на цигарку. Михайло затянулся с голодухи во всю грудь, медленно выпустил дым. Еще раз затянулся, С захмелевшей головой заторопился к своим. Надо же и ребятам хоть по одной затяжке донести.

3

   Вот и объявился Люсинов. Услышали наконец минеры о своем приятеле. Только от тех вестей холод продрал по коже.
   Михайло места себе не находил:
   — Как же это можно? Неужели мы совсем его не знали? Ну, пусть был всегда себе на уме. Пусть вместо прямого ответа поводил плечами. Иногда отпускал едкие словечки. Кто этим не грешен? Но чтобы такое!..
   Михайло старался представить себе Люсинова во всех подробностях и не мог. Какие у него глаза? Какие брови? Нос?.. Все расплывалось. Вот только помнится, что был он какой-то сплющенный, точно по нему каток дорожный прошелся. Грудь плоская, впалая. Лицо узкое. Посмотришь в профиль — лицо как лицо. Глянешь в упор — остренькое. А смотрел глаза в глаза? Нет, не приходилось. Не давался, отводил взгляд.
   Вчера на вечерней поверке читали приказ командующего флотом. Сегодня вся команда выстроена в коридоре. Все в черном от ботинок до ленточек. Пуговицы на бушлатах поблескивают первозданной желтизной. У каждого — винтовка. Капитан-лейтенант Родин сам поведет команду. Он приказывает:
   — На пле-е-е... чо?!
   Раз, два — и винтовки уже упирают в ключицы магазинными коробками.
   Михайло с Лебедем стали в голове строя. Они без винтовок. Зато на груди у каждого боцманская дудка. Зачем? Никто этого не знает, кроме Родина, который отдал такое распоряжение. Любит человек парады!
   Западные ворота города пропускали команду за командой. Шли моряки из разных частей, кораблей, соединений. Михайло увидел своего минера со «Снега».
   — Тимошин, ты где?
   — На «Буре»!
   — Зайду!
   Родин строго посмотрел на Супруна.
   — Разговорчики!
   Но разговорчики катились по строю. Нашлись ребята, которые рассказывали о случившемся так подробно, словно сами были участниками события.
   Морской охотник получил задание: держаться поближе к финскому берегу, наблюдать за передвижением судов в фиордах. Под прикрытием темноты вышли в заданный квадрат. Легли в дрейф. Вот тут-то оно и случилось. Люсинов и еще двое набросились на командира катера. Люсинов вогнал ему нож в живот. Рулевому надели мешок на голову, стукнули головой о переборку, вытащили из рубки. Боцмана кинули в воду живьем. Но он на лету ухватился за кромку борта. Ему топтали пальцы каблуками, а он держался и звал ребят на помощь. Бесполезно. Подвахтенные были в кубрике, а дверь надежно заперта. Что задумали эти трое? Они решили разделаться с командиром и боцманом, завладеть рулем и направить катер под белым флагом в ближайшую финскую бухту. Там они сдадут корабль, сдадут запертую в кубрике команду в качестве пленных...
   Говорят, те двое — сектанты из западных областей. Трибуналу якобы объяснили, что их вера запрещает войну. Единственный выход для себя видели в том, чтобы сдаться в плен.
   Сами против насилия, а спасение искали через насилие. Да еще и неверующего Люсинова переманили на службу к своему богу. Такого переманить нетрудно. Непрочно стоит он в жизни, нет у него железной палубы под ногами. На зыбкой трясине стоит.
   Рваные облака роняли холодную морось. Они шли валами: то просвет, то густая серая пелена. Сырой ветер трепал ленточки, хлестал ими по лицам, забирался за воротник и в рукава бушлата. Вдали то ли сосны шумели вершинами, то ли море.
   Впереди яма, ни большая, ни малая, как раз для троих.
   Смотри, Михайло. Там станет один из твоих минеров, один из семи подрывников твоей команды. Смотри зорче. Разгляди его лицо хоть сейчас, если не сумел разглядеть раньше.
