И только служба Страстной недели с дивными песнопениями, говение, исповедь, причащение, служба Пасхальная вновь приближали меня к Богу. С легким сердцем, вдыхая теплый весенний воздух, выходили мы из церкви. А в Великий четверг после службы двенадцати евангелий звездной ночью мы несли зажженные свечи. И во все стороны от церкви расходились такие же огоньки. Было своего рода достижением - суметь донести до дома зажженную свечу и засветить ею лампаду...
   К тете Саше ежедневно стали ходить учиться, дети священника из не столь далекого села Ломовки - Люся и Толя. Они квартировали на соседней улице, а по субботам за ними приезжал на лошадке работник их родителей и забирал их. В течение двух лет мы с Машей ездили иногда в Ломовку, а на каникулах живали там подолгу.
   Дорога снежными полями, лошадка, запряженная в розвальни, кое-как плетущаяся, а вечером сытная еда, самовар, игры в карты, на следующий день после обедни катанье на салазках с длинной-длинной, хотя и не очень крутой горы мне хорошо запомнились. Дружная была семья и многочисленная.
   Когда мы уехали из Богородицка, тетя Саша еще долго переписывалась с матушкой. А потом батюшку избили близ церкви двое ломовских парней, он заболел нервным расстройством и умер. Семья переехала куда-то в другой уезд, и переписка оборвалась...
   6.
   Помню приезд в Богородицк тульского архиерея. Он прибыл не на поезде, а в огромной карете, запряженной шестеркой лошадей попарно в дышло. Толпы людей, и наша семья в том числе, встречали его в поле между городом и Земледелкой. Когда он проезжал мимо, все кланялись ему в пояс.
   Родители мои отправились на архиерейскую службу в собор, но вернулись разочарованные. Столько понаехало крестьян со всего уезда, такая масса толпилась народу, что в церковь родители не сумели попасть. Было решено пойти всей семьей в нашу Успенскую.
   Я впервые попал на столь торжественное богослужение. Высокий, очень красивый и благообразный, с длинной седой бородой архиерей, стоя на специальном, воздвигнутом посреди церкви помосте, служил с большим чувством, молитвы произносил так, что я искренно молился и крестился. Его золотые одежды, золотая митра на голове, золото на ризах нескольких священников, дьяконов и мальчиков - все это благолепие захватывало, возвышало душу молящихся. А когда архиерей начал произносить проповедь, да не столь монотонно, как отец Евгений, а вдохновенно, то повышая, то понижая голос, да еще неожиданно стал декламировать стихи - "Отцы пустынники и жены непорочны" и "По небу полуночи Ангел летел", то все молящиеся, начиная со старушек и кончая взрослыми мужчинами, заплакали навзрыд.
   И теперь, когда я беру томик Пушкина или Лермонтова и читаю про себя эти стихи, то всегда вспоминаю ту проникновенную архиерейскую службу моего детства.
   Во время засухи 1921 года в Богородицк привезли чудотворную икону Божьей матери из села Грецова близ станции Узловая. Была она огромных размеров, квадратная, наверное, два на два аршина. Ее обносили вокруг всего города. Двое мужчин несли, их сменяли другие, а люди падали ниц прямо в дорожную пыль, и икону проносили над ними. И я с матерью так легли. Она приближалась к нам - Богородица с младенцем, к ней прижавшимся, огромные глаза Богородицы печально смотрели на толпу, я встал на колени, нагнулся, и икона прошла надо мной. Тысячная толпа собралась на городском выгоне, когда икону поставили на скамью и начали служить молебен о ниспослании дождя. С чувством глубочайшей веры все повторяли хором молитву, в которой были такие слова: "Даждь дождь земле жаждущей. Спасе".
   А дождя не было.
   Такие массовые стечения народа, прославляющего имя Божие, власти едва терпели, но тогда открытое преследование церкви еще только начиналось.
   В связи с наступившим голодом правительство объявило реквизицию церковных ценностей. А в церквах, в том числе сельских, хранилось много серебряных сосудов и риз на иконах, в свое время пожертвованных верующими, были старинные, XVII века, предметы. Все это отбиралось под предлогом "помощи голодающим". "Переплавим, отправим за границу и получим хлеб",- так убеждали газеты. А тогда газетам еще верили, как привыкли верить дореволюционной прессе. Эти реквизиции почти везде прошли спокойно, без волнений. "Ведь для голодающих отдаем". Будущие историки когда-нибудь дознаются, как проходила реквизиция церковных ценностей и куда на самом деле они пошли.
