Однако целый день крутить машину вручную казалось ему скучным. Он предпочитал, покуривая трубочку, с кем-либо беседовать на отвлеченные темы или читать свою любимую книгу - Елена Молоховец, "Подарок молодым хозяйкам". В доме распоряжалась энергичная жена дяди Алеши тетя Теся - Фекла Богдановна, которая в промежутках между готовкой пищи, беготней в лавочку, стиркой и т. д. успевала еще крутить машинку.
   По примеру дяди Алеши и семья Истоминых тоже занялась вязкой чулок. Все же чулочный заработок был скуден, а число детей у дяди Алеши ежегодно прибавлялось, и через несколько лет их набралось семеро.
   Помогала семье младшая сестра тети Теси незамужняя Александра Богдановна Мейендорф, иначе - просто Сандра, или Сандришка, служившая секретаршей у мистера Спида Эллиота - представителя миллионера Гарримана, снявшего концессию по добыче марганцевой руды в Чиатурах на Кавказе. Сандра была особа легкомысленная. Она занимала комнату в общей квартире в Серебряном переулке. К ужасу старушек соседок, к ней ходило много народу таких же легкомысленных подруг, а также иностранцев.
   2.
   Тогда арестовывали многих русских "за сношения с иностранцами" - тех, кто служил в посольствах, в торговых представительствах, в разных миссиях и кто был лишь знаком с иностранцами. Так, например, посадили Олега Волкова.
   Ходил анекдот. Следователь спросил одну арестованную даму: "Были ли у вас сношения с иностранцами?" "Только один раз в Одессе, с греком",краснея, отвечала она.
   Сестра Сандры Надежда Богдановна Раевская - тетя Надя и ее муж Александр Александрович - дядя Шурик неоднократно предостерегали ее: измени свое поведение. Но той было весело в большой компании иностранцев, и она не слушала благоразумных советов.
   Дядя Шурик считался человеком крайне осторожным. Он служил в банке, очень любил музыку и по вечерам с женой постоянно уходил на концерты. Их квартира на Арбате, дом № 5, была просторная, и Сандра в отсутствие хозяев, случалось, приводила туда американцев танцевать под граммофон.
   Дядя Шурик ввел правило, которое он передал только самым близким людям: когда приходите, трижды нажимайте кнопку звонка.
   Во время германской войны он был артиллерийским офицером, а образование получил в Московском лицее. В том здании на Остоженке теперь находится Институт международных отношений.
   Однажды парижские белоэмигранты-лицеисты решили отпраздновать какой-то юбилей лицея. На банкете они произносили речи и вспоминали своих "томившихся у большевиков" однокашников, говорили, что бедняги, несомненно, остались верными присяге государю и былым монархическим традициям. Речи эти были опубликованы в белоэмигрантской печати, в ГПУ их прочли и посадили всех бывших лицеистов - не только московских, но заодно и петербургских. Посадили и осторожного дядю Шурика Раевского.
   Казалось бы, у него был ряд смягчающих обстоятельств: не титулованный, не имевший до революции недвижимой собственности, скромный советский служащий. На допросе он отвечал "лояльно", а бывших офицеров тогда еще терпели. Но в его, квартиру ходили иностранцы, а главное - он не сумел объяснить следователю, почему на кнопку звонка входной двери близкие люди нажимали три раза? Такой условный знак смахивал на существование антисоветской организации. И дядя Шурик по статьям 5810 и 5811 получил пять лет концлагеря.
   Когда Надежда Богдановна на свидании узнала, в чем обвиняли ее мужа, она задумалась: кто же из близких мог рассказать в ГПУ о злосчастных трех звонках и кто назвал всех тех, кто к ним приходил? Рассуждая путем исключения, она догадалась, кто был предателем.
   Еще когда дядя Шурик сидел на Лубянке, к его свояченице Сандре явились с обыском. Саму ее арестовать не посмели - все же она была секретаршей именитого американского бизнесмена.
   В тот злосчастный вечер к ней случайно зашли мой зять Георгий Осоргин и мой двоюродный брат Алексей Бобринский. И их обоих забрали. Георгий избегал компании Сандры; зачем, по какому поводу понесло его на Серебряный - не знаю. Но он был человеком такой непоколебимой принципиальности, что все равно вряд ли долго проходил бы под ясным небом.
   А Алексей, живший у нашего дяди Владимира Владимировича Голицына в Хлебном переулке, был еще совсем юноша. Где он тогда служил, не помню. Но ему нравилось, что его принимают в компанию взрослых, угощают, поят, и он искренне веселился.
