Игорь Михайлович Голосовский
Хочу верить…

1

   Все началось с командировки в г. Прибельск. Послала меня туда редакция газеты. Я должен был написать очерк о патриотах-подпольщиках, боровшихся с фашистскими захватчиками во время оккупации.
   Эту тему подсказала мне бывшая участница одной из подпольных групп Лидия Григорьевна Тарасенкова, живущая сейчас в Москве. Она рассказала много интересного о своих боевых друзьях и сообщила фамилии и адреса некоторых из них.
   В Прибельске я пробыл две недели. Встретился с работниками исторического музея, областного партийного архива, с немногими оставшимися в живых партизанами, с членами семей погибших героев.
   Вернувшись в Москву, я намеревался написать очерк, но не смог сразу приняться за работу. Живу я с матерью и младшей сестрой Катюшей в небольшой комнате размером в восемнадцать квадратных метров. Пока я был в командировке, Катюша вышла замуж.
   Я ничего не имел против ее супруга Виталия, с которым был давно знаком, но молодожены создали в нашей комнате, прямо скажу, нерабочую обстановку.
   Узнав о моих затруднениях, ответственный секретарь редакции раздобыл путевку в Ялту, в дом отдыха и, вручив ее мне, сказал:
   — У тебя отпуск не использован. Совмести приятное с полезным. Поезжай и твори. Сейчас конец октября, народу там немного. Никто не будет тебе мешать.
   В поезде я обдумывал композицию будущего очерка.
   Симферополь встретил меня жарким солнцем и темно-голубым, совсем летним небом.
   А в Москве в день моего отъезда выпал первый снег…
   Василий Федорович оказался прав: Ялта как будто вымерла. Странно было видеть этот шумный южный город таким сонным и притихшим. Вечерами по ярко освещенной набережной прогуливались солидные мужчины в темных костюмах и их представительные супруги.
   Дом отдыха, помещавшийся в густом парке на окраине города, также был совершенно пуст; я оказался один в просторной комнате и немедленно уселся за машинку.
   Обычно я долго мучаюсь, прежде чем напишу первую фразу. Груду бумаги, бывало, исчеркаю, пока найду удачное начало, а тут сел за стол, и слова сами полились.
   Очень уж интересный был материал!
   Работа увлекла меня, я даже обедать забывал. Через неделю очерк был готов. Получился он довольно объемистым: шестнадцать страниц на машинке. Для газеты это много. Но о сокращении я не мог и думать. Все казалось одинаково важным.
   Мне не раз еще придется возвращаться к событиям, описанным в очерке, поэтому изложу их в двух словах.
   В 1941 году, после того как фашисты заняли Прибельск, в городе возникла подпольная патриотическая организация во главе с секретарем подпольного горкома партии Георгием Лагутенко. В эту организацию вступили коммунисты, оставленные в городе для подпольной работы, недавние школьники, военнопленные, бежавшие из концлагерей. Патриоты взорвали железнодорожный мост через речку, склад артиллерийских снарядов, помешали немцам пустить в ход металлургический завод.
   В городе была создана подпольная типография, регулярно, выходила газета. В июне 1942 года агентам политической полиции удалось напасть на след организации. Секретарь горкома и его друзья были арестованы.
   Арестовали также члена штаба Людмилу Зайковскую. До войны она преподавала немецкий язык в школе. Людмила осталась в оккупированном городе по заданию горкома комсомола. Это была красивая девушка, хладнокровная и бесстрашная. Лагу-тенко безраздельно ей доверял, но Людмила Зайковская оказалась предательницей. Когда ее арестовали, она выдала гестаповцам четверых товарищей, оставшихся на свободе и продолжавших совершать диверсии: Остапа Тимчука, Семена Гаевого, Василия Галушку и Тараса Михалевича. Все они по доносу Зайковской были арестованы и через несколько дней повешены. Вскоре фашисты расстреляли Георгия Лагутенко и других подпольщиков. Зайковской среди них не было. Она исчезла. По-видимому, немцы выпустили ее из тюрьмы в благодарность за предательство…
   Когда Прибельск был освобожден, удалось захватить архив политической полиции. Немцы в панике не успели его уничтожить. В архиве были обнаружены показания Людмилы Зайковской. Она умоляла немцев подарить ей жизнь и сообщала, что железнодорожный мост был взорван Тимчуком, Михалевичем, Гаевым и Галушкой.