   А историки современные много пишут о страшном голоде в Поволжье, где были случаи людоедства. Но и в средней России, в частности в Тульской губернии, тоже был голод. К осени 1921 года крестьянские закрома, не у всех, конечно, оказались опустошенными. На улицах появились нищие из деревень, базары опустели, побирались и некоторые жители города.
   В нашей семье с конца 1921 года появился новый источник поступления подуктов...
   7.
   Алька Бобринская и моя сестра Лина бросили учиться в Московском университете - то ли гранит науки оказался им не по зубам, то ли нужда заставила. Они поступили на службу в АРА. Что же это за учреждение?
   Когда в Европе и в Америке узнали о засухе и о голоде в нашей стране, общественность всполошилась, многие деятели различных взглядов, видные капиталисты, а, также представители религиозных организаций подняли свой голос. Надо помочь, разумеется, не большевикам, а русскому народу. У нас принято считать, что капиталисты думают только о наживе. Огромные суммы пожертвований по всему свету, особенно в США, говорили о бескорыстии жертвователей. Так были созданы три международные организации помощи голодающим России. Американская называлась АРА - American Relief Administration. Во главе ее стоял Гувер, будущий президент США, кого наши современные историки вспоминают с особенной ненавистью; во главе европейской миссии стоял известный полярный исследователь Нансен, кого вспоминают, наоборот, с симпатией, называют гуманистом, третью миссию организовал также ненавистник Советской власти римский папа Пий XI. Будущие историки назовут точные цифры, какое количество продовольствия было отправлено в нашу страну.
   Часть продовольствия оседала в Москве, основные грузы направлялись в Поволжье. Туда же поехало и сколько-то американцев, но двоих из них там съели, и остальные предпочли остаться в Москве и передавать продукты нашим властям, а также организовать столовые с бесплатным питанием. Жившие за границей русские вносили по десять долларов, и тогда их родственники, жившие в России, получали продовольственные посылки, стоившие по шесть долларов.
   Лина и Алька, знавшие иностранные языки, были приняты на службу в АРА. Кроме денег, им ежемесячно выдавали по такой же посылке, которые они отправляли в Богородицк. Богатые родственники Трубецких - графы Хребтович-Бутеневы*{9} ежемесячно вносили по десять долларов в пользу семьи дяди Владимира, и он тоже стал получать обильные дары. Софья Алексеевна Бобринская также ежемесячно получала посылки. Бывший графский служащий, ставший проводником елецкого поезда, переправлял их из Москвы, а она раздавала нуждающимся.
   Первая посылка, которую мать и я с торжеством провезли на салазках от почты до нашего дома по Воронежской улице, произвела в Богородицке сенсацию. Ящик, весивший пуда полтора, был из чисто оструганных досок, с крупными буквами на английском языке по бокам, с большим ярким американским флагом, наклеенным на крышке. Ящик привезли, Нясенька клещами и топором торжественно его вскрыла. Все заахали от восторга. На банках со сгущеным молоком были изображены пасущиеся коровы, на разных мешочках и коробках тоже красовались цветные картинки. Вытащили свиное сало, носившее звонкое название бекoн, муку крупчатку, метровой длины макароны, сахар длинными кусочками, рис.
   К этому времена дедушка и бабушка переехали к нам и заняли место Лины отгородившись занавеской, а я жил вместе с няней Бушей в кухне за перегородкой. Она спала на месте Владимира, а я на сундуке. Дедушка продолжал писать для библиотеки свои аннотации, иногда и я ему помогал, читал присылаемые ему для аннотирования книги и пересказывал их содержание. А бабушка все ахала, ужасаясь растущим ценам, считая всё, что предпринималось властями, глупым или преступным. Она всё отрицала, и я однажды очень удивился, когда она предложила организовать встречу Нового, не то 1921, не то 1922-го года.
   По вечерам мать или отец читали нам вслух, или бабушка с дедушкой рассказывали нам про свою молодость, про детство. Сколько интересных историй мы пропустили записать!
   8.
