Захаров-Мэнский - самый молодой из преподавателей, читавший у нас фольклор и заигрывавший с девочками. Он выпустил маленькую книжечку полузаумных стихов и хвастался ею, подарил ее Ляле Ильинской. А как преподаватель он никак мне не запомнился. Позднее его посадили.
   На других курсах тоже были выдающиеся профессора, но я их не слушал и запомнил только их внешний вид.
   Профессор Дживелегов. Красивый армянин, напоминавший апостолов с полотен испанских художников, читал на старших курсах восточную литературу.
   Профессор Грушка - с виду похожий на древнего римлянина, читал на старших курсах итальянскую литературу.
   Для отдельных лекций являлся сам президент ГАХНа Петр Семенович Коган, известный своими трудами по искусству с точки зрения марксизма.
   К сожалению, не пришлось мне слушать профессора Мстислава Александровича Цявловского, обладавшего внушительной фигурой, густыми, как львиная грива, но белыми волосами. Он читал на младших курсах русскую литературу, по слухам, так увлекательно, что студенты выходили из аудитории едва дыша от восторга.
   Тогда в литературоведении первым среди марксистов считался профессор Переверзев. В своих статьях он крушил всех не согласных с его концепциями ученых, возглавлял борьбу против идеалистов, среди которых были и наши профессора. Надо ему отдать справедливость, что он много сделал для популяризации Достоевского.
   Сам он считал ниже своего достоинства преподавать у нас и послал за себя четырех своих молодых учеников, которые вели с нами семинары, вели талантливо и сами увлекались своими занятиями. Поспелов вел семинар по Тургеневу, Пуришев по эпохе Sturm und Drang'а, Фохт еще по чему-то, Цейтлин по Достоевскому.
   Я написал научную работу "Пейзаж в изображении Тургенева", другие тоже писали научные, или, скорее, околонаучные труды. Их мы обсуждали, спорили о них.
   Меня удивляла безапелляционность суждений переверзевцев. Белинский, Добролюбов, Достоевский, Плеханов, современные литературоведы-идеалисты и марксисты - все в какой-то степени, по их мнению, ошибались, и только один мудрец - Переверзев - изрекал и писал абсолютные истины. Позднее, когда началось гонение на Достоевского, этого мудреца с треском свергли, но не посадили, а отправили профессорствовать куда-то на периферию. А его ученики, почуяв недоброе, отвернулись от него, и каждый из них потом сделал свою карьеру. Сам Переверзев умер в Москве в глубокой старости в 1968 году.
   4.
   Когда мы поступили на ВГЛК, четвертого курса еще не было. На третьем курсе набралось всего четыре студента. На втором было человек тридцать, у нас на первом около сотни, а на двух подготовительных по сотне на каждом.
   Еще когда в первый день занятия завуч Буслаев нам диктовал расписание лекций, он вызывал по фамилии всех принятых студентов, и каждый из нас должен был встать и сказать: "Я!"
   На перемене ко мне подошел сидевший сзади нас юноша, он был в заграничном костюме и напоминал куцего кобелька. Понизив голос и сгорая от любопытства, он меня спросил:
   - Вы не князь Голицын?
   Сколько сот раз в жизни мне задавали этот надоедливый вопрос: то просто из любопытства, то со скрытой, то с открытий враждой, задавали куда чаще, чем "Подростку" у Достоевского. И даже когда задавали без всякой вражды, все равно никак я не мог привыкнуть к этому вопросу.
   В тот раз кобелек спросил меня не просто из любопытства - в тоне его чувствовалось явное доброжелательство. Когда же я ответил утвердительно, он спросил меня, не тот ли я мальчик, который бывал за пять лет до того на Воздвиженке у графов Шереметевых? Я опять ответил утвердительно, а он сказал, что меня помнит. И я его вспомнил, но он был тогда совсем еще щеночком. Он себя назвал:
   - Андрей Дурново.
   Тогда и я его спросил, и тоже понизив голос, не родственник ли он министру внутренних дел Петру Николаевичу Дурново?
   Он с готовностью ответил, что родственник, министр - двоюродный брат его деда, и, вздохнув, добавил, что все равно это нехорошо. Он начал рассказывать о своем отце Николае Николаевиче, который живет за границей, в Чехословакии, является крупнейшим ученым-языковедом по славянским языкам и другом еще более крупнейшего языковеда - князя Николая Сергеевича Трубецкого. А сам Андрей живет один в Трубниковском переулке, во флигеле дома № 26, а над ним живет профессор зоологии граф Николай Алексеевич Бобринский, а в другом флигеле две комнаты занимают его мать и брат, а в главном доме живет переводчик князь Николай Владимирович Голицын.