   Так стало известно о ее предательстве.
   Я перепечатал очерк набело и отослал в Москву, оставив себе копию. Отпуск мой фактически только начинался, и я наконец-то мог немного отдохнуть. Тут как назло испортилась погода. Десять дней подряд лили дожди.
   Мне все надоело, я решил плюнуть на отпуск и отправился в аэропорт. Я хотел немедленно лететь в Москву. Но билетов на завтра, конечно, не было: все курортники убегали. Я взял билет на вечерний самолет 6 ноября, решив провести ноябрьские дни с родными. Мне оставалось еще три дня пробыть в Ялте.
   На следующее утро снова засветило солнце. Окно моей комнаты выходило на пляж. Когда я писал очерк, сидя за машинкой, я любовался загорелыми телами. Теперь и я сам мог купаться и загорать. Но билет уже был взят…
   На пляж вели крутые каменные ступени, гладко отполированные и такие скользкие, точно их намазали мылом. Спустившись мимо закусочной, где жарились чебуреки и пахло горелым луком, я снял ботинки и с наслаждением погрузил ноги в прохладную гальку.
   Я стоял долго. Меня ослепило море. Оно было зеленое, синее и серебряное. Пена быстро высыхала на камнях. Волны, догоняя друг дружку, набегали на берег и нехотя отползали назад.
   На гладком валуне сидела девушка в голубом купальнике и, поджав колени к подбородку, задумчиво глядела вдаль. У нее было загорелое, восточного типа лицо, черные брови, темные глаза и соломенные волосы, легкие как пух. Эти светлые волосы резко контрастировали со всем ее южным обликом.
   Раздевшись, я с разбегу прыгнул в море и… едва не задохнулся от холода. Вода, такая ласковая на вид, оказалась ледяной. Я пулей выскочил на берег.
   Девушка улыбнулась. Зубы у нее были белые и ровные, хотя немного мелкие.
   — Ничего себе водичка! — пробормотал я пристыженно.
   Девушка сошла с камня и принялась подбирать волосы.
   Это было нелегким делом: волосы вырывались из рук, лезли в глаза, запутывались между пальцами. С трудом справившись с ними, незнакомка уложила их на затылке блестящим тяжелым узлом и, прикусив нижнюю губу, ловко закрепила длинной шпилькой. Потом осторожно натянула резиновую шапочку и вошла в воду.
   Я был уничтожен. Три года назад на факультете журналистики я слыл неплохим пловцом, а теперь испугался холодной воды! Стиснув зубы, я снова ринулся в море и героически просидел там до тех пор, пока девушка не вышла на берег. Я вылез вслед за ней и принялся прыгать на одной ноге, делая вид, что вода попала в ухо. На самом деле я просто окоченел.
   Девушка даже не заметила, какой подвиг я совершил в ее честь. Она вообще меня не заметила, хотя я прыгал у нее перед глазами. Неторопливо она надела голубое, в белый горошек платье, нагнувшись, застегнула белые босоножки и направилась к лестнице. У нее были стройные, длинные загорелые ноги, покрытые светлым пушком. Она шла так неслышно, будто не касалась земли.
   Весь вечер я думал об этой девушке, а утром, едва рассвело, спустился на пляж. Но погода опять испортилась. Небо затянуло тучами, моросил мелкий, противный дождь.
   После завтрака я отправился в городской парк. Там был шахматный павильон. Уже не думая о девушке, я решил скоротать время за шахматной доской. Конечно, меньше всего я ожидал встретить незнакомку в павильоне.