   В 1921 году наступило время нэпа - новой экономической политики. Власти, напуганные крестьянскими восстаниями, забастовками рабочих, восстанием в Кронштадте, пошли на уступки. Были разрешены частная торговля и мелкие предприятия. Однако вначале засуха не давала возможности развернуться людям энергичным, которые впервые за несколько лет поняли, что смогут получать выгоду для себя, для своей семьи, и которые совершенно не интересовались мировой революцией. В газетах появился лозунг "Обогащайтесь!" В той лавочке на Воронежской, где раньше хлеб выдавали по карточкам, теперь кооперация открыла торговлю. Я ходил покупать столько фунтов, сколько Нясенька заказывала. А хлеб был только черный, иногда смешанный с овсяной мякиной.
   Французскому языку сестра Маша и я учились у бабушки, а английский нам преподавала Софья Алексеевна Бобринская, жившая на Павловской улице, куда мы ходили два раза в неделю читать и переводить краткую историю Англии, в которой чуть ли не в каждом абзаце встречалось слово "Bihaedet", то есть "обезглавлен", поэтому эти уроки мне казались особенно интересными. С тех пор, а также благодаря хроникам Шекспира я хорошо знаю историю Англии.
   Напротив дома, где жила Софья Алексеевна, открылась одна из первых частных лавочек в Богородицке. Это была "Кондитерская Меркелова". После каждой отцовское получки или после удачного сапожного заказа матери нам давались какие-то незначительные тысячи. Маша и я, возвращаясь с английского урока, шли в эту кондитерскую, выбирали там ярко раскрашенные и очень маленькие два пирожных и съедали их с наслаждением, а третье несли сестре Кате.
   Количество сапожных заказов у матери все росло. Она сидела на кровати, разложив набор инструментов, стукала с утра до вечера. Ее молоток с широкой шляпкой цел до сих пор. Такие вещи, несмотря на несколько переселений, не пропадают. Отец продолжал по вечерам вить веревки для веревочных туфель; попытался он резать деревянные сапожные гвозди, но мать забраковала, и их стал поставлять старик сосед.
   Бабушка на маленькой акварельной картинке запечатлела мою мать за работой с молотком в руках, одетую в выцветший лиловый холщовый балахон, сидящую на старинной, черного дерева, кровати. Сзади на бревенчатой стене видна картина Моравова - мальчик удит рыбу, а под картиной несколько фотографий. И эта акварель, и эта картина сейчас висят в моей комнате...
   19 сентября 1921 года отмечалась золотая свадьба дедушки и бабушки. В нашей семье наступил день большого торжества. Из Москвы приехали Лина, Владимир, а также Алька Бобринская. От многих родственников были получены поздравительные телеграммы.
   С утра мы гурьбой отправились фотографироваться. Единственный богородицкий фотограф не хотел тащить к нам на Успенскую улицу свою громоздкую аппаратуру. Эта фотография, довольно плохая, сохранилась и была размножена. На ней видно, как неважно все мы тогда одевались: на дяде Владимире Трубецком старый военный китель, у моего отца старый чесучовый пиджак, мои сестры и девочки Бобринские в простеньких платьях, только брат Владимир щеголял новой матросской формой. Я сижу внизу рядом с Алексеем Бобринским и Гришей Трубецким, все трое в веревочных туфлях; и то мы их обули ради праздника, сами выглядим совсем тощими, худыми, у Гриши руки, как палочки. Помню, я тогда очень ослаб из-за расстройства желудка, мучившего меня все лето. А впрочем, эта хворь за болезнь не считалась.
   После фотографирования мы все, за исключением младшего Бобринского Николая и двух младших детей Трубецких, отправились на Павловскую улицу к бывшему главному графскому садоводу и нашему другу Баранову. Его хлебосольная супруга закатила грандиозный пир с особенным украинским борщом и пирогами. Вечером был чай у нас. Гостей явилось много. Все сидели за сдвинутыми столами, тянувшимися из комнаты в кухню, через сени и до входной двери. Еда вряд ли была изысканной, но благодаря той снеди, которую привезли из Москвы или с Заполярья Лина и Владимир, пир можно было назвать роскошным. Доктор Никольский произнес длинную прочувствованную речь и подарил виновникам торжества шесть золотых ложечек.
   Не помню, накануне ли торжества или после него я случайно подслушал один разговор, который меня заинтересовал чрезвычайно.