   - Это мой дядя, - вставил я.
   Кобелек говорил быстро, называл одну за другой когда-то громкие княжеские, графские и дворянские фамилии. Я привык с подозрением относиться к каждому, с кем знакомился,- не является ли он стукачом? Так уж повелось: осторожней разговаривай даже с другом, а при новом знакомстве тем более. В ВГЛК, несомненно, скрывалось несколько подобных типов.
   Но Андрей Дурново очень много сам о себе рассказывал и почти ни о чем меня не спрашивал, и я сразу проникся к нему доверием. "Раз он ценит и уважает титулованных, значит, он мне друг",- рассуждал я.
   На следующей перемене Андрей Дурново познакомил меня с теми двумя молодыми людьми, с которыми сидел на одной скамье.
   - Андрей Внуков,- представился тот, кто был похож на пупсика.
   - Валерий Перцов,- представился кудрявый с черными и круглыми глазами,
   Весь следующий месяц те двое юношей ежедневно церемонно здоровались со мной. На переменах мы обменивались мнениями о только что услышанной лекции и, само собой разумеется, с некоторым подозрением приглядывались друг к другу, обращались между собой на "вы", вопросов, к лекциям не относящихся, почти не задавали.
   А с Андреем Дурново я сразу перешел на "ты". Он был болтун, притом с апломбом, а я с детства привык слушать собеседника, и потому мы очень скоро сблизились друг с другом.
   На нашем курсе нашелся один ранее нам знакомый - Игорь Даксергоф.
   На втором курсе училась наша троюродная сестра Аля Лосева, но она как старшая смотрела на нас свысока и едва здоровалась.
   На приготовительном курсе также нашелся знакомый - Кирилл Пигарев, правнук поэта Тютчева. Его дядя Николай Иванович Тютчев служил чиновником особых поручений еще при московском генерал-губернаторе Сергее Александровиче; мой дед его хорошо знал*. После революции он основал в своем имении Мураново замечательный музей и стал его директором. Его называли "последним помещиком России". Когда он скончался, директором был назначен его племянник, доктор филологических наук Кирилл Васильевич Пигарев, бывший студент ВГЛК.
   Ляля Ильинская ходила на Поварскую пешком, несколько кавалеров*{21} ее провожали. Андрею Дурново до Трубниковского переулка тоже было пять минут ходьбы. А бедняга Андрей Внуков ежедневно ездил за город по Казанской дороге и тратил на поездки уйму времени.
   Игорь Даксергоф жил в Денежном переулке. Валерий Перцов жил далеко, около Серпуховской площади, в 4-м Коровьем переулке. Оба они и я с Машей возвращались вместе, на трамвае "Б".
   Игорь больше разговаривал с Машей, вернее, она с ним кокетничала. Валерий, возможно, тоже предпочел бы обмениваться репликами с нею, но он был очень скромен и потому уступил место более бойкому и завязывал разговоры со мной.
   На трамвайной остановке у Кудринской площади и на лавочках совсем пустого вечернего трамвая "Б" Валерий и я оживленно говорили о литературе, об искусстве, рассуждали об исторических личностях. Нас роднила общая любовь к Древней Греции. Он знал и читал больше меня, и потому мне всегда было интересно с ним беседовать.
   Он жил вдвоем с матерью. Его отец когда-то служил чиновником в городе Владимире и покончил с собой, когда сын был совсем маленьким. Род Перцовых происходил из казанских дворян; у деда Валерия было чуть ли не восемь братьев, из них старший Эраст встречался с Пушкиным и писал неприличные стихи, а сам дед и один из его братьев тайно сообщали Герцену разные порочащие царское правительство сведения.
   Началась у меня с Валерием большая и откровенная, долголетняя дружба, хотя мы продолжали между собой обращаться на "вы". А началась эта дружба благодаря двум случайностям: на лекциях он сидел сзади меня, и мы вместе ездили домой на трамвае.
   Еще до поступления в ВГЛК Валерий окончил кондитерское отделение пищевого техникума. В дневные часы он работал на фабрике (бывшей братьев Абрикосовых) и постоянно притаскивал на занятия коробки конфет. Сестру Машу и Лялю Ильинскую не интересовало, насколько честным путем он выносит сласти с фабрики - они уплетали их с удовольствием, однако благосклоннее к нему не становились.