   Она сидела возле окна и играла в шахматы с толстым, небритым мужчиной. Он сопел и, прежде чем переставить фигуру, подолгу держал ее над доской. Я заглянул через его плечо. Позиция толстяка была явно безнадежной. Через минуту он встал и буркнул:
   — Это был просто зевок! Впрочем, играете вы неплохо.
   Он с достоинством удалился. Поздоровавшись, я предложил:
   — Сыграем?
   Когда-то я занял второе место в турнире. Правда, турнир был в школе, но тем не менее я считал себя приличным шахматистом. Уверенно и небрежно я разыграл дебют, а после того, как моя противница внезапно рокировалась в другую сторону, уже не сомневался в победе. Она бесстрашно вскрыла королевский фланг и повела вперед пешки. Усмехаясь про себя, я осторожно группировал фигуры и ждал, когда ее атака захлебнется. Но после того как она вдруг пожертвовала слона за пешку, я призадумался. Моя позиция только казалась неприступной. Через три-четыре хода пешки черных неизбежно должны были прорваться на первую горизонталь…
   Я беспомощно глядел на доску. Девушка откинулась на спинку стула. Я заметил, что она скучает.
   — Сдаюсь, — сказал я, так и не взяв черного слона. Это было своеобразным шиком. Слабый игрок не заметил бы расставленной западни.
   Вторая партия после долгой и упорной борьбы также закончилась моим поражением.
   — Благодарю вас, — сказала девушка и встала.
   — Еще партию?
   — Нет, мне пора.
   Она ушла. Я даже не успел узнать, как ее зовут.
   Следующий день был последним днем моего пребывания в Ялте.
   Утро было таким радостным и сияющим, что думать об отъезде не хотелось. Теплый ветер, дувший с моря, еле шевелил листья акации, росшей под моим окном. С пляжа доносились гулкие удары по волейбольному мячу и азартные крики играющих.
   Я вышел на балкон и сразу увидел вчерашнюю противницу. В купальнике и голубой шапочке, тонкая и стройная, она приподнималась на цыпочки и била по мячу с той же ленивой и спокойной грацией, с какой входила в море и переставляла на доске шахматные фигуры.
   Несколько минут я любовался ею, потом вернулся в комнату и принялся укладывать в чемодан вещи. «Завтра я уезжаю, что мне до нее?» — подумал я. Тем не менее через несколько минут я был на пляже. Узнав меня, она улыбнулась и махнула рукой.
   В ней следа не было той холодной надменности, которая задела меня вчера. Я встал в круг, и через минуту мне уже казалось, что я давным-давно знаком и с нею и с остальными своими партнерами.
   Наигравшись вдосталь, мы дружно кинулись в ледяную, обжигающую, как кипяток, воду. Я догнал девушку и, плывя с нею рядом, спросил, как ее зовут.
   — Маша, — ответила она и, засмеявшись, брызнула водой мне в лицо.
   Но когда я, одевшись, пригласил ее в кино, она отказалась так резко, что я растерялся. Однако через минуту Маша как ни в чем не бывало заговорила со мной о шахматах. Ее лицо снова стало приветливым.
   — Вы будете сегодня в павильоне? — спросил я.
   — Да.
   — Не обманете?
   Маша удивленно подняла черные брови.
   Но она не пришла. Напрасно прождал я целый час. Я два раза прошелся по набережной в надежде встретить ее, но она, видимо, забыла о своем обещании.
   Возвращаясь в дом отдыха, я зашел на почту, чтобы купить газету, и внезапно увидел Машу. Задумавшись, она сидела на скамейке. Ее тонкие смуглые руки бессильно лежали на коленях. Что-то грустное было в ее позе, в склоненной набок голове, в сжатых губах, в рассеянном взгляде.
   Подойду к ней, я спросил:
   — Почему вы обманули?
   Она медленно подняла на меня глаза. В них блестнули слезы.
   — Простите, — тихо сказал я. — Что-нибудь случилось?
   — Да, — просто ответила Маша.