   Их поставили у края ямы. Люсинов — посредине. Он чуть выше тех сектантов. Лицо серое: не различить на нем ни губ, ни глаз. Посмотри, он обессилел от страха, упал на колени, уперся руками в траву. К нему подошли, подняли. Заставили тех двоих держать его под руки.
   Все трое в выцветших синих робах.
   Стрелки комендантского взвода встали стенкой. Майор надтреснутым голосом прочел приказ. Затем, вынув саблю, поднял её на вытянутой руке.
   — По изменникам и предателям Родины... огонь!
   Он секанул белой саблей мутный воздух. Согласованно треснули выстрелы. Точно порыв ветра ударил по синим робам. Люсинов и те двое медленно-медленно опрокинулись, скрылись за стенкой ямы.
   Много дней перед глазами Михайла стояла яма и упавший на колени Люсинов. Никак не мог избавиться от этой картины. Однажды показалось: мутная пелена рассеялась. Чистыми глазами посмотрел на себя и с горьким укором подумал:
   «Дурак ты, Михайло, преступный дурак. Срывал лычки, хлестал самогон, разыгрывал из себя «ухо-парня». «Губу» считал верхом геройства. А что в ней героического? Кому это на руку? Ты же совсем не такой, каким себя выставляешь, и никогда таким не был. Возьмись за ум. Вспомни, в какое время живешь». Ему показалось, он слышит голоса Торбины и Гусельникова: «Не простая идет война — схватка идеологий, борьба классов, сшибка социальных укладов. Который крепче? Кто победит? Коммунизм и фашизм исключают друг друга. Они антиподы: добро и зло, человечность и зверство. Нет более непримиримых врагов. Нет сильнее ненависти, чем та, какую они питают Друг к другу. Тут распускаться не приходится. Даже в мелочах. Если уж стал в строй, то держись прямо, штыком держись!»

Глава 8

1

   В ленкубрике душно, столько набилось народу. Михайлу это напомнило корабль. На «Снеге», например, когда крутили кино, все сидели в одних трусах, и у каждого на шее полотенце — пот вытирать.
   Замполит Амелин проводит информацию. У него на плечах золотые погоны. Чудно и непривычно их видеть! Еще совсем недавно у моряков на плечах было пусто. А сейчас, гляди, ровными планочками легли две желтые полоски, на них три звездочки. В золотом свете своих погон Амелин даже похорошел. Он похож на морского офицера старых времен.
   В войну вообще много взято из старого, традиционного: я погоны, и гвардейские знаки, и ленты на ордена. В войну мы чаще стали обращаться к истории, бережливее относиться к славе дедовского оружия, благодарнее к подвигам наших предков. Мы чаще вспоминаем Суворова, Кутузова, Ушакова, Нахимова, Богдана Хмельницкого. Их тени с нами, ордена и медали их имени — на нашей груди. С ними и война кажется легче, и дела идут веселее. Мы чаще стали вспоминать Минина и Пожарского. С их именами связываем народное ополчение. Лермонтов и Чехов, Мусоргский и Римский-Корсаков, Шишкин и Суриков стали ближе, роднее, понятнее. Каждый из нас начал понимать: только великий народ имеет великое прошлое. А если народ велик, разве его поставить на колени!
   Чего греха таить, было время, когда, слушая Амелина, некоторые думали: «Мели, Амеля, твоя неделя!» А сейчас слушают по-другому. И не потому, что Амелин стал лучше, и не потому, что на нем блестят погоны. Совсем нет. Погоны еще никому ума не прибавили. А потому, что дела пошли серьезнее. Потому, что немцы с нашей земли удирают.
   В январе прорвана блокада. И теперь не они нас, а мы их хватаем за горло! На волжских берегах разбиты целые армии. Сам Паулюс полонен! Из репродукторов теперь чаще доносится не вой сирены, а железный голос диктора:
   — Приказ Верховного Главнокомандующего!..