   Однажды Андрей Дурново со смехом мне сообщил, что был у Валерия на квартире, познакомился с его матерью и видел его собачку Фуньку. Он убедился, что все трое были поразительно похожи друг на друга, с одинаковыми круглыми и черными глазами и короткими носами. Позднее и я посетил Валерия и тоже убедился в этом удивительном сходстве. Собачка была смирная, а мама встретила меня любезно, говорила тоненьким, с оттенком страдания, голоском. Меня поразила теснота их каморки - к одной стене кровать, к другой шкаф, пианино и крохотный столик. Бедный Валерий спал под кроватью. Мама прирабатывала шитьем и ухитрялась в этой тесноте вертеть швейную машинку.
   Постепенно Ляля Ильинская отходила от нас, в каждую перемену вокруг нее увивались кавалеры, из коих сейчас известным писателем стал лишь Юрий Вебер, в ту пору высокий, непомерно худой, длинноносый юноша. Однако она продолжала сидеть с моей сестрой Машей и со мной на одной скамье. И только Маша и я знали, что ее отец томится в Соловках.
   Сблизился с Валерием, а потом и со мной Юрий Гальперин - толстогубый еврейский юноша в прозрачном пенсне на длинном носу. Он был, наверное, самый умный и самый начитанный на всем курсе и, наверное, единственный, кто хотя бы отчасти понимал Шпета. Впрочем, он был настолько самолюбив, что едва ли сознался бы, даже если бы не понимал его лекций. Валерий, Андрей Внуков, я, еще кто-либо на переменах окружали Юрия Гальперина, и тот развивал перед нами разные умные теории на любую гуманитарную тему, а слушателям не давал и рта разинуть.
   Он кончил плохо (не любят у нас людей с выдающимся умом): в 1931 году его сослали на Кубенское озеро. Он переписывался с Валерием, потом переписка оборвалась, и он исчез.
   Был еще один еврейский юноша - Виктор Певзнер, маленький, кудрявый, похожий на мальчика Христа с картины Поленова. С таким вдохновением смотрели на мир его наивные, восторженные, светлые глаза, что их обладателя можно было назвать только поэтом. Все свое свободное время он сочинял стихи. И на лекциях по политграмоте он тоже писал стихи. Как-то он мне дал их почитать. Не очень они мне показались хорошими - слишком много в них было восторженных восклицаний, но я не стал огорчать юного поэта... Куда он потом делся, не знаю.
   К Ляле Ильинской льнули не только кавалеры, но и девушки. Была очень бойкая Лида Цукерман, которая впоследствии исчезла в лагерях. Была очень красивая, рослая Женя Буромская, впоследствии обольстившая старика шекспироведа Мику Морозова, и тот отрекся от своей жены. Была дебелая блондинка Наташа Дорошевич, дочь известного журналиста. Она потом работала в "Journal de Moscou", где ее очень оценили. К сожалению, она рано умерла. Была еще тоненькая, длинношеяя Таня Сикорская, которая впоследствии стала поэтессой. Во время войны она была в эвакуации вместе с Мариной Цветаевой и, по слухам, в связи с ее смертью что-то знала.
   5.
   Те, кого я назвал, были студентами серьезными, ходили на все лекции, свободные часы проводили в библиотеках, стремились получать как можно больше знаний.
   Но были студенты, которые хотели стать поэтами и писателями не после окончания ВГЛК, а в том же году, пока они молоды и полны творческих сил.
   В те времена в литературном мире существовало несколько объединений: РАПП - Российская ассоциация пролетарских поэтов, которой покровительствовали власти; "Кузница", "Перевал", "Леф", "Серапионовы братья", еще какие-то. Чем эти объединения отличались друг от друга - знают литературоведы, а я могу сказать, что члены их ожесточенно спорили между собой, даже враждовали, даже писали друг на друга доносы. А кроме того, они зазывали к себе наших студентов, и некоторые из них, в ущерб занятиям, шли на их собрания, а потом с увлечением рассказывали об этих спорах-дискуссиях. Но происходили дискуссии по вечерам, в часы лекций, и потому большая часть студентов оставалась в стороне от споров. Позднее членов группы "Перевал" посадили.