   Оказывается, влюблен был мой брат Владимир. И рассказывал он о своей любви не шепотом одной матери, а говорил достаточно громко отцу и бабушке с дедушкой. А слова бабушки: "Как хороша! Ах, до чего хороша!" - доказывали, что все беседующие рассматривают фотографию.
   В воспоминаниях Т. Л. Толстой приводятся слова великого писателя, восхищавшегося, как Гомер описывает виновницу Троянской войны. "Когда Елена вошла, увидев ее красоту, старцы встали". И все. Для меня, двенадцатилетнего, никогда не видевшего столь красивой девушки, на фотографии она показалась как ни в сказке сказать, ни пером описать. Упомяну только о ее очень больших светлых глазах, которыми отличались все члены ее семьи.
   Радость наша была искренняя, но взрослых смущала молодость влюбленных: Владимиру было 20 лет, а ей 17, на фотографии мы разглядели косу девочки. Ну, да Бог устроит как лучше.
   Она принадлежала к одной из самых известных в русской истории фамилии графов Шереметьевых, и звали ее, как и жену легендарного царя Менелая, тоже Елена. Таким образом, если бы не революция будущий брак между двумя знатнейшими родами считался бы исключительно удачным...
   Владимир, Лина, а также Алька Бобринская уехали в Москву; не закончив второго курса Земледельческого училища, отправилась и Соня, собираясь поступать в Московский университет.
   Остальные вернулись к своим занятиям. А вскоре скончался двухлетний мальчик Николай Бобринский. Недосмотрели, что он подобрал в пыли яблоко, съел его, и через три дня умер от дизентерии. Смерть этого прелестного мальчика сразу после веселого праздника всех потрясла. Его отпевали в Казанской церкви на графской стороне и там же, рядом со склепом Бобринских, похоронили. Священник, когда служил, несколько раз ошибался и молился о "новопреставленном младенце Льве". Его поправляли, он вновь ошибался. Такая обмолвка тоже произвела тяжелое впечатление, тем более что было известно, что дядя Лев Бобринский давно хворает в Москве.
   Он болел всю зиму. Тетя Вера уехала к нему, забрав с собой двух дочерей - взрослую Соньку и ровесницу нашей Кати Еленку. В Богородицке оставался один четырнадцатилетний Алексей, который не мог пропускать занятия в школе.
   А весной следующего, 1922 года пришла телеграмма о смерти дяди Льва. Он умер сравнительно молодым - 44 лет. Его похоронили на кладбище Новодевичьего монастыря. Лет пять спустя я еще видел на его могиле простой деревянный крест, но с тех пор она давно затерялась.
   Телеграмму о смерти дяди Льва нам принес его сын Алексей. Он долго плакал, уткнувшись бабушке в колени, а потом попросил отпустить меня к нему на три дня. Я пошел с гордостью и одновременно с удовольствием: буду утешать своего двоюродного брата и три дня не буду учиться. Вообще-то, живя на разных концах города, мы виделись редко, лишь на общих семейных праздниках, и трехлетняя разница наших возрастов значила много, и Алексея окружали школьные друзья. Дружбы между нами не было. Но много лет спустя он как-то сказал моему брату Владимиру, что всегда будет мне благодарен за то, что я не оставил его в одиночестве в столь горестное для него время. Все три дня мы с утра до вечера играли в "морской бой", еще во что-то, но о горе Алексея у нас разговор и не поднимался.
   Я прошу читателя этот эпизод запомнить, впоследствии он, возможно, сыграл определенную роль в моей судьбе.
   ПОСЛЕДНИЕ МЕСЯЦЫ МОЕГО ДЕТСТВА
   1.
   Постепенно нас разыскали наши разбросанные по всему свету родные, и потекли письма - нам, Бобринским и Трубецким - из Франции, Америки, Австрии, Китая, Югославии. Тогда никому даже в голову не могло прийти, что переписка о своих, чисто семейных делах, даже если кто-либо из родных был белым офицером, может рассматриваться как шпионаж. Мы получали письма, их читали вслух, а я забирал конверты с марками.