   — Может быть, я смогу вам помочь?
   Она покачала головой. Нужно было уйти. Но что-то помешало мне это сделать. Сознавая, что поведение мое нельзя назвать иначе, как бестактным, я продолжал донимать ее вопросами:
   — Это очень большая неприятность?
   — Я должна завтра быть в Москве, — устало ответила Маша. — Я получила телеграмму… А в кассе аэропорта нет билетов. Вот и все.
   — И вы послали телеграмму, что не приедете? — догадался я.
   — Что же оставалось делать?
   — Возможно, ее еще не отправили! Пойдемте скорей! — Я схватил Машу за руку и потащил на почту. Она покорно пошла за мной.
   — Как ваша фамилия? — спросил я, когда мы подбежали к окошку.
   — Сапожникова.
   Ее телеграмма еще лежала на столе у приемщицы.
   — Сразу думать надо! — сурово сказала девушка в форменном кителе, возвращая приготовленный к отправке бланк. Я вручил его Маше и, не выпуская ее руки, вышел на улицу.
   — Что же дальше? — спросила она.
   Я достал из кармана свой билет на самолет и протянул ей.
   — А как же вы сами?
   — Полечу в субботу. Или в понедельник, какая разница! Обо мне не беспокойтесь.
   Глаза ее повеселели.
   — Спасибо!
   — Пойдемте скорей в кассу.
   Оформление билета на ее имя заняло немного времени. Маша отдала мне деньги, и мы вышли из агентства.
   Мы медленно шли по набережной. С каждой минутой я все больше робел. Пока нужно было хлопотать, я не думал, как все это выглядит со стороны. Теперь я был уверен, что Маша смотрит на меня с иронией. «Неплохой способ завести знакомство, — думает она. — Предприимчивый молодой человек».
   Мне очень хотелось пригласить ее куда-нибудь — в кино или в кафе, — но я не решался: ведь она не смогла бы отказаться, даже не испытывая желания со мной идти…
   — Вы очень спешите? — спросил я, когда молчание стало неловким.
   — Нет…
   — Поужинаем вместе?
   Она бросила на меня короткий взгляд и тотчас опустила глаза. Так и есть, что я наделал! Взгляд ее был явно насмешливым.
   — Можно еще сыграть в шахматы, — попытался я исправить ошибку.
   — Нет, лучше уж поужинать. Я хочу есть, — ответила она спокойно.
   Зашли в ресторан «Южный». Толстый скрипач-венгр и пожилой гитарист с жалобными слезящимися глазами, отчаянно фальшивя, играли «Каррамбу». Зал был почти пуст.
   — Может, выпьем шампанского?
   — Пожалуй… Я замерзла.
   — Тогда уж рюмку коньяку…
   Маша не ответила, и я умолк с безнадежным видом. Я никак не мог вести себя с ней просто и свободно. В голову почему-то лезли самые банальные и плоские фразы. Разговор не клеился. Маша была вежлива, и только. Я ее совершенно не интересовал. Выпив бокал шампанского, она спросила:
   — Разве вам не нужно на работу? Вы можете пробыть здесь столько, сколько захотите?
   Я объяснил, какая у меня работа.
   — Вы журналист! — сказала Маша с уважением. — Какая интересная профессия! О чем же вы пишете?
   — Только что, например, написал о подпольщиках Прибельска. Замечательные были люди! Впрочем, не буду рассказывать, сами прочтете в газете. Мой очерк скоро опубликуют.
   — Нет, расскажите! потребовала она. В ее голосе мне послышалась настороженная нотка. Я попытался отшутиться, но Маша настаивала с упорством, которое меня немало удивило. Я достал из кармана копию очерка и протянул ей:
   — Вот, если хотите… Я плохой рассказчик.
   …Незаметно я наблюдал за ней, пока она читала.
   Первые страницы она пробежала быстро, затем что-то привлекло ее внимание. Она вернулась к началу страницы и принялась читать вновь. Лицо ее помрачнело. Не дочитав до конца, Маша аккуратно сложила листки и протянула мне.