   И далее идет перечисление населенных пунктов, занятых нашими частями. Близок твоему сердцу каждый городок, упомянутый в приказе. Пусть от него ничего не осталось, пусть темнеют среди белых снегов пепелища и развалины — все равно радостно: это наша земля!
   Михайло раньше думал, что его могут тронуть только Белые Воды да еще, скажем, Луганск. Оказывается, нет. Какая-то станция Вырица растревожила так, что места себе не мог найти.
   Как оно выросло, слово «Родина»! Каким стало широким и емким!
   Посмотри на карту. Вон лесисто-рыжая хребтина Урала. Огни домен, мартенов, дымы заводов, ГРЭС. На склонах терриконы шахт и нефтяные вышки. Урал, словно сказочный богатырь, день и ночь раздувает горн, ухает чудо-молотом. Урал дает фронту оружие, уголь, нефть. Его брат Донбасс пал на поле брани. И Уралу теперь приходится трудиться за двоих.
   А там, восточнее, расправляет плечи младший брат Урала — Кузбасс. Изо дня в день все больше угля, металла посылает он на запад.
   Под азиатским солнцем растет Караганда. Заводы Новосибирска, Омска, Иркутска, Красноярска шлют самолеты, танки, орудия, минометы, автоматы, снаряды, патроны!..
   На полях неохватной Сибири трудится богатырь Микула Селянинович. Его плуг распахивает миллионы десятин плодючей земли, его руки бросают в почву тяжелые зерна, пожинают огромнейший урожай.
   Сестры: Узбечка, Таджичка, Туркменка, Казашка, Киргизка — пасут отары, растят для фронта рис и хлопок, табак и урюк. Они ткут полотна, валяют валенки, вяжут рукавицы.
   А Закавказье и Дальний Восток, а Приморье и Заполярье!.. Это тюлений жир и корень жизни, панты и соболя, лес и кожа, мясо и рыба, графит и алмазы, золото я платина!.. Кажется, в напряженную годину земля сама раскрывает свои богатства, отдает их человеку с необоримой надеждой и верой в его победу.
   Нет, такую страну никому не удастся поставить на колени!
   А как радостно сунуть руку в широкий карман: там пачка писем! На листочках разных размеров и разного цвета мать терпеливо выводила буковки то карандашом, то чернилами. Старалась мать, наклоняла над листком свою поседевшую голову, щурилась близоруко. Хотелось ей спокойно и по порядку рассказать сыну обо всем. Но туманились глаза, дрожала рука, разбегались буковки по листику — никак не собрать их вместе. То недописанное слово, то начало его, а там — одиноко проставленный слог. Но если глядишь на письмо такими же, как у матери, затуманившимися глазами, если твои руки так же дрожат, как дрожали они у нее, ты все поймешь. И не только то, о чем она хотела тебе поведать. Ты слышишь ее дыхание, улавливаешь запах сушеных вишен и стирального мыла — это ее дорогие, никакой войной, никакой бедой вовек неистребимые запахи!..
   Как ты богат, как ты счастлив! У тебя есть мать, отец тоже живой. Он кланяется тебе земным поклоном, просит мысленно: «Побереги себя, сынку... Прятаться за чужую спину нельзя, отставать от других тоже не годится. Но и не лезь в самое пекло без проку, не рискуй понапрасну. Побереги себя, родной. Хочется увидеть тебя живым и здоровым!»
   Михайло часто разглаживает эти листики на подоконнике, всматривается в них. И ребята тогда обходят его стороной, боясь помешать его счастью.