   Еще были у нас активисты-общественники, немногие коммунисты и более многочисленные комсомольцы - члены редколлегии стенгазеты, разных комиссий, студкома. Среди них выделялся Данилов, красный командир с одним ромбом, который был значительно старше всех нас. Его выбрали председателем студкома, то есть самым главным из студентов. Учился он на нашем курсе, и потому я мог издали постоянно его наблюдать. Деревянное бритое лицо, оловянный взгляд маленьких глаз, никогда не улыбавшиеся тонкие губы, тихий голос, тугой ворот военной гимнастерки. А на гражданской войне такой деревянный человек, наверное, сам, не колеблясь, расстреливал пленных и раненых белогвардейцев. Я его боялся просто инстинктивно, избегал с ним встречаться. И вдруг он сам подошел ко мне и сказал, глядя куда-то вбок:
   - Хотел с вами поговорить.
   От страха душа у меня ушла не просто в пятки, а сквозь них в паркетины пола. Я ждал вопроса: "Вы, случаем, не из князей?"
   Нет, он спросил меня совсем о другом. Нашим активистам-общественникам зачастую некогда было ходить на лекции: то их вызывали в райком на заседания, то они разрисовывали стенгазету, то отправлялись по партийным и комсомольским поручениям. Словом, от занятий они отставали.
   Однажды кто-то из активистов попросил у меня на воскресенье общую тетрадь, в которой я записывал лекции, затем попросил еще раз и еще. А я действительно успевал бегло записывать карандашом основные мысли очередного лектора, в том числе и по политграмоте, и почерк у меня о ту пору был относительно разборчивый. Словом, я постоянно отдавал кому-либо свою общую тетрадь. Одна из них до сих пор у меня цела. И кто-то порекомендовал меня Данилову.
   С того времени каждую субботу вечером я молча вручал ему тетрадь, а в понедельник он мне ее с кратким кивком головы возвращал. Я был очень доволен, что у меня завязались такие отношения со всесильным председателем студкома, который мог сделать со мной все что хотел, вплоть до "посадить". А тут как раз пошли толки о засорении кадров. В стенгазете появилась поганенькая статейках о чуждых элементах, не достаточном проценте потомственных рабочих и крестьян.
   Я надеялся, что Данилов в случае каких-либо неприятностей заступится за меня и за сестру Машу...
   А тут произошла дурацкая история.
   Ляля Ильинская хорошо рисовала, и на одной из страниц моей общей тетради изобразила не более, не менее как ангела, в точности такого, как на иконах Благовещенье,- с крыльями, в длинной одежде, с лилией в руках. Я этот рисунок не заметил и в субботу отдал тетрадь Данилову.
   В понедельник, возвращая тетрадь, он мне холодно указал на рисунок:
   - Советские студенты не должны даже думать о том, что мы отвергли навсегда.
   Я отошел, весь красный от ужаса, вырвал злополучный листок и спустил его в унитаз. А в следующую субботу Данилов, как обычно, взял у меня тетрадь и продолжал ее брать до конца учебного года.
   Еще одна история. Учился на нашем курсе некто Зубков, маленький, плюгавенький. Однажды вскоре после начала занятий он подошел ко мне и вкрадчивым голоском спросил меня, не из Бучалок ли я.
   Я ответил утвердительно. Он сказал, что тоже из тех мест и помнит моего отца, который был самым богатым помещиком во всем Епифанском уезде. Я возразил, что мой отец никогда никакой землей, никаким домом не владел.
   - Ну, это вы скрываете, скрываете, ваш отец был большой барин,- тем же вкрадчивым голосом, да еще с улыбочкой, ответил Зубков.
   Я продолжал категорически отрицать. На этом разговор закончился. С того времени Зубков любезно здоровался со мной, иногда заговаривал - о бучальской ярмарке, например, еще о чем-нибудь, связанном с родными местами.
   Своей вкрадчивостью он мне был донельзя противен. Я понимал, что он держит меня в своих руках, может на меня донести, сделать мне крупную гадость. А он, скользкий, как червяк, продолжал со мной здороваться, играл, словно кошка с мышью.
   Так тянулось с полгода. Вдруг он подошел ко мне с совсем другим, словно бы кающимся выражением лица, и сказал, что хочет со мной серьезно поговорить.
   Он отвел меня в сторону и признался, что уже давно сообщил Данилову, что я сын князя и тульского помещика, а потом все присматривался ко мне, как я себя веду, с кем разговариваю, как усердно посещаю лекции. И теперь он просит у меня прощения, наоборот - всегда и везде будет меня защищать. Что было тут правдой, что он выдумал - не знаю. Но с того времени стал он мне еще более противен, и я едва заставлял себя с ним здороваться, да еще за руку. Сыграл ли в этой психологически непонятной и странной истории какую-либо положительную роль Данилов - тоже не знаю.