   — Понравилось? — спросил я.
   — Ничего, бойко написано! — Ее тон стал чужим, враждебным. — Однако, простите, мне пора…
   Маша встала и направилась к выходу, не интересуясь, иду ли я за ней.
   Мы остановились у ворот санатория, где она жила. Было уже очень поздно.
   — Благодарю вас за помощь, — сухо сказала Маша.
   — Я вижу что-то случилось, — ответил я. — Не спрашиваю что. Вы все равно не скажете. Пусть… Я не навязываюсь в знакомые, но мне обидно, что мы так расстаемся. Прощайте! — Я зашагал прочь.
   Я был оскорблен. Взбалмошная девчонка! Я ругал себя за то, что ввязался в это знакомство. Получил щелчок — и поделом!
   Но почему она вдруг так переменилась? Эта мысль долго не давала мне уснуть. Измученный, злой, я встал рано и побрел на пляж. Опять ярко светило солнце, и вчерашние юноши и девушки играли в волейбол, но все было другим.
   Я разделся, бросился в воду и уплыл далеко в море. Вода не казалась мне холодной.
   Что эта странная девушка увидела в моем очерке? Ночью я полчаса изучал страницу, которую она прочла дважды. Ничего особенного там не было.
   В небе застрекотал железный кузнечик. Надо мной проплыл вертолет. Он летел низко. В окошке была видна голова летчика. Летчик высунулся и кому-то помахал рукой. Может быть, мне.
   Через три дня я вернулся в Москву.

2

 
   Василий Федорович, встретив меня в коридоре, сказал:
   — Хорошо, что приехал. Иди, читай гранки.
   — Как, уже набрано? — обрадовался я.
   — Набрано, набрано, — ответил Василий Федорович. — Исключительно благодаря западногерманскому руководству. Серьезно! Фашисты опять зашевелились. Не мешает напомнить им, как мы их били. Твой очерк о подпольщиках как раз в жилу!
   Внимательно посмотрев на меня, он прищурился и добавил:
   — Ну и, кроме всего прочего, написано неплохо. Вполне на уровне.
   Приятно было услышать это из уст ответственного секретаря. Василий Федорович был старым, опытным газетчиком. Во время войны работал во фронтовой печати. Он был скуп на похвалы и до сих пор обычно ругал мои материалы на летучках или, что еще хуже, обходил их презрительным молчанием.
   Я взял в отделе гранки и, спустившись этажом ниже, в пустой конференц-зал, принялся читать свой очерк. В напечатанном виде он показался мне чужим, более солидным, чем в рукописи, и в то же время убийственно скучным, растянутым и неуклюжим.
   Прежде всего я отметил места, которые были исправлены или сокращены. Мне, разумеется, показалось, что это сделано неудачно и что очерк стал еще хуже, чем был.
   Но радость моя была слишком велика, чтобы потускнеть от подобных мелочей. Я держал в руке пачку влажных, пахнущих типографской краской гранок — шестьсот строк, два газетных подвала и не мог от них оторваться. Моя фамилия крупным шрифтом будет поставлена вверху.
   Вверху, а не внизу!
   Я три года работал в газете. Мои заметки и статьи публиковались более или менее регулярно, хотя и не очень часто. Но все это был информационный материал. А теперь принят к печати мой первый настоящий очерк. Я вспомнил, как уговаривал Василия Федоровича послать меня в Прибельск, как убеждал его, что справлюсь с заданием, как боялся провалиться и вернуться ни с чем, и почувствовал себя победителем.
   Расписавшись на гранках, я отнес их секретарю и спросил:
   — Не знаешь, на какое число запланировано?
   — На воскресенье, — буркнул он, не поднимая головы от стола.
   Я вернулся в отдел, достал из стола пачку читательских писем, накопившихся за время моего отсутствия, и принялся сочинять ответы. Но мысли мои были далеко. Перед глазами мелькал газетный лист с моим очерком. Интересно, как его заверстают? Двумя подвалами на третьей и четвертой полосах или «стояком» на четыре колонки?