   Мать писала:
   «...Ехали на полуторке. Сзади колонна тракторов. По сторонам — хлеба, хлеба: то на корню, то в скирдах, а то и обмолоченные в ворохах лежат. Немец, окаянный, бомбит, света белого не видать. Столько страху натерпелась, что бесчувственной стала. Горят хутора, горят сады, а сердце уже не отзывается, онемело. Пока доехали до реки Дона, половину тракторов растеряли. У кого горючего не хватило, кто вернулся до дому, кто бросил машину и побежал, куда очи глядят. А Дон — река глубокая, широкая. Вперед пускают только военных. Батько побежал куда-то. А тут колонна тронулась и прямо на паром. Дон и разделил нас. На той стороне, где остался батько, столбы земли. Ну, думаю, вот и все! Машина наша заглохла. Бензину нет. Шофер остался, а я пошла, куда все шли, — на схид сонця. Много дней ходила по степям. Почернела, как земля, опухла с голоду. Одна я, точно былинка в поле. Думала, конец света! Все сгорело, пропало: и ридна земля и ридна семья... Однажды пришла в сельсовет, прошу помощи: определите куда-нибудь, дайте любую работу и хоть трошки хлеба. А меня пытають: откуда, кто такая? Говорю: так, мол, и так. О, бабушка, говорят (видно, и справди я так постарела, что бабушкой называют!), дед твой здесь! Действительно, на скамеечке в конторе сидит батько, Матвей Семенович. Так ему в ноги и упала... Послали его в МТС, и я с ним. Поехали, поработали. А какая там МТС! Ни машин, ни людей... Потом перебросили нас под Энгельс. И там долго не прижились. Правительство Украины собирало свои кадры. Оно разместилось в Пензе. Вызвали батька в Пензу, поручили ему Анучинскую МТС. А там трактора все старые, колесные, трактористки — одни девчата. Ремонтируют машины на морозе. Намучаются, бедные, сядут у костра, поплачут, погреют коленки — и опять за дело. Зима тут суровая. Снегу намело по самые крыши. И леса стоят, леса, леса. Хоть и не наш край, не Украина, а хорошо. Только снятся мне хатки наши белые, снятся кручи наши ясные. И все время щемит сердце, убивается. Хотя бы одним глазком поглядеть. Придется ли хоть перед смертью побывать дома?.. Хаты тут из бревен, темные, не похожи на наши. Корову доят в избе, ставят у порога и доят. А она и намочит и нагадит прямо на пол, и горя ей мало. Ягнята тоже в хате. Лижут руки, жуют подол. А купаются люди вовсе не по нашему. Лезут в натопленную печь, парятся там, а затем — бух в кадушку с водой. Ополоснутся — и вся баня! Я не лазила, хай господь милует! Хозяйка обижается. «Ай брезгаешь, Карповна?» — спрашивает. «Не, — говорю, — не брезгаю, а в печь головы не суну: боязно!» Батько как-то лазил. Простудился, кашлял сильно, и виски ломило. Натопили печь, выгребли жар, подстелили на камни соломки и сунули туда нашего Матвея. Смех и грех! «Чертовы души, — кричит, — що вы робите? Сгорю весь!» Сам не сгорел, а хворь выпалило. Поднялся батько на ноги... А про Ваню ничего не чуты. Писал в сорок первом: иду на фронт. Рассказывают, их отправили в эшелоне. По пути эшелон начисто разбомбило. Где наш Ванюшка? Может, жив-здоров, да не знает, куда весточку послать? Может, в полоне германском, за проволокой, хуже собаки живет? Может, и косточки его прахом развеяло? Батько писал в Москву. Ответили: не числится ни в каких списках: ни в убитых, ни в раненых, ни в пропавших без вести. Як же так? Может, ты, сынок, чем-нибудь пособишь? Может, у начальников своих спросишь, как нам найти свою дитину... Петя окончил училище. Послали на фронт. Артиллерист, младший лейтенант. Он теперь на Курском направлении воюет, слава богу, пока жив-здоров!.. Знаю, сынку, чего ты ждешь от меня. Но помочь не могу. Не видела Доры, не знаю, где она и что с ней. Была она у нас летом перед самой войной. Ехала с Петей со станции. Оставили ее переночевать. С тех пор не виделись...»