   6.
   И другая неприятная история. Маше и мне заниматься бы усерднее, не выделяться, держать себя в тени, как можно скромнее. А мой отец, как юрист по образованию, считал, что во всех случаях надо действовать по закону. И лично вносил плату за учение (не помню уж сколько) сам за себя - на основании тех справок о заработке, какие брал в издательствах, а сестра Маша платила двенадцать рублей в месяц, согласно заработку отца. Да, наш отец получал зарплату солидную, но иждивенцев у него было целых семеро. И отец надумал, чтобы Маша, приложив справку из домоуправления об иждивенцах, подала заявление о снижении платы.
   Не только сестра Маша подала, подавали и другие. Вопрос решался комиссией, активистами нашего курса. Они и постановили: плату снизить.
   Однажды на перемене явился к нам в аудиторию один активист со второго курса, щуплый очкарик по фамилии Сипин, у которого недавно вышла тоненькая повестушка "Белые волки" - о зверствах белогвардейцев и о храбрости красногвардейцев. Он всем хвастался этой книжонкой.
   - Товарищи, не расходитесь, не расходитесь, должен вам сообщить нечто важное,- сказал он.
   Кто сел, кто остался стоять в ожидании. А он сказал (передаю почти дословно):
   - Вы показали свою классовую несознательность. У вас завелись разные князья и графья, а вы им плату за ученье снижаете.
   Ой, как больно! У меня от оскорбления сжало горло. Словно неведомая сила меня подняла, потащила к столу. Я сжал кулаки, с трудом сдержал себя, чтобы не трахнуть очкарика по роже. Он невольно отстранился, я встал на его место и выпалил, что мой отец всю жизнь работал, никогда никакой собственности не имел, и единственная вина нашей семьи - это княжеский титул.
   Сипин что-то пробормотал и ушел. Слушатели не очень понимали, о чем идет речь, да и вряд ли им была интересна моя тирада. Многим хотелось выйти покурить или в туалет. И все разошлись, беседуя о своих делах.
   Ко мне подошли Валерий Перцов, Андрей Дурново, Андрей Внуков, Юрий Гальперин. Юрий Гальперин красноречивее всех и громче всех высказывал свое возмущение, а Валерий и оба Андрея пожимали мне руку, как-то хотели выразить свое сочувствие.
   Учился еще с нами князь Гагарин - сын дмитровского председателя управы. Он с нами не знакомился и вообще держался особняком. В тот раз он внимательно прислушивался ко всему происходившему.
   От бурлившего во мне негодования я впервые плохо записывал лекции. А через два дня сестре Маше вернули ее заявление с резолюцией: Отказать!
   С того дня нас заприметили. И не столько меня, сколько Машу. Очень уж она была хороша собой и выделялась среди других девушек. Постоянно я видел, как кто-либо показывал ее другому, нет, без явной вражды, а с праздным любопытством и с удивлением, что на десятом году революции в советском вузе учится настоящая княжна.
   В "Рабочей Москве" появился очерк о ВГЛК. Там рассказывалось, как собираются сделать поэтов и писателей, говорилось о наших профессорах - с уважением. В общем, очерк был хотя и насмешливый, но в тонах скорее доброжелательных, однако под конец перечислялось, кто у нас учится, и стояла такая фраза: "Рядом со светлейшей княжной сидит потомственный батрак".
   В "Вечерней Москве" появился хлесткий фельетон о студентах подготовительного курса. Среди них была Кира Жуковская, знакомая наших знакомых, дочь крупного инженера из ВСНХ. Она хорошо одевалась, румянила губы, пудрила щеки, маникюрила ноготки, стригла волосы под мальчика словом, подражала модам прогнившего Запада. Девчонки были от нее без ума, на переменах увивались вокруг нее. Пронесся слух, что она учит их танцевать не только фокстрот, но еще более развратный чарльстон. А тогда на западные танцы и на джаз смотрели как на... слов не подберу, какими отвратительными эпитетами костили в газетах бездельников-танцоров. И Киру Жуковскую прокатили в фельетоне за прическу, за губную помаду и особенно за развращение девиц. Кончался фельетон призывом к бдительности и к необходимости чистки в ВГЛК. Светлейшая княжна в фельетоне не упоминалась.