   Через десять дней его освободили, а Георгий был переведен в Бутырки. И моя сестра Лина с того времени стала раз в неделю делать ему передачи. Получая обратно листок со списком передаваемых вещей и продуктов, она читала единственную весточку от мужа: "Получил все сполна". И подпись. Впрочем, однажды на грязном полотенце, возвращенном из тюрьмы, были обнаружены две буквы, начертанные химическим карандашом,- НХ. Принялись гадать, что они означают. "Не хлопочите" или "Надежды хорошие"?
   Да, мы жили надеждами. Как часто наше настоящее казалось нам темным и безысходным. Но мы всегда надеялись на лучшее будущее...
   Энергичные хлопоты за Георгия велись по нескольким линиям. Красавица Соня Бобринская ходила к Енукидзе, моя мать ходила к Смидовичу, а мой отец отправлялся в два адреса: к своему давнему знакомому доктору Гетье, лечившему вождей и их жен, а также в Политический Красный Крест к Пешковой. Он познакомил Екатерину Павловну со своей незадачливой дочерью Линой, и Лина получила право приходить к ней в неприемные дни и без очереди. Пешкова расспрашивала ее о нашей семье и о семье Осоргиных, кто что делает, чем занимается, и явно симпатизировала всем нам.
   Но никакие хлопоты не могли освободить Георгия. На вопрос следователя: "Ваши политические убеждения?" - он не колеблясь ответил: "Монархист". Да еще добавил такое, что весьма довольные следователи записали в протокол. И Георгий получил десять лет концлагерей. Пешкова сказала Лине, что мог быть расстрел - так "вызывающе", по словам Ягоды, вел себя подсудимый на допросах.
   Единственное, чем помогли хлопоты,- в Соловки Георгия не отправили, а оставили в "рабочем коридоре" в Бутырках. Остался в "рабочем коридоре" и Александр Александрович Раевский. Оба они присоединились к большой и дружной компании заключенных - моего дяди Николая Владимировича Голицына, его сына Кирилла и других наших знакомых.
   С той поры в течение двух лет Лина раз в неделю делала передачу мужу и каждое воскресенье ходила к нему на сорок минут на свидание. С помощью Пешковой Георгий получил привилегию; приходили на свидание двое, на первую смену являлась его жена, на вторую - его отец или мать или кто-либо из его сестер.
   3.
   Тогда многие сомневались, стоит ли метать бисер перед свиньями, то есть перед следователями, и за смелые, искренние ответы получать большие сроки, разбивая свое семейное счастье, оставляя семью иной раз без всяких средств к жизни. Вот дядю Владимира Трубецкого тогда же арестовали (в пятый раз), и он вернулся, а Георгий остался за решеткой, хотя монархистами являлись они оба. Наверное, и тот и другой были правы, Георгий не смог отречься от своих убеждений, а у дяди Владимира к этому времени было шестеро детей и следователям отвечал он "лояльно"...
   На допросах нескольких арестованных наших знакомых выяснилось, что в ГПУ хорошо знают, кто и как кому приходится родственником, кто с кем дружит. Откуда знают, кто предатель? Арестованные после приговора получали свидание с близкими и, не сговариваясь, называли имя того предателя. Это мог быть только Алексей Бобринский, просидевший всего десять дней и выпущенный на свободу.
   Мой отец очень серьезно меня предупредил, чтобы я как можно осторожнее разговаривал бы с ним. Я был совершенно ошеломлен. Все внутри меня содрогалось. Граф Бобринский, потомок царицы Екатерины, мой двоюродный брат, которого я искренно любил, и вдруг - предатель! Он ходит в ГПУ и там подробно рассказывает о всех нас, о всех своих знакомых и друзьях. Он ходит к нам, прислушивается к нашим разговорам...
   Я считал народовольцев рыцарями без страха и упрека и знал: когда они обнаруживали проникшего в их ряды провокатора, то беспощадно убивали его.
   У меня возникла дерзкая мысль: как и чем убить Алексея? Но думал я, так сказать, в теории. А в жизни оказывалось совсем наоборот. Здороваясь, я пожимал Алексею руку, разговаривал с ним, угощал его папиросами или брал папиросы у него. И другие обменивались с ним рукопожатиями, а девушки принимали его приглашения на танцы. Но когда он приближался, разговоры смолкали или переходили на нейтральные темы. Невидимая перегородка встала между ним и нами. Но он не был проницателен и, думается, первые два-три года и не догадывался о существовании той перегородки.