   Запечатав конверты и надписав адреса, я пошел домой.
   С легким шорохом падал снег. Мне было странно, что еще вчера я купался.
   О Маше я не вспомнил ни разу с того момента, как вернулся в Москву. Изредка в памяти всплывали неясные картинки: берег моря, девушка, сходящая со скалы, шахматная фигурка, зажатая в смуглой руке, — но эти видения скользили мимо, не задевая меня.
   — Наконец-то ты приехал. А тебе тут раз пять какая-то девушка звонила. Уж не зазноба ли? — встретила меня мама.
   — Какая девушка?
   — Не знаю, телефон оставила. — Мама протянула телефонную книжку. На первой странице был записан незнакомый номер.
   В тот же вечер я позвонил.
   — Алло, — услышал я женский голос. — Вам кого?
   — Не знаю, — ответил я. — Меня просили…
   — Это Алексей?
   — Да.
   — С вами говорит Сапожникова.
   — Какая Сапожникова? — Сообразив через секунду, что разговариваю с Машей, я закричал, прикрыв трубку рукой: — Это вы, Маша? Я не узнал вас! Здравствуйте, Маша!
   — Здравствуйте, — ответила она так отчетливо, словно стояла рядом. — Вы простите, Алексей, что я побеспокоила вас… Наверно, вы очень заняты?
   — Нет, я не занят, — сказал я. — Вы не думайте, Маша, я очень рад, что вы позвонили!
   — Мне нужно с вами встретиться. Это возможно?
   — Конечно, Маша. Куда мне приехать?
   — Я буду ждать вас возле метро «Краснопресненская» через полчаса. Это не слишком быстро?
   — Нет, я ведь живу рядом. Я обязательно приду, Маша.
   Раздались короткие гудки. Я бросился к зеркалу. На меня, вытаращив глаза, смотрел взъерошенный человек с оттопыренными ушами и синим, небритым подбородком. Бриться было некогда. Я влетел в комнату, вытащил из шкафа груду белья, выдернул чистую рубашку и непослушными руками завязал галстук.
   Только на улице я опомнился, застегнул пальто на все пуговицы, придал лицу по возможности солидное выражение и, не слишком спеша, направился к станции метро.
   В белой короткой шубке, белых перчатках и белом пуховом платке она была другой, не такой, как в Ялте, — более взрослой и какой-то земной, обыкновенной. В ее темных красивых глазах я заметил нетерпеливое ожидание.
   — Я узнала ваш телефон в редакции, — сказала Маша, поздоровавшись, и быстро пошла вперед к площади Восстания. — Я должна показать вам кое-что… Если бы это касалось только меня… Впрочем, лучше без предисловий… Вот…
   Она достала из сумочки довольно толстую пачку писем, перетянутую резинкой, и протянула мне:
   — Прочитайте сейчас, прошу вас… Можно куда-нибудь зайти… Хоть в «Гастроном», там тепло… Ладно? Это очень важно!
   Мы вошли в «Гастроном», помещавшийся в первом этаже высотного дома. Я встал в укромном уголке за кассой и стал читать письма в том порядке, в каком они лежали в пачке.
   Мне сразу бросилось в глаза, что письма очень старые: написанные на плохой бумаге, они пожелтели и выцвели. Почерк местами был аккуратный, разборчивый, хотя и чересчур мелкий, местами буквы расползались в разные стороны. Первые письма были длинные, следующие все короче. Последнее письмо состояло всего из нескольких фраз.
   Сперва я читал с трудом. Шум толпы, необычная обстановка и упорный взгляд Маши не давали сосредоточиться. Потом я увлекся и залпом проглотил все.
   Привожу эти письма дословно.