   «Где Дора, что с ней? Почему не женился, когда был в отпуске? Почему не написал ей: иди к моим родным, живи с ними, считай себя моей женой, жди, пока не приеду? Почему не сказал отцу-матери: возьмите Дору с собой, не оставляйте одну, сохраните ее для меня?..
   Не сказал. Не сумел сказать. Не хватило духу!..»

2

   Поздним вечером портовый буксир отвел баржу на Большой рейд, к минному заградителю. С высокого борта военного корабля матросы шутливо кричали вниз:
   — Эй, на корыте, прими чалку!
   — На шаланде, развешай лапти по борту, не то всю нашу красоту обдерешь! — Это значит: просят подложить кранцы.
   На барже Михайло Супрун с четырьмя минерами. Слушая издевки, успокаивает себя: «Гад с вами, смейтесь. Сегодня ваш борт выше, а завтра... еще посмотрим!» Он приказывает открыть люк. И ребята проворно заламывают жестяной твердости брезент, снимают деревянные лючины пальца в три толщиной.
   — Отдать найтовы!
   Минеры по отвесному трапу спускаются в трюм. Наверху белая ночь, светло. Внизу — сумеречно. Барашки найтовых (найтовыми мины крепятся к рельсам) приходится искать на ощупь.
   На барже все готово, а на заградителе, видать, что-то не ладится.
   — Салаги, что копаетесь? Подавай стрелу! Тоже мне вояки! — Это Михайло посылает им в отместку за «корыто».
   Наконец все в движении. Кульков и Сверчков подкатывают, Михайло стропит мину, поддерживает ее, пока она не выйдет из трюма. Еще двое, новички, стоят на палубе. В их руках конец отвода, которым они придерживают груз, не дают ему раскачиваться. Такой же отвод уходит на заградитель. Когда мина поднята стрелой на уровень борта, матросы оттягивают ее на палубу, ставят роликами на рельсы, откатывают в нужное место.
   Пошла работка. Хорошо, когда все налажено. В тишине ночи слышны команды (вверху — офицера, ответственного за погрузку, внизу — Михайла):
   — Дай слабину!.. Выбирай!.. Надерживай!.. Трави помалу!..
   Взвывает электромотор лебедки, постукивают зубья шестерен, поскрипывает стальной трос под тяжестью груза. Хорошо! Все так четко, ладно — душа радуется. Захваченный ритмом работы, ты ни о чем не думаешь. Даже забыл, что где-то в Северной казарме на камбузе стынет твой посиневший суп и каша-размазня, подсыхает пайка землистого хлеба. До утра, видимо, не попасть в казарму. Что ж, минеру не привыкать! Зато утром доплетешься до столовки, уломаешь все, что положено за обед, ужин и завтрак сразу. Запьешь кружкой воды — и на боковую… Лебедка на заградителе замолчала.
   — Чего стали?..
   — Перекур, минеры!
   «Вот беда, только разогрелись. Что у них там? Не найдут места, куда «горшки» ставить?»
   В трюм баржи падает свет. Лобастая мина, покорно стоящая напротив люка, слабо поблескивает корпусом. Накануне их протирали ветошью, пропитанной олифой, потому и поблескивает. Михайло оглаживает мину.
   «А она совсем не страшная. На нее можно положить руку, похлопать дружески. Повертывай ее, как хочешь, переноси, стукай, как можешь, — она не огрызнется. Вот если ее приготовить по-боевому — тогда другое дело! Она выставит рога, набычится, не даст пройти безнаказанно. Словно понимает, что там будут чужие, те, которым надо закрыть дорогу, а здесь — свои. Имя у нее ласковое, женское: «Мина». Ей, верится, куда бы приятней взрывать скалы, прокладывать дороги, поворачивать реки... Но до этого ли сегодня!»