   Мы, бывшие люди, происходившие от Рюрика, Гедемина или выходца "от немец", в годы революции крепко сплотились друг с другом, несчастья сблизили нас между собой. Мы все не колеблясь готовы были помочь материально или морально чем могли даже четвероюродной сестре, если арестовывали ее мужа. Мы были сильны своей сплоченностью. И дружба между братьями и сестрами родными, двоюродными, четвероюродными, свойственниками, когда каждый из нас мог положиться на родственника, полностью ему довериться, дала страшную трещину. Подобно Иуде, один из нас стал предателем.
   И стой поры к каждому новому знакомому мы относились с подозрением, отмечали все его вопросы, следили за его поведением. Должно было пройти несколько лет, и мы либо убеждались, что он истинный друг, либо продолжали сомневаться.
   В последующие годы в наших рядах нашлись еще предатели - одни наверняка, другие подозреваемые, быть может, зря. Из них троих мужчин и одну женщину я упоминаю в своих записках. Некоторые живы и сейчас, когда я пишу эти строки; другие покоятся в земле Колымы или Воркуты. Но я никогда не назову их имен. Живы их родственники следующих поколений. Они и не подозревают о черных несмываемых пятнах, которые легли на тех, кого они с детства уважали и любили. И пусть тайна тех страшных пятен умрет вместе со мной...
   - Что же вы все пишете об арестах, о притеснениях, о предательстве? быть может, упрекнет меня будущий читатель.- Неужели вы не можете рассказать ни о чем светлом?
   К сожалению, такова была наша тогдашняя жизнь, темные ее стороны преобладали. Но мы были юны, беззаботны. Каждую субботу собирались теперь у нас, в нашей просторной квартире на Еропкинском - гости мои, моей младшей сестры Маши - наши двоюродные, наши четвероюродные, братья Раевские Сергей, Михаил и Андрей, другие молодые люди, неравнодушные к сестре Маше. Являлась ее подруга Ляля Ильинская, и приходил предатель Алексей Бобринский. Мы заводили бешеную игру в "сумасшедшую подушку", а если сестра Соня была дома, мы ее упрашивали дирижировать кадрилью, а бабушка садилась за рояль, играла свой незабываемый галоп, а мы, обливаясь потом, самозабвенно прыгали...
   Невдалеке, на Староконюшенном переулке, в одном чулане погибала от сырости библиотека двоюродной сестры дяди Александра Васильевича Давыдова Анны Владимировны Белявской. В начале революции у нее умер муж и был расстрелян единственный сын-офицер, и она - одинокая - поселилась с семьей Давыдовых в Кулеватове.
   Связки книг мы перевезли на салазках к себе на Еропкинский. Там было много таких, которые сейчас составляли бы большую ценность. Именно благодаря им я хорошо знаю историю. Назову некоторые: Оскар Йегер - "Всеобщая история" (в четырех томах), Элизе Реклю - "Вселенная и человечество", Шильдер "Александр I", "Записки Екатерины II".
   В те годы не боялись выпускать мемуары отдельных белогвардейцев, например Деникина, Шульгина - "Дни" и "1920 год". Выходило много переводов иностранных авторов, из коих иных у нас позднее прославляли, а иных, наоборот, проклинали, а иные канули в Лету. К первым отнесу Ромена Роллана, Хемингуэя, Голсуорси, двоих Синклеров, ко вторым - Клода Фарера, Андре Жида. Тогда же выходили один за другим романы "Приключения Тарзана" - столь потрясающе захватывающие, что даже почтенные старушки рвали томики друг у друга и одалживали их приятельницам лишь на одну ночь.
   Все это, ценное или, наоборот, пустое, я проглатывал, засиживаясь порой за полночь...
   4.
   Наша двоюродная сестра Соня Бобринская выходила замуж за своего шефа, представителя английских пароходных компаний мистера Реджинальда Уитера. Тогда многие ущемленные нэпманы, в основном евреи, могли беспрепятственно эмигрировать, главным образом в Южную Америку. И пароходные компании процветали. Реджинальд, сокращенно Редж, всех очаровал своей простотой, любезностью, общительностью, умом.
   - Какая ты счастливая! Ты будешь подданной короля,- сказала бабушка своей внучке, когда нареченные явились к нам с предсвадебным визитом. Венчались в церкви Спаса в Песках близ Арбата. Благодаря картине Поленова "Московский дворик" она единственная, среди двух десятков соседних, уцелевшая до наших дней.
   Невесту ввел в церковь мой отец. Первым ее шафером был ее брат Алексей, вторым - двоюродный брат Саша Голицын, а третьим держать венец посчастливилось мне. Я был очень горд и самодовольно оглядывался на четвертого шафера Юшу Самарина. У жениха шаферами были иностранцы, первым секретарь британского посольства мистер Бербери - друг Реджинальда, остальных не помню.
   Слова священника, неоднократно им повторявшиеся: "Венчается раб Божий Реджинальд и раба Божья София", невольно вызывали у присутствующих улыбки, а затем произошло замешательство. Священник повел венчавшихся вокруг аналоя, и все шафера жениха двинулись за ним гуськом, пришлось их хватать за пиджаки. Благодаря нашему просторному залу пиршество происходило у нас на Еропкинском. Набилось множество гостей со стороны жениха и со стороны невесты, угощение было отменное, вино лилось рекой. Среди гостей оказался и шпик, который поспешил удрать, когда на него уставились десятки пар глаз.
   Молодые поселились в старинном особняке Герье в Гагаринском переулке. Они взяли к себе жить тетю Веру Бобринскую и младшую сестру Сони девочку Еленку. А квартиру на Спиридоновке - бывшие "ад", "рай" и "чистилище" заняли другие жильцы.
   Время от времени у Уитеров собиралась веселая компания, приходили и иностранцы, среди которых выделялся высокий, стройный, с усиками, мистер Бербери, бывший офицер, участник интервенции англичан в Архангельске, безукоризненно говоривший по-русски.
   Я был очень горд, когда Соня Уитер, придя однажды к нам с мужем, спросила меня:
   - Почему ты у нас не бываешь?
   С тех пор я стал участником вечеринок на Гагаринском, где всегда очень вкусно кормили. Однажды мистер Бербери подсел к моей сестре Лине и долго расспрашивал ее о судьбе ее мужа, за что он арестован, как она ходит к нему на свидание... Стали поговаривать, что с мистером Бербери надо быть осторожнее, всем он интересуется, расспрашивает тех, у кого мужья и братья арестованы.
   Год спустя у меня с ним произошел такой инцидент: однажды зимою в оттепель на вечеринке у Уитеров подвыпившие гости выскочили во двор и затеяли играть в снежки. И я запустил снежком прямо в нос миссис Бербери по ее лицу потекли румяна и белила; ворча негодующие английские слова, супруги собрались уходить. Одевая жену, мистер Бербери издали показал мне кулак. С тех пор меня перестали приглашать к Уитерам. Я был очень огорчен и оскорблен, а сейчас думаю: "Слава Богу, что перестали". А попади я миссис Бербери снежком не в нос, а в плечо, продолжал бы ходить на Гагаринский и, как многие гости Уитеров, очутился бы в тюрьме. Вот какая случайность меня спасла!
   5.
   Самое светлое, что было для нас в ту пору,- это театр. Александр Иванович Южин был не только великим артистом, но и директором Малого театра; о его жене Марии Николаевне, хорошей знакомой моего отца, я уже упоминал. Директорской ложей, крайней, правой в бенуаре, распоряжалась она и до смерти своего мужа - до 1927 года - время от времени звонила моему отцу на работу и говорила, что в такой-то день - "пожалуйста..."
   Отец передавал радостную весть нам, и мы бежали к своим друзьям приглашать. Вход в эту ложу был совсем отдельный, отчего впоследствии именно ее облюбовали наши вожди, загораживаясь от прочей публики занавеской. А мы набивались туда сверх всякого предела, ходили мы - жившие на Еропкинском, наши двоюродные, жившие на Хлебном, а также наши друзья, даже дедушка побывал раза два.
   О милый и любимый Малый театр! В ту сумрачную пору моей юности сколько прекрасных минут высокого духовного наслаждения дал ты всем нам, когда, тесно прижавшись один к другому, по двое на каждом стуле, мы сидели и внимали тому возвышенному, что происходило на сцене. У меня хранятся отдельные тетрадки - мои театральные воспоминания.
   В Художественный театр мы ходили реже. У Александра Александровича Раевского была двоюродная сестра графиня Анна Петровна Уварова. В своем имении она когда-то устроила детский приют, и там наряду с обыкновенными мальчиками воспитывался будущий администратор Художественного театра Федор Николаевич Михальский, кого впоследствии, до мелких деталей, похоже, под именем Фили Тулумбасова обессмертил в "Театральном романе" Михаил Булгаков. Разве только телефонов у Михальского было не четыре, а три.
   Анна Петровна писала записки, которые начинались такими словами: "Дорогой Федя, мой кузен, племянник или друг очень хотят..." и т. д. И я так ходил к Михальскому, толстому дядьке вроде капиталиста со страниц "Крокодила". Однажды он взглянул на меня испытующе и спросил:
   - А у вас есть любимая девушка?
   Я густо покраснел и смолчал. И он выдал мне контрамарку на право входа в театр на два лица. На одно лицо он никому не выдавал. Запасшись газетой, я со своей спутницей проходил в зрительный зал и расстилал газету себе и ей на ступеньках амфитеатра. Мы садились, когда потухал свет. Занавес с дорогой каждому театралу белой чайкой поднимался. И мы забывали всё на свете...
   Ходил я и в другие театры, и тоже по контрамаркам. И все мои знакомые проникали сквозь заветные двери только тем путем, какой описывают Ильф и Петров в "Двенадцати стульях". У театральной кассы никто не стоял, а перед окошком администратора теснилась длинная очередь.
   О любимой девушке пока умолчу.
   6.
   Начало 1925 года ознаменовалось очередной реорганизацией нашей учебы. Нам объявили, что теперь мы учимся не в 11-й школе имени Льва Толстого Хамрайона, а последние два класса - восьмой и девятый - преобразуются в землемерно-таксаторские курсы. К прежним предметам добавили специальные геодезию, таксацию, черчение, еще какие-то. Мы встретили эту реорганизацию с протестом, занимались по новым предметам безо всякого интереса.
   Черчение преподавал старый военный землемер и пьяница. Однажды задал он нам на дом вычертить план в крупном масштабе. За четверть часа я кое-как накалякал, да еще с кляксами. Когда же к следующему уроку я преподнес землемеру листок, он усмехнулся и при общем хохоте класса спросил меня:
   - Вы что - ножницами царапали, что ли?
   - Все равно не буду чертежником! - обиженно ответил я.
   Мне и не предвиделась опрометчивость моего тогдашнего ответа.
   С того года у меня завелся новый друг - Шура Соколов, сын царского полковника. Мы сидели с ним на одной парте, справа в первом ряду, и делили между собой уроки. После моей чертежной неудачи он успевал изготовить дома два чертежа - для себя получше, для меня похуже.
   В парте у нас были спрятаны аспидная пластинка и кусочек мела. Если на уроке математики меня вызывали к доске и я начинал путаться, Шура писал нужные цифры на пластинке и выставлял ее мне напоказ. Так мною решалась задача.
   Но по-русскому Шура учился очень плохо, а я в классе считался чуть ли не лучшим учеником и успевал за урок написать два сочинения, а Шуре оставалось, скосив глаза, лишь списать второе своим почерком.
   Однажды с подобными двумя сочинениями произошла у меня неприятная история. Задала нам учительница такую тему: "Загнивающее дворянство по "Вишневому саду" Чехова".
   Для Шуры я написал сочинение, как бездельники-дворяне проматывают свои состояния, как они тоскуют, как эксплуатируют старого лакея, как гниют на корню и т. д. А для себя написал, вспоминая свое бучальское детство, о процветающем классе - как имения дворян благоденствовали, какая в деревне не переводилась дружба крестьян с помещиками, которые помогали беднякам. А гнить могут овощи и мясо, но не люди живые. Написал я резко (очень спешил) и неумело и бестолково защищал свои доводы.
   На следующий урок учительница Вера Владимировна принесла стопку наших сочинений. Сперва прочла вслух сочинение одной примерной девочки, потом прочла мое и предложила всем высказаться. Обсуждение было бурным. Юра Неведомский, с которым я до того крупно поссорился, сказал, что это выпад классового врага. Я ответил, что не буду ничего говорить. Тут прозвенел звонок, Вера Владимировна мне успела шепнуть, чтобы я зашел в учительскую.
   - Никогда не пишите таких ужасов,- только и сказала она мне.
   И с тех пор я писал сочинения вполне правоверные, согласно идеям, которые проводились в учебниках тех лет. И Вера Владимировна мои сочинения расхваливала.
   Чуть не испортилось ее отношение ко мне, когда она задала нам на дом написать свои биографии. Я расписал на нескольких страницах красочные картины о многих передрягах моей семьи и показал свое сочинение матери и сестре Лине. Обе они мне предложили его сжечь.
   Из всего класса, кроме меня, еще два мальчика отказались представить свои биографии.
   У Пети Бурмана детство сложилось очень тяжело. Его отец - инженерный генерал-майор - в начале революции умер в Бутырской тюрьме от тифа, несколько лет спустя умерла мать Пети. Младших братьев взялись воспитывать старшие сестры, а старший брат находился в ссылке как бывший скаут.
   Лева Миклашевский принадлежал к старинному и знатному украинскому роду. В школе училось пятеро Миклашевских - старшая сестра и четверо братьев, неразрывно дружных между собой. Все они были красавцы, все черноглазые, только маленького роста, Лева был вторым братом. Их мать давно умерла, отец - жандармский поручик - неоднократно арестовывался, освобождался, где-то служил, опять арестовывался и наконец погиб в лагерях. Воспитывала братьев старая тетка.
   Понятно, что Петя и Лева тоже не стали писать свои биографии. Тогда Вера Владимировна тактично предложила нам троим подать сочинения - о чем сами хотим.
   Я написал, как впервые встречал весну в деревне. Вера Владимировна потом сказала при всем классе, что у меня получилось, как у настоящего писателя. Я был несказанно горд и ходил с поднятым носом.
   7.
   Спал я тогда в одной комнате с дедушкой и бабушкой и с родителями. Как всегда, на Страстной неделе мы говели, исповедовались и причащались у отца Владимира Воробьева в церкви Николы Плотника на Арбате. В великую пятницу скорыми шагами я обошел двенадцать церквей, чтобы приложиться везде к плащанице. А церквей между Пречистенкой и Арбатом было тогда так много, что на эту пробежку я тратил не более двух часов, хотя для приличия в каждой церкви задерживался на несколько минут.
   Ради Пасхальной недели мать продала очередные серебряные ложечки. Из частной коптильной на Сенной площади я принес запеченный окорок, под руководством матери изготовили мы пасху, она испекла куличи. Перед заутреней, как всегда, заспорили - кто хотел идти к Троице в Зубове, кто к Покрова в Левшине. На обедню мы никогда не оставались, а после заутрени шли домой непременно с зажженными свечками. Начали христосоваться. Сестра Соня убежала, не желая христосоваться с нашим жильцом Адамовичем, который числился в списке к ней неравнодушных. И мы сели разговляться.
   Тогда на Святой неделе были весенние каникулы. Спать я ложился поздно. Во вторник лег около полуночи и только положил голову на подушку, как услышал звонок: через пару секунд звонок настойчиво задребезжал. Я вскочил, наскоро оделся, открыл дверь в коридор и в конце его увидел высокую фигуру красноармейца в шинели, в голубой с красным околышем фуражке.
   Вбежал в зал. У стола стоял молодой в кожаной куртке Чернявый и протягивал бумагу стоявшему ко мне спиной брату Владимиру. Через его плечо я прочел на бланке сверху слово "Ордер", далее шли то напечатанные, то написанные от руки слова об обыске и об аресте Голицына Михаила Владимировича и Голицына Владимира Михайловича младшего; слово "младший" было подчеркнуто. Внизу ордера стояло: "Заместитель ОГПУ Г. Ягода".
   Один за другим сходились в зал члены нашей семьи, растерянные, в халатах. У бедняжки няни Буши от переживаний началась "медвежья болезнь". Чернявый ее не пускал в уборную, она охала, наконец он догадался и махнул рукой.
   Моя мать сидела у стола вся скрючившись и дрожала мелкой дрожью, бабушка охала, остальные мрачно молчали. С черного хода вызвали еще одного красноармейца, поставленного там на случай, если кто вздумает удирать. За понятого был управдом, вместе с ним Чернявый проверил по домовой книге, все ли мы на месте, потом выпрямился и, указав на мой простенький, выкрашенный белой краской столик со стопками учебников и тетрадей, спросил: чей он?
   - Мой!- сказал я и вышел вперед.
   Этот столик до революции находился в детской у Бобринских в Богородицке, попал к нам, мы привезли его в Москву на Еропкинский, я им завладел, вместе с нашей семьей он переезжал с одного места на другое, а несколько лет спустя, уже после войны, я его увидел в семье моей племянницы Елены Трубецкой. Неужели теперь, спустя более чем полвека, его выкинули за ветхостью?