   Ансамбль "Синяя блуза" подхватил бульварную тему. Среди действующих лиц инсценировки оказалась девица, одетая под Киру Жуковскую, и распевала песенку: "Литкурсантка Маруся - такая дуся". Словом, поехало... У меня кошки скребли от всех этих наскоков на ВГЛК.
   7.
   Я продолжал чертить для журналов карты и ежедневно ходил в библиотеку то в Ленинскую, то в университетскую, и там, сидя рядом с другими читателями, углублялся в классиков древности, Средневековья, Возрождения. Сколько я тогда прочел мудрых и прекрасных книг! Древние греки и римляне, рыцарский роман, Данте, Рабле, Боккаччо, много таких авторов, о которых теперь и не слышно. Пытался я заняться философией, выписал толстый том Шопенгауэра, но сей гранит науки оказался для меня потверже лекций Шпета.
   Литературу двадцатого века у нас читал профессор Фатов, читал столь бесцветно, что я никак не запомнил ни его лекций, ни его внешнего вида, но он рассказывал о символистах, которых я раньше почти не знал. Первый год занятий на ВГЛК стал для меня открытием сперва Бальмонта, потом Блока, других поэтов начала нашего века.
   В огромном зале Ленинской библиотеки я читал беззвучным шепотом стихи из роскошных "Аполлона" и "Золотого руна", прочел почти всего Бальмонта, и не только прочел, но и сделал доклад на тему "Пейзаж в изображении Бальмонта". Стихи Брюсова мне по душе не пришлись, но его прозу - романы "Огненный ангел" и "Алтарь победы" я проглотил с наслаждением, хотя придется признаться, что теперь начисто забыл их содержание. Я увлекся Мережковским, прочел обе его трилогии; когда же хотел выписать его памфлет на Максима Горького - "Грядущий хам", мне листок вернули и сказали, что выдается лишь с разрешения директора.
   Сколько часов наслаждения провел я тогда в библиотеках! Полное молчание огромного, в два света, зала гипнотически действовало, усиливало внимание к книге. "Радость учения",- писал один из тех поэтов, чьи стихи тогда ходили по рукам. И теперь, когда я вижу юношей и девушек, которые по окончании школы не хотят учиться дальше и остаются висеть на шее родителей, я всегда вспоминаю свою юность...
   - Ты доволен своей судьбой? - как-то спросила меня моя мать.
   - Да, я чувствую, что с каждым днем становлюсь все умнее и умнее, отвечал я.
   8.
   Но сколько искусственных препятствий ставили власти для сыновей и дочерей бывших людей, для тех, которые не просто хотели, а жаждали учиться, и чьи способности были выше среднего уровня!..
   У наших ВГЛК, кроме светлой стороны приобщения к знаниям, была и черная изнанка. Каждый день я отправлялся на занятия с чувством щемящего страха. Вот вывесили новую стенгазету. В передовице, озаглавленной "Очистим наши ряды от чуждого элемента!", писалось все то, о чем вопили любые тогдашние газеты про любое советское учреждение и вуз. А подвал был занят разоблачением западных танцев. А ведь мы - Маша, Ляля Ильинская и я порой до семи утра тоже танцевали фокстрот. Да и наши некоторые сокурсники наверняка скрывали, что и они отдавали дань "тлетворному духу Запада". Только бы не узнали блюстители нравов.
   Наконец верхи спустили постановление: провести чистку личного состава ВГЛК.
   Было общее собрание, были мерзкие выступления. С болью в сердце я все ждал, вот-вот помянут меня и Машу. Нет, не помянули. Говорил представитель райкома о бдительности, о тайных врагах, окопавшихся в стенах ВГЛК, но фамилий не называл.
   И началось. Часть лекций отменили. Чистку проводили в течение четырех дней. Я видел издали, как бледные, даже с землистым цветом лица студенты заходили в одну из аудиторий. Спрашивали их как будто доброжелательно, потом говорили: "Можете идти. Кто следующий?" А судьбы всех нас решались заочно.
   Настал роковой день и для нашего курса. До меня пошел Андрей Дурново и вскоре выскочил радостный:
   - Ничего страшного, только велели снять заграничный галстук, а про министра даже не спрашивали.
   Настала моя очередь. За столом сидело трое - недавно назначенный директор Карапетян, мрачный пожилой армянин с острой бородкой, представитель райкома и представитель студкома - студент старшего курса Виктор Гусев.
   - Садитесь,- сказал Гусев и посмотрел на меня с ласковой улыбкой. Я сел. Тоска охватила меня. За что такие испытания?