   «29 июня 1941 года. Мой милый! У нас все хорошо. Мне удалось, наконец, устроить Машу в детский сад. Она очень довольна. Рассказывает, какие сказки им читали и с кем она подружилась. Смешная и трогательная девочка. Первые дни спрашивала меня: „Где папа?“ Сейчас молчит, только смотрит на меня большими-большими глазами, будто что-нибудь понимает…
   В школе все по-старому. Пионерский лагерь не работает, почти все дети остались в городе. Я веду кружок немецкого языка. Один мой самый лучший ученик, Севка Шаповалов — да ты должен помнить его, — вчера встает и говорит: «Я учить этот язык не буду. На нем фашисты разговаривают». Я сообразила, что ответить: «А вот попадешь в армию, на фронт, возьмешь в плен офицера, и велят тебе выведать у него важные планы. Как ты сделаешь это, не зная языка?» Задумался Севка. А у меня сердце защемило. Даже дети дышат войной.
   Все молодые педагоги вслед за тобой ушли на фронт, наша комсомольская организация распалась. Я больше не секретарь.
   Мой милый, любимый, как пусто без тебя! Комната кажется чужой… Я никуда по вечерам не выхожу, даже на кухню. Наша Зинаида Петровна словно взбесилась. Набрасывается на меня, как только увидит. Война всем испортила нервы. Впрочем, Зинаида Петровна всегда была сварливой. Ужасный характер!
   Как хочется быть с тобой! Где угодно: в степи, в окопе, но с тобой! Только сейчас я почувствовала, как много твоя любовь давала мне! Пять лет прожили, а словно пять дней. Мы обязательно будем вместе, родной. Я знаю, на войне везет храбрым, а ты ведь у меня отчаянный. Какие мы были счастливые! В недостроенный дом, где нам обещали квартиру, на той неделе попала бомба. Все разнесло!
   Я ненавижу их! Обидно, что я не мужчина. Ты счастливее меня. Ты можешь стрелять в них и видеть, что они падают. Если бы не Машенька, я попросилась бы на фронт. И не санитаркой, а снайпером. Я научилась бы хорошо стрелять, у меня зрение хорошее…
   Мой любимый, добрый Митенька! С трудом представляю тебя, такого спокойного, уступчивого, деликатного, с винтовкой и в военной форме. Я горжусь тобой, слышишь?
   Видишь, как много я написала? Пора спать, завтра у нас воскресник. Целую, твоя Люся».
   Следующее письмо было написано слабым, неразборчивым почерком.
   «8 июля 1941 года. Здравствуй, мой милый! Прости, что долго не писала. Я немножко болела, а сейчас совсем выздоровела. Дочка тоже здорова, все у нас в порядке. Я пока в больнице, но главный врач обещает скоро выписать. Ничего особенного со мной не случилось, просто недавно после бомбежки я помогала откапывать бомбоубежище, и меня немножко придавило. Представляешь, сорок человек в подвале, а кровля еле держится. Там дети, старики… Девчонки расчистили от мусора вентиляционную трубу, и я поползла. Вдруг все обвалилось. У меня что-то с ногами. Хирург говорит: временное явление. Ты не волнуйся.
   Каждый день я тренируюсь и делаю успехи. Машенька пока у Зинаиды Петровны. Я даже удивилась, какой отзывчивой оказалась наша злая соседка! Водит дочку в детсад, и вдвоем навещают меня.
   Любимый мой! От тебя нет писем, но я все понимаю и не тревожусь нисколечко. Я думаю сейчас много о нашей жизни. Как мы все не ценили до войны! Ворчали — то нам было плохо, это нехорошо, — а сейчас почувствовали, что такое для всех нас советская власть! Она как воздух! Не замечаешь его, а без него жить невозможно!
   Газеты страшно читать. Немцы на Украине. Уже близко от нас. Что же будет? Мы тут, в тылу, слишком мало делаем, а про меня и говорить нечего. Ужасно обидно валяться в постели в такое время. Сейчас мое место должно быть… Но об этом потом, потом… Хорошо? Я напишу, когда выйду из больницы. Я приняла одно решение — думаю, ты одобришь.