   Старший брат моей матери - дядя Коля - Николай Сергеевич Лопухин - был женат на своей двоюродной племяннице Софье Михайловне Осоргиной; по образованию юрист, до революции был деятельным предпринимателем, покупал и перепродавал московские дома. В начале 1918 года он забрал с собой жену, троих детей, мать, двух девушек-сестер, тетку - Евгению Павловну Писареву (бабушку Женю), а также бывшую гувернантку, ставшую неотъемлемым членом семьи,- Лидию Дмитриевну Курдюмову и поехал на восток. Они попали в Тюмень, там у дяди Коли и тети Сони родился еще один сын. К ним присоединилась семья дяди Саши - Александра Владимировича Голицына, и все они, отступая вместе с армией Колчака, добрались до Омска, до Иркутска и наконец обосновались в Харбине. Там дядя Коля стал мэром города, и на этой почетной, щедро оплачиваемой должности пробыл десять лет. У него родились еще две дочери. В 1929 году китайский генерал Чжан-дзолин разогнал всю русскую администрацию. Дядя Коля остался на бобах и со всей своей многочисленной семьей отправился в дальнее плавание через Гонконг, Сингапур, Коломбо, Суэцкий канал в Марсель, а оттуда - в Париж. Родственники поддержали его и помогли устроиться на хорошем месте. В 1934 году бабушка Александра Павловна скончалась, а он с женой сумели воспитать своих детей порядочными и честными людьми. Сам он умер уже после войны, и тетю Соню древней старушкой я видел во время обоих своих поездок во Францию и много с ней разговаривал, вспоминая былое.
   2.
   Одним из последних родственников, кто нас разыскал, был следующий брат моей матери - Алексей Сергеевич - дядя Алеша.
   Был он мечтатель, идеалист, хороший человек, но уж очень инертный, его сравнивали с Обломовым. Насколько его брат Николай был энергичен, всегда находил выход из самых затруднительных положений, настолько дядя Алеша был беспомощен и мало приспособлен к жизни. А в молодости он отличался влюбчивостью.
   Закончив университет, он поступил на службу в Киеве и там полюбил девушку из очень хорошей украинской фамилии Гудим-Левкович. Был назначен день свадьбы, в Киев поехали родственники. Родные невесты были довольны женихом. Накануне свадьбы дядя Алеша увидел какой-то страшный сон. Утром ему объявили, что его невеста сбежала с прежним своим возлюбленным, которого не признавали ее родители.
   Дядя Алеша был вне себя от горя, братья, боясь самоубийства, следовали за ним по пятам, увезли его в Хилково и там оставили. Дом стоял нетопленый, обогревалась только кухня и маленькая каморка возле нее. За сколько-то месяцев тамошней жизни дядя Алеша лишь однажды вышел с ружьем прогуляться по саду; не убив ни одного зайца, он вернулся и пролежал все остальное время на постели. Комната была оклеена газетами с многочисленными объявлениями, которые дядя Алеша выучил наизусть и много лет спустя однажды мне их продекламировал.
   Утешившись, он уехал служить во Владимир и там влюбился в известную своим легкомысленным поведением даму старше его и женился на ней. Мою мать послали на разведку. Она поехала и пришла в ужас от своей невестки. Молодые приехали в Москву и были приняты весьма прохладно. Дядя Алеша вскоре развелся и покинул Владимир.
   Когда началась германская война, он уехал на турецкий фронт и стал там так называемым "земгусаром", то есть пребывал на службе тыла. Когда вместе с отступающими белыми армиями многие и многие ринулись с Крыма и с Кавказа в Турцию, на Балканы и далее на Запад, дядя Алеша, любивший сидеть на месте, остался в городе Нальчике. Там как юрист, еще при белых, он занимал должность мирового судьи. Когда же пришли красные, он и при них продолжал исправно судить и мирить русских и горцев. И женился.
   А женился он, как сам потом рассказывал, благодаря своим штанам. Живя холостяком, он совсем не обращал внимания на свою одежду, и его кожаные штаны прохудились до неприличия. А в том же Нальчике жили две родные сестры - сестры милосердия. Они попросили общего с дядей Алешей знакомого эти штаны вечером стащить, за ночь их починили, а утром подкинули к его кровати. Дядя Алеша отправился благодарить сестер, они усадили его пить чай, а через неделю он сделал предложение старшей из них, получил согласие и вскоре повенчался с нею.
   Он нам написал, что его жену зовут довольно необычно - Фекла Богдановна, что он наконец обрел счастье. Подробно описывал достоинства жены, ее привлекательную внешность и только под конец письма написал, что она прибалтийская немка, баронесса Мейендорф и прежде, чем стать во время германской войны сестрой милосердия, жила в Петербурге и вращалась в самом высшем обществе и не один раз танцевала на балах в Зимнем дворце в присутствии государя.
   Родители мои чрезвычайно удивились этому письму, хорошо зная, с какой неохотой дядя Алеша предпринимает что-либо новое. Позднее он сообщал о рождении первенца, которого назвал в честь своего отца Сергеем, писал также, что его выгнали с должности судьи и что он никак не может найти службу, начал бедствовать и спрашивал: не может ли устроиться в Богородицке?
   Впоследствии он мне рассказывал, в чем провинился перед советскими властями. В первые годы революции ни гражданского, ни уголовного кодекса не было, а судили согласно здравому смыслу и законам царского времени. И существовала еще так называемая революционная законность, когда без суда казнили и миловали. Но честные юристы прежних времен, воспитанные на римском праве и чувстве справедливости, никак не могли постичь эту самую "революционную законность" и видели в ней беззаконие и произвол. Одним из таких честных юристов и был дядя Алеша.
   Однажды привели к нему двух арестованных. Одного из них обвиняли, что он "бывший граф, а другого - за соучастие". Дядя Алеша не нашел у них никакого преступления, тем более что никто из них графом не был, и распорядился их освободить, а в результате оказался изгнанным за свою мягкость.
   Моя мать энергично взялась помочь своему брату. Лопухинское имение Хилково находилось всего в 25 верстах на запад от Богородицка, в соседнем Крапивенском уезде. Прослышали мы, что по всей Тульской губернии государство сдает в аренду бывшие помещичьи, оставшиеся беспризорными фруктовые сады, притом преимущество дается их прежним владельцам. Такое мероприятие кажется теперь невероятным - социализм строится, а тут возвращают сады классовым врагам. Но здравый смысл подсказывал, что, если государство серьезно собралось извлечь максимальную пользу для себя и для садов, власти поступили правильно.
   Моя мать отправилась в Тулу. Там она встретилась с бывшим богородицким купцом Чистозвоновым и через три дня вернулась в Богородицк с солидным, за несколькими печатями, мандатом из губернского Земельного отдела о том, что гражданам Лопухину и Чистозвонову сдается в аренду сроком на три года фруктовый сад в селе Хилково Крапивенского уезда площадью 14 десятин.
   К весне 1922 года дядя Алеша с женой и младенцем прибыли в Москву в отдельном товарном вагоне - теплушке, с собой привезли все имущество, мебель и даже дрова. Пробыв в Москве сколько-то времени и оставив там лишние вещи, они приехали в Богородицк.
   Встреча была радостной. Новая тетя - Фекла Богдановна, иначе тетя Теся - оказалась очень родственной и всех нас очаровала. Она была живая, миниатюрная, хрупкая, с большими мейендорфскими глазами, с тонким горбатым носом, только ее портило отсутствие передних зубов.
   Дня три взрослые разговаривали, рассказывали о своей жизни, изредка дядя Алеша вставал, уходил в кухню, курил там трубку, набитую махоркой, и насыпал несколько щепоток няне Буше. Приехал на подводе хилковский крестьянин Андрей, потерявший на войне ногу, друг детства дяди Алеши. При встрече они долго стояли обнявшись и, к моему удавлению, плакали. Увязали вещи, сами сели поверх вещей и уехали в Хилково.
   3.
   Недели через две дядя Алеша снова приехал к нам на подводе. В Хилкове он снял избу, и для хозяйства ему понадобилась посуда, нужно было закупить сахару и какие-то сельскохозяйственные орудия. Собираясь возвращаться, он предложил моим родителям отпустить с ним и меня.
   - Хочешь поехать с дядей Алешей? - спросила меня мать.
   Разлука с матерью всегда была для меня в тягость. А тут я сам, по собственной охоте могу уехать. Но ведь я уже теперь большой, мне тринадцать лет. И я ответил, что поеду, хотя в моем сердце перемешивались два противоположных чувства - радость предстоящей жизни на новом месте и горечь разлуки с матерью. И я поехал. От радости забыл захватить свои приспособления для ловли бабочек.
   Дивная была дорога - поля, луга, изредка рощи, дали неоглядные, там и сям села с колокольнями, деревни поменьше, воздух чистый, солнце, голубое небо с белыми облаками! Начинавшаяся колоситься рожь предвещала хороший